355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Андреев » Борис Андреев. Воспоминания, статьи, выступления, афоризмы » Текст книги (страница 7)
Борис Андреев. Воспоминания, статьи, выступления, афоризмы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:53

Текст книги "Борис Андреев. Воспоминания, статьи, выступления, афоризмы"


Автор книги: Борис Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

КОНСТАНТИН ЕРШОВ
МЯТУЩАЯСЯ ДУША

Скажите, что нас всех мятёт?

М. Ломоносов

В этом человеке было все: и гармония, и согласие с собой, с миром, и некий созерцательный покой, но и дисгармония, и мятежность, и неровности, и изломы мятущейся души.

Что же все-таки это было за явление – Борис Андреев? Может, и в самом деле некий загадочный метеорит, наподобие Тунгусского? Тунгусский не Тунгусский, а то, что это явление очень российское, – очевидно.

Он ходил вперевалку, чуть косолапя, большой, как домна, как печь… Говорят, глаза – зеркало души, но его глаза мало могли сказать о его сложной и неуемной душе. Через другое его надо было понимать, не через глаза.

Снималась на Одесской киностудии картина. Про море, про пароход. Кинофильм обещал быть остросюжетным – с пожаром, с паникой, с выстрелами. Андреев играл роль русского купца Грызлова – (персонаж этот, с натурой размашистой и неспокойной, в сюжете, впрочем, участвовал довольно косвенно), а я – его секретаря.

Почти все съемки проходили на пароходе, в открытом море. Плавали долго. Началась экспедиция весной, а закончилась глубокой осенью. Когда я вспоминаю эту экспедицию, в моей памяти и корабль, и Андреев как-то сразу сливаются в одно целое, хотя вместе с тем я вижу их и раздельно, то есть, с одной стороны, вижу Бориса Федоровича стоящим на палубе, как и всех других, а с другой стороны, – и сам он для меня как корабль, с палубами и трюмами, со всеми хитросплетениями мачт и стропов, – мятущийся человек-корабль.

Не будем, однако, предварять наш рассказ выводами, лучше понаблюдаем за Борисом Федоровичем как в минуты, когда скрипят и лопаются снасти, так и в те блаженные минуты равновесия, штиля, когда и гроза и ветер уже позади.

РАВНОВЕСИЕ. ШТИЛЬ. МИККИ.

«ВСЕ ОБРАЗЫ – ЛЮБИМЫЕ»

Утро. На море тихо. Гармонична, как классический стихотворный размер, линия гор в легкой розоватой дымке.

Борис Федорович стоит на палубе. Согласно и умиротворенно дышат мехи его легких.

– Какая библейская красота! – произносит он после длительной паузы.

Затем, еще раз глубоко вздохнув, медленно, вперевалочку покидает палубу. И палуба под ним подобострастно поскрипывает.

В столовой завтракает съемочная группа.

– Здравствуйте, дорогие братья и сестры! – добродушно гудит Борис Федорович, появляясь в дверях столовой.

Все приветливо отвечают ему, кроме одного – Николая Афанасьевича Крючкова.

– Ну и что? Что ты этим хотел сказать, Боба? Идея какая? – ворчит добродушно его старый друг в дальнем углу столовой.

Я сижу за одним столом с Борисом Федоровичем, ем кашу. Он смотрит на меня и нежно басит на мой счет:

– Обратите внимание, тощий и злоехидный Костька благодаря врожденному ехидству уплетает вторую порцию манной каши! Каков?

Я привык к этим замечаниям и спокойно продолжаю есть кашу.

За окном виден прогуливающийся по палубе дрессировщик со своей обезьянкой. Обезьянку зовут Микки.

Сидящая напротив меня актриса, всплеснув руками, вскрикивает:

– Смотрите, Микки!

– Очаровательнейшая в своем ехидстве обезьянка, – констатирует Борис Федорович. – Что-нибудь из ехиднейшего племени макак. Похожа на сценариста Мику Аптекаря.

– Вам нравится Микки? – закатывая глаза, спрашивает актриса.

– Просвещенные народы полагают, сударыня, что мы с вами произошли от обезьян… – уклончиво отвечает Борис Федорович.

– От Микки? – приходит в неописуемый восторг актриса.

– Нет, от тех, которые поздоровей.

Актриса машет на него платком, – дескать, какой ужас, уж лучше пускай от Микки, все не так грубо.

