Текст книги "Восточный вал"
Автор книги: Богдан Сушинский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А что касается убежища, то существует множество вариантов и возможностей, – сказал фюрер, и только теперь Борман обратил внимание, что он по-прежнему держит указательный палец левой руки на карте. Подступив чуть ближе, Мартин понял, что местность, в которую он упирался, находилась в альпийской глубинке, где-то на стыке Швейцарии, Германии и Австрии.
– Однако остановиться придется на одном, – напомнил ему заместитель по партии, не в силах скрывать своего раздражения.
– Кое-кто из дипломатов советует мне переправиться в тихую, спокойную, нейтральную Швейцарию, где в одной из горных деревушек, в доме кого-либо из швейцарских германцев, вполне можно подготовить секретный бункер.
– И что вы решили, мой фюрер?
– Ничего я пока что не решил, – фюрер оставил карту в покое и сел во главе стола.
– Что, до сих пор нет ясности даже в отношении страны?
– Это не так просто – смириться с мыслью о том, что тебе, вождю Великогерманского рейха, придется бросать свою армию, бросать страну и спасаться бегством. Скорее всего, я попросту не решусь на такой шаг и предпочту достойно уйти из жизни здесь, на своем посту, как подобает солдату.
– Только не это, мой фюрер! – испуг, с которым Борман произнес эти слова, был почти естественным. – Только не самоубийство! Это недостойно фюрера. Вы должны спастись ради спасения Германии и германцев. Уже сейчас нужно решить, где вы остановитесь, и мы должны готовить для вас специальное убежище.
– Возможно-возможно… – как-то слишком уж легко согласился Гитлер, и сразу же весь обмяк, как человек, растративший все силы и не способный больше сопротивляться судьбе.
– Не будем же откладывать принятие этого решения. Давайте определимся прямо сейчас, хотя бы с названием страны.
– Что это вам так не терпится, Борман? – вдруг насторожился Гитлер.
И счастье Бормана, что он не видел, какими ядовитыми ухмылками озарились лица «рейхсканцелярских евнухов», как назвал однажды Шауба и Раттенхубера адмирал Канарис.
– Вы не так истолковали мои слова, мой фюрер. Я всего лишь…
– Что вы меня постоянно подгоняете с решением о бегстве? – не унимался Гитлер. – Германия еще не проиграла, под моим командованием еще находится мощная армия, а дивизии противника все еще окапываются за сотни километров от Берлина.
– Простите, фюрер, но вы сами затронули этот очень важный государственный вопрос, – попытался было оправдаться Борман и в поисках поддержки оглянулся на личного адъютанта и начальника личной охраны Гитлера.
«Ну что, доигрался?! – вычитал он на лакейских рожах Шауба и Раттенхубера. – Увидим, как ты теперь будешь выкручиваться, партайгеноссе Борман!».
– Затронул я, но провоцируешь все время ты, – глухо, раздраженно ответил фюрер. – И почему ты, Борман, вдруг решил, что решать вопрос о моем послевоенном убежище я обязательно должен с тобой? У меня есть с кем обсуждать подобные вопросы.
– Конечно, такие вопросы следует обсуждать также и с Гиммлером, Герингом, – едва слышно промямлил личный секретарь фюрера.
– Такие вопросы я, прежде всего, предпочитаю обсуждать с теми, от кого может напрямую зависеть их решение. Например, с Кальтенбруннером, Шелленбергом или Скорцени. Поскольку лишь они способны проникать в нужные мне страны и делать то, что не может сделать для меня никто иной.
– Ни одна из этих личностей не вызывает у меня ни малейшего сомнения, – пробубнил Борман, проклиная себя за то, что позволил Гитлеру втянуть его в этот разговор. – Мы, люди узкого круга руководителей рейха, обязаны принимать подобные решения коллегиально. Однако выносить на обсуждение нужно только тот вариант, который уже будет избран нами, наиболее близкими людьми.
– С этим можно было бы и согласиться, – сделанный фюрером глубокий выдох был сродни выдоху самурая, решившего предать себя харакири. – Тем не менее я все же выскажу то, что намеревался высказать. Обстоятельства последних дней складываются так, что, возможно, ты, Борман, будешь последним человеком из моего окружения, который узнает истинную правду о том, где именно я намерен скрываться после войны.
Борман отшатнулся так, словно его только что изо всей силы хлестнули по лицу. Как личный секретарь фюрера и его заместитель по партии он мог ожидать чего угодно, только не этого. Он, Борман, не заслужил такого оскорбления. И он – не тот человек, которого можно оскорблять подобным образом. Никому не позволено, никому, даже фюреру. «А тем более – фюреру», – уточнил для себя Борман, вспомнив, как много он сделал для того, чтобы заурядный господин Шикльгрубер, он же Гитлер, в конце концов превратился в настоящего фюрера.
Он прекрасно понимал, что после всего сказанного фюрером ни минуты не может больше оставаться рядом с ним. Но прежде чем, сохраняя достоинство, выйти из ситуационного блока, Мартин с ужасом подумал, что ведь теперь ему вновь придется увидеть лакейское ликование на рожах «рейхсканцелярских евнухов».
– Я буду в бункере, мой фюрер, – как можно вежливее произнес он, наступив на горло своей гордыне. – Если понадоблюсь, ваши адъютанты знают, где найти меня.
25
Услышав, что Божий Человек назвал его палачом, Штубер недобро сверкнул глазами, однако сдержался.
– Вам как бывшему семинаристу должно быть известно, – задумчиво глядя на виселицу, объяснял Штубер, обращаясь теперь исключительно к Отшельнику, – что гильотину – есть во Франции такая адская машина для казни – испытывали на самом изобретателе. Так вот, мы с вами, висельничных дел мастера, традицию нарушать тоже не будем. Как вы относитесь к такой идее?
– Хотел бы я видеть, как бы относились к такой идее вы, когда бы вас загоняли сейчас на виселицу.
– Честно признаюсь: я похолодел бы от ужаса и вел бы себя, как последний трус. Однако существа проблемы это не решает. Согласен, благодаря мастерски сооруженной вами рейхсвиселице, мы публично и, можно сказать, показательно, во устрашение, казнили несколько десятков врагов рейха. Но я не могу пренебрегать приговором военно-полевого суда и вечно откладывать вашу собственную казнь. Кроме всего прочего, должна же существовать какая-то справедливость. Почему всякий раз мы вынуждены казнить кого-то другого?
– Тогда зачем ты все это нам рассказываешь? – у Божьего Человека сдали нервы. – Приказывай и казни.
– Ход ваших мыслей мне нравится, – пожевал нижнюю губу Штубер. – Но возникает еще одна проблема. Вас приказано казнить сегодня, однако никто не позаботился о том, чтобы доставить сюда того солдата-палача, который, как вы, Отшельник, могли заметить, так мастерски вздергивал обреченных. Да-да, Зебольд, мастерски, так что надо отдать ему должное.
– Тогда вешай сам, – сдавленным басом пробубнил Божий Человек.
– Это исключено, господа. Даже не стану объяснять, почему именно исключено. Примем другое решение: казнить мы сегодня будем только двоих, а третий выступит в роли палача. И если