Некоторые принимают эту игру как застольную импровизацию, на самом-то деле, я знаю, он просто репетирует свою сцену. И слова о «просвещенных народах» придумал он сам.

– Да, Борис Федорович, сейчас бы вам в самый раз Тараса Бульбу сыграть, – пытаюсь я отвлечь его от меланхолических рассуждений. – Самая пора.

Но получается еще хуже. Борис Федорович вздыхает, сердито отодвигает в сторону так и не начатую кашу, долго трет затылок и, глядя в окно, печально заключает:

– Бульбу мне уже не сыграть! Все уже сыграно, шабаш!

За окном изо всех сил гримасничает Микки.

– Осталось одно: рожи корчить в паре с бесстыжей Микки. Хе-хе!.. Эх… Хм!.. Пст!..

Видимо, здесь ему пришла в голову какая-то озорная мысль – весь он как-то наливается ею, хочет, должно быть, высказать ее, но, вспомнив, что здесь дама, машет головой, выпуская из себя это накатившее на него смешное в виде причудливых междометий, вздохов, присвистов.

– Борис Федорович, а какой ваш самый любимый образ? – спрашивает его пожилой актер окружения, из дотошных.

– Какой?.. Х-хм… Разве я знаю?! Все они как дети. Всех их по-своему любишь, стараешься не обижать. Но, разумеется, есть и самые любимые. Лазаря Баукина люблю, Ерошку…

Он сидит и смотрит в окно на смирное, притихшее море, сам внешне спокойный, умиротворенный, а все-таки там, в глубине души, что-то непокоит его, что-то напоминает, ровно малое облачко, что возможен и шторм, очень даже не исключен.

Вот уже несколько суток подряд съемок на пароходе нет по каким-то непонятным, как это часто бывает в кино, причинам. Борис Федорович часами стоит на палубе, вздыхает, смотрит на море. Море по-прежнему спокойно.

Рядом крутится все тот же окруженец, из дотошных.

– Борис Федорович, как самочувствице?

– Что?! – спрашивает Андреев, словно очнувшись.

– Я говорю, как чувствуете себя?

– A-а… Хм, как? Как свинья на цепи. Представляете, такое вольнолюбивое животное, как свинья, – и вдруг на цепи. Это, знаете ли, очень грустно.

И говорит это искренне и даже серьезно.

И голос его при этом почему-то слегка дрожит.

НАРУШЕНИЕ РАВНОВЕСИЯ. ШТОРМ.

КОВАРНЫЙ МИКА. УЧЕНИК СЕНЕКИ.

«ВСЕ ОБРАЗЫ – НЕЛЮБИМЫЕ»

И вдруг однажды все задвигалось, заскрипело, палуба качнулась и пошла ходуном. Люди шептались и трусовато смотрели туда, откуда доносился его рокочущий бас:

– Вон с корабля! Трусы и прихлебатели!!!

Потом раздавалось пение – широкое, разбойное, с шаляпинскими «профундами».

И вдруг оборвал пение.

– «Все равно против нашей Волги этот океан лужа». Что это? Какой вздор! Кто написал для меня этот текст? Мика Аптекарь? Опять Мика? Где он? Здесь, на корабле? Позовите его сюда!

Мика Аптекарь – это у Бориса Федоровича собирательный, обобщенный образ безответственного кинодраматурга, виновного во всех сценарных недостатках.

– А знает ли ваш Мика, что и я из тех самых… из волгарей? Не знает небось. Ничего, узнает!!!

Несдобровать бы, я думаю, Мике Аптекарю, окажись он в это время на пароходе. Воображение тут же нарисовало барахтающегося в морской пучине сценариста Мику.

– Мика, Мика, чертов кукиш, где твоя совесть! – гремел, как морской царь, Борис Федорович.

И вот поздней ночью слышу стук:

– Костька, открой!

Открываю. Стоит в дверях. Глаза как у ребенка, обиженные и печальные, а сам непомерно большой, раздавшийся, словно разбушевавшаяся в нем стихия расшатала, растолкала его внутренние крепления, раздвинула шпангоуты ребер, перетянула и спутала снасти… И было что-то очень трогательное, вызывающее сочувствие в его жалобных детских глазах, в его огромной незащищенной фигуре.

Большой корабль, терпящий крушение… Что с ним, почему мятется его душа?.. Почему эта клокочущая стихия угадывалась в нем еще и тогда, когда все было покойно и тихо и, казалось бы, ничто не предвещало грозы?..

Он тяжело опустился на диван и заплакал. Шумно, со всхлипами, с присвистами. Совсем как его Ерошка из «Казаков». Старый казак – сирота Ерошка.

Что мне было делать? Как утешить этот океан? И нужны ли были ему мои утешения?

Наивно попробовал свести разговор к любимым ролям, а в ответ-то и получил:

– Нет у меня любимых ролей, нет! – Откуда! Все нелюбимые!

Что это? Парадокс? А может быть, жестокое откровение?

И тогда не разгадка ли это мятущейся души?..

– Все спят, – пожаловался он, – разбежались по норкам, притаились!.. А радость-то и смысл, господа, в другом… в самораскрытии, в бесшумном и величественном парении души… в постижении пространства и времени, в постижении себя, козявки, в этом пространстве и в этом времени, и себя – человека, человека! Эх! Я часто думаю: кто я, откуда такой кипяченый?.. Наверное, от тех волжских громыхал и задир… Ох, чую я в себе, Костька, дрожжи бунтарей этих, бродят они во мне, Костька!.. И ты не смейся, я, братец ты мой, – вся Россия, вся земля наша советская, ей-ей, меня не повернешь, не своротишь, я сам кого угодно сворочу, есть еще сила, да! Я, брат, всей шкурой своей землю нашу ощущаю. Какая-нибудь дальняя деревенька, а и ей место на мне обозначено, приложишь ухо и обязательно почуешь: тикает, живет деревенька! Вот здесь, в башке моей, заводы, фабрики трудятся, на груди моей трактора стараются, пашут… Нога, скажем, – периферия, а и там какой-то заводишко-хлопотун нужное производит. Так-то вот, Костька, смекай мою аллегорию. Ты понимаешь, брат, про что я?..

Я закивал согласно.

– Врешь поди, что понимаешь! Меня, брат, все реже понимают. Вот и они, драмоделы эти, хитрованы и фарисеи, вроде Мики, хотели приручить меня, приспособить, как некое экзотическое типажное сооружение, эмблему. А ведь я не так прост, как думают некоторые. Я мыслю, черт возьми, я ученик Сенеки, да! И я докажу это!..

«Почему же – Сенеки?» – думал я смятенно, растревоженный и выбитый навалившимся на меня признанием.

– Лакировщики, клепальщики, лудильщики… Андреев не знак, не эмблема!.. Однажды во мне заговорит Сенека! И они рухнут. И Мика. Хе-хе, М-Мика!.. Я долгожитель, я дуб, мои корни – в истории земли, а кроны уходят в небо! Во мне Россия гудит' А они? Кто? Потому и страшит меня будущее, что не знаю я. кто они и надолго ли они, хитрованы и фарисеи!

И уже ко мне:

– Послушай, а ты-то сам кто такой? Чем живешь? Нужна ясность, открытость!.. Где ваши позиции? С кем вы? Эх!.. – Он махнул рукой и жалобно попросил: – Послушай, дай закурить! А?..

– У меня нет, Борис Федорович.

– Будь другом, найди!

– Где же найдешь? Все спят…

– Да найди же, найди! Я тебе приказываю! – закричал он на меня, но тут же смягчился, объяснил: – А вообще обижаться на меня не смей! На меня нельзя обижаться, слышишь?!

Стучать в каюты было неловко – я поскребся к одному знакомому, к другому. Все спали или не хотели открывать,

Я вышел на палубу. Море по-прежнему было неспокойно. Выручил меня вахтенный матрос. Он отсыпал мне несколько сигарет. Потом появился и сам Борис Федорович.

Глядя на море, заметил тоскливо:

– Что там, а? Там, за этим мраком?.. Страшно, а?.. Эх, Костька, вырежут наши с тобой сцены, вырежут и бросят к медузам. Не работаем мы с тобой на сюжет, кончено, брат! Но Мика, Мика…

ВОССТАНОВЛЕНИЕ РАВНОВЕСИЯ.

БЕРЕГ. БАЗАР. РАЧКИ.

СТИХИ ПО ЭТОМУ ПОВОДУ.

РАБЛЕЗИАНСТВО.

БЕРЕГ, ТВЕРДЬ, ЯЛТА…

Борис Федорович мирно глядит с палубы на ослепительно расфранченную Ялту. Я приглашаю его прогуляться по набережной. Он отвечает неохотно:

– В Ялту я не пойду… Я здесь одного нечаянно с крыши сбросил.

– Цел остался?

– Цел. У меня рука тяжелая, но и легкая.

Зато, придя в Одессу, отправляемся на знаменитый одесский рынок. Небо пасмурно, и на случай дождя я надеваю плащ.

– Косточка, – спрашивает меня Борис Федорович, настроенный благодушно, – зачем ты надел плащ?

– А вдруг дождь?

– А вдруг метеорит? – Так что ж, и ходить в каске?.. Хе-хе!.. Хм!.. Пет!..

И вот пестрый и живописный духовитый одесский рынок наваливается на нас. Ходить по базару, расспрашивать, пробовать – любимейшее занятие Бориса Федоровича. Он проплывает, покачиваясь меж рядов, как знатное торговое судно. Его узнают, его угощают.

 
«…Сквозь зазывания старух,
Сквозь шорох сельдереев,
Сквозь терпкий и укропный дух
Базаром шел Андреев…».
 

Ему охотно прощали шутки над товаром, в то время как другому никогда не простили бы этих шуток.

– Ваш мед, мамаша, я беру, – великодушно объявляет он одной торговке, аппетитно снимая пробу указательным пальцем. – Он мне нравится. Он очень похож на манную кашу.

– Скажи, любезный, – обращается он к одному грузину, – сколько нужно съесть лаврового листа, чтобы на голове вырос лавровый венок?

– Сколько скушаешь, дорогой, – не сморгнув отвечает обитатель гор.

Дух стоит над базаром пряный, ядреный. Проходим к рыбному ряду.

– Сколько стоит эта ехидна? – спрашивает он, тыча пальцем в висящую на крюке похожую на модную дамскую сумку камбалу.

Потом смотрит по сторонам и громко, словно его обокрали:

– Позвольте, а где же рачки? Знаменитые одесские рачки?

– Может быть, рачки? – уточняю я.

– Да нет, по-нашему, конечно, рачки, а по-одесски – рачки! И не спорь, Костька!

– Ах, креветки! – осеняет меня. – Ну, так бы и сказали!

– Не креветки! – сердится он. – А рачки, рачки, мой друг!

И правда, что-то не видать знаменитых одесских рачек.

 
«…Вздохнул, испробовал медок,
Купил халвы три пачки.
И вдруг протяжно, как гудок:
– А где же, братцы, рачки?!»
 

– Мамаша, куда девались рачки? – спрашивает он у бабки, торгующей таранью.

Бабка смущенно пожимает плечами.

– Господа, где рачки?! – уже почти с отчаянием вопрошает Андреев у всего базара. – Какой срам, исчезли одесские рачки!

Упреки Андреева базар воспринимает как справедливые. Базар прячет глаза, базару стыдно.

 
«…Примолк пристыженный базар:
Нигде не видно рачек.
«Одесса, прячь свои глаза!»
Глаза Одесса прячет».
 

И вот, когда уже все надежды обнаружить рачков были потеряны, когда весь базар уже готов был сгореть от стыда, из-за стоявшего на отшибе киоска чей-то голосок задавлено пропищал:

– А кто желает рачки, кто?

 
«…Табак, видать, твои дела!
– Кончай, отец, подначки!
И вдруг, как писк, из-за угла:
– А кто желает рачки?»
 

Голос этот принадлежал маленькой носатой старушке. На старушке была затрапезная шляпа с каким-то тряпичным фруктовым натюрмортом на полях. И сама она была вся скрюченная, точь-в-точь как креветка.

– Я, я желаю рачки, мамаша! – загремел Борис Федорович и чуть было не задушил старушку в своих объятиях. – Отсыпь, мамаша, отмерь со всей присущей тебе щедростью! Осчастливь!

Я осмотрелся по сторонам: весь базар, осклабившись, благодарно смотрел на старушку. Спасибо, спасибо, тетя Соня, выручила, поддержала Одессу!

 
«…Вздохнул, осклабился базар,
Вздохнула рыба, птица,
Вздохнула старая коза
(По паспорту девица).
Затараторили ряды:
«Спасибо тете Соне!
Она спасла нас от беды!
Поклон ее персоне!»
– Прости, Одесса, виноват!
Как говорят, «пробачте!»
Все ж убедиться был я рад,
Что не исчезли рачки!»
 

И если до этого момента все делали вид, что не узнают Андреева, то теперь уже отовсюду и наперебой шумели: дескать, узнали, узнали знаменитого артиста, кушайте, товарищ Андреев, рачки у тети Сони!

– Товарищ Андреев!

– Я не товарищ Андреев, я купец Грызлов!

– Чтоб я так жил, Саша с Уралмаша!

– Товарищ Андреев, вы?

– Я! – басит он спокойно, без тени самодовольства.

– Ох, сердце подсказало, шо вы! Ну прямо копия вы!

Нагруженные рачками, таранью, медом, халвой, помидорами, грушами, мы идем мимо лавок, где выставлена трикотажная и ситцевая одежда в соседстве со всякой мелочью, вплоть до булавок и дешевых запонок.

– Эх, Костька, – вздыхает Андреев, – купить бы нам сейчас с тобой по паре великолепно-небесных штанов да и податься куда глаза глядят. Дойдем до Индии, примкнем к йогам, а? На сюжет мы с тобой все равно так или иначе не работаем… В самый, стало быть, раз в Индию чесануть.

Заинтересовавшись вывешенными на палке, яко хоругвь, трусами, спрашивает:

– А на меня есть что-нибудь?.. Нет? Все на него? (Кивает на меня.) Безобразие! Вся промышленность работает на худых! Впрочем, оно и правильно. Худые показали себя в войне, и я думаю, не раз еще покажут себя худые. Как ты считаешь, Костька?

Я стою, навьюченный покупками, сгибаясь под их тяжестью, и согласно, по-верблюжьи киваю.

И вот наконец приносим всю снедь, весь этот огород к Борису Федоровичу в каюту и вываливаем на стол замечательной пирамидой – натюрмортом невообразимым. Какое-то время молча всем этим любуемся. Это ведь как щедра и обильна земля, и это ведь сколько всякого такого можно на свет сотворить! Много прекрасных и нешаблонных мыслей приходит к нам в эту минуту.

Потом Борис Федорович садится за стол, как за орган, так, чтобы все было у него под рукой, чтобы к каждой клавише был ему свободный доступ. Фламандский дух щедрости и расточительства, культ еды и плоти витает над столом и щекочет мне ноздри. Раблезианством дышат все его поры, каким-то вселенским аппетитом.

Первым делом он приступает к рачкам. О рачки, о блаженство! Сто лет здоровья и счастья тете Соне. Рачки ссыпаются на блюдо. Я откупориваю пиво. И вот он уже запустил в них свои большие пальцы… Хруст и чавканье… В комнату проникают запахи порта, моря…

 
«…А дома, водрузив очки,
Он ел их, как в горячке:
– Они по-нашему рачки,
А по-одесски – рачки!»
 

Вслед за рачками следуют какие-то паштеты, намазываемые на большие ломти хлеба.

– Как щедро накладывает он краски!.. Как пастозно, как жирно! – думаю я в каком-то тумане. – Так творил кто-то из сезаннистов… Может быть, Кончаловский или Осьмеркин… Как масло на хлеб…

 
«…А на столе – невпроворот!
Рдел помидор румянцем —
Стол полыхал, как натюрморт.
Написанный фламандцем!
– Вгрызайся сыне, в колбасу,
Чехвости паламиду!
Обратно, чай, не понесу
Я эту пирамиду!»
 

Какое-то умиление накатывает на меня, восторг перед жизнью, перед ее мощным напором и щедростью, перед ее размахом и великанскими пропорциями. Перед ее пантеизмом, перед ее языческой силой.

 
«– Маслята, рыжики греби.
Они всему основа!
Махнули, Костька, по грибы
В душистый лес сосновый!
Халву одесскую круша,
Не игнорируй финик!
Малинка также хороша!
В малинник, брат, в малинник!
– Малинка хороша с чайком!
– Чаек уж на приборе!
Как говорится, что при ком,
А чай всегда при Боре!..»
 

Не спорю, образ медведя, лакомящегося в малиннике, также посещает меня. Борис Федорович многолик, многообразен в этом процессе. То он уже не художник, не фламандец, а тихий, мечтательный пастор за органом. А то вдруг сидит, как Будда, симметричный и уравновешенный. Вот, думаю, последние могикане, самородки… уходят. Уйдет и он…

Выбрав момент затишья, передышки, спрашиваю его опять:

– И все-таки какие образы любимые, а какие пасынки? То вы сказали, что все любимые, а то вдруг – все нелюбимые! Почему так?

– Вон ты опять про что, Косточка. В обоих случаях, наверное, говорил чушь! – Потом ухмыльнулся по-доброму и сказал: – Всякая абсолютизация – чепуха! Истина – она потоньше, попричудливее. Не согласен?

– Согласен.

Он посмотрел на меня, спросил ласково:

– Ты почему не ешь, Косточка?

– Куда уж мне, с язвой-то! Я уж потом, как чай закипит, примкну.

– А ты презри ее, Костька, выше будь, слышишь, наплюй, а?

Я посмотрел на него страдальчески.

– Ну, ладно, как знаешь, – помилосердствовал он.

И снова он то впадал в восторг, то в меланхолию.

– Примыкай, Костька! – скомандовал Борис Федорович, снимая с плитки чайник.

В чаепитии Борис Федорович тоже знает толк и относится к этому ритуалу с особым тщанием, а после обильной и тяжелой пищи оно, чаепитие, звучит как некое избавление, очищение, как райский душ.

– Чуешь, Косточка, как душа-то переселяется? – спрашивает он меня, блаженно всхлебывая чаек.

– Чую… – ответствую я ему в лад, – чую, батьку!..

И самоварный чувственный дух нежно окутывает и обволакивает нас обоих.

– Эх, Косточка, – вздыхает Борис Федорович, слабея и обильно струясь потом, – вырежут нас с тобой из картины, как пить дать вырежут. Вставной мы с тобой номер, Косточка! Кабы еще на сюжет мы с тобой хоть немного работали, а то ведь и на сюжет мы с тобой ни хрена не работаем.

– Ну, вас-то не вырежут, не посмеют, – изнуренно возражаю я, допивая четвертую чашку, выпучив по-рачьи глаза и не в силах оторваться от счастья.

– Вырежут! В том-то, братец ты мой, и штука, что и меня вырежут! Отошел я, как овощ, как переспелая груша…

– Не вырежут вас…

– Вырежут, Костька, и не возражай…

Иногда я думаю, что он прошел над людьми как благодатное весеннее грозовое облако, окутал, оглушил громами по-доброму, обдал живительной влагой и ушел за горизонт, оставив после себя ощущение чуда, радостное чувство приобщения к чему-то несказанно большому и русскому, к такому же, как лес, как река, как пашня, а выглянувшее солнце обернуло эту счастливую влагу в поднимающийся от земли душистый пар, в готовность и нетерпение жить, дышать и плодоносить.

Такое было ощущение от общения с ним. Такая таилась в нем живительная сила.

Так в чем же, спросите вы, причина, загадка мятущейся души?..

Его вынесло на гребень популярности кино в середине тридцатых годов. Роли, которые он играл, отличались народностью, простотой и прямодушием. Особенно он стал популярен в фильмах предвоенных и военных лет: «Трактористы», «Большая жизнь», «Два бойца». Широта и простодушие его героев не требовали от него каких-либо психологических усилий, – герои были обаятельны и открыты. Однако уже тогда, надо полагать, роли эти вряд ли могли устраивать его сполна. Кино же все надежнее и окончательнее его в этом амплуа закрепляло. И в душе артиста, мятежной и глубокой, стал намечаться разлад между его обаятельными, но наивными ролями и ролями многослойными и драматическими, которые он еще не сыграл, но на которые был нацелен и приготовлен самой природой. Многих режиссеров, я думаю, обманывала его внешность, на первый взгляд предполагавшая в нем укоренившееся уже амплуа добряка, даже простака, которому «силы некуда девать». Недаром ведь в середине пятидесятых годов он сыграл роль Ильи Муромца, богатыря силы недюжинной.

Популярность артиста росла. В пятидесятые же годы им сыграна была роль Журбина в фильме «Большая семья». Роль замечательная. Но драматический разлад между тем, что делал и что мог, все же усиливался. Вот в это время я и встретил его на палубе «Цесаревича». Он не всегда говорил мне обо всем этом впрямую.

Но эту его драму я чувствовал постоянно. О ней отчасти и мой рассказ. Он трагически сознавал, что его могучий внутренний потенциал используется лишь частично. Он был на много голов умнее и выше своих ролей, сложнее и глубже их.

Потом уже, когда мы расстались после окончания съемок, мы встречались, увы, не так часто. Я с радостью отмечал, что Борис Федорович все больше стал играть роли сложные, неоднозначные, под стать Лазарю Баукину. Появились фильмы «Дети Ванюшина», «Ночной звонок». Потом была роль директора большого завода в телевизионном фильме «Мое дело» – характер своеобразный, глубокий. Была и драматическая роль Блистанова в фильме «Сапоги всмятку». Там, в этом фильме, словно разбудили вулкан, до сих пор мирно дремавший, такой им был обнаружен сокрушительный темперамент. Вообще в большинстве этих его последних ролей звучит уже иной Андреев, приближающийся к своей глубинной сути.

А встретил впервые я его давно. Еще задолго до фильма «День ангела».

ВЫСШИЕ КУРСЫ КИНОРЕЖИССЕРОВ В МОСКВЕ.

1965 ГОД…

Мы выходим в перерыве в небольшой и не очень освещенный коридор. В темном углу сидит кто-то очень большой и грузный. Угол этот темный сопит, вздыхает тяжело. Присматриваемся: знаменитая, почти хрестоматийная фигура. На лоб уныло надвинута устаревшего покроя мягкая большая кепка. Большое добродушное лицо его всем нам знакомо давно. С детства. Это Борис Андреев. Он сидит в углу и печально дышит. Вероятно, ждет кого-то. Смотрит равнодушно-вопросительно на нас. И издает вздохи. Сама же огромная фигура его почти неподвижна. Здесь, в этом темном коридоре, он кажется большим пароходом, заплывшим по недоразумению в тесную, не по его размерам гавань – ни повернуться, ни пошевелиться, остается только вздыхать тяжело, выпуская с шумом пары. Тесно ему, да и тоскливо отчего-то…

…Летом шестьдесят пятого Москва хоронила Петра Алейникова, артиста, составившего обаятельнейшие страницы в советском кино.

Толпа медленно спускается по широкой лестнице Дома кино на улице Воровского, несколько человек ведут под руки Бориса Федоровича. Слезы ручьями льются по его щекам. Он ничего не говорит, только плачет, хватая иногда, как большая беспомощная рыба на берегу, ртом воздух. Но вот он вдруг с силой пытается освободиться от людей, ведущих его под руки. От людей, висящих гроздьями на нем и тоже плачущих, так что непонятно, кто же кого поддерживает. Он сбрасывает их с себя, но они снова повисают на нем. И так, таким вот странным качающимся сооружением – большое дерево, а на нем другие, уцепившиеся за него деревья, поменьше, движутся вниз по лестнице за прахом своего товарища. Зрелище скорбное и запоминающееся. Словно дети шли и плакали, а самый большой ребенок – Борис Федорович.

А когда не стало и его, актерское племя дрогнуло. Умер не просто коллега – умер вожак, вобравший в себя широту и мудрость целого поколения актеров, человек, бывший долгое время их совестью, их патриархом – не по возрасту даже, но по замечательному средоточию опыта душевной мудрости, выраженного в могучем и емком русском слове – старейшина. Он был для них всем. Был даже лекарем. Я помню, как на озвучании фильма «День ангела» он «заговаривал» своему другу Ивану Федоровичу Переверзеву (которого называл шутливо Иван Перезверев) язву желудка. Это было по-своему трогательно и самим своим фактом и тем, как Борис Федорович это делал. Он бурчал что-то в темноте зала, неназойливо потирая «пациенту» область живота. И все вокруг завороженно следили за его врачеванием. Борис Федорович священнодействовал. Сам же больной кротко ждал, когда пройдет боль, покоряясь «лекарю» во всем. Я далек от мистицизма, но боль проходила. Тем более что факт психотерапии и гипноза медициной ведь еще не отменен.

…На пароходе собралось много его друзей и коллег: Крючков, Переверзев, Соболевский и многие другие. Это было принципиальное желание режиссера-постановщика Станислава Говорухина, снимавшего тогда вторую свою картину: собрать их, рыцарей кино сороковых годов, снять фильм, что называется, «актерский», воздавая дань нашим замечательным звездам, и в первую очередь Борису Федоровичу Андрееву.

И вот, когда не стало этого человека, я часто вспоминаю его традиционную шутливую перепалку с Николаем Афанасьевичем Крючковым. Я представляю себе его осиротевшего друга Никафо, уже без шутейности и добродушного ехидства задающего свой традиционный вопрос из дальнего угла столовой: «Ну и что, Боба? Что ты этим хотел сказать, идея какая?» А идея у Бориса Андреева была замечательная – постичь людей, в душу свою широкую их впустить и там отечески обогреть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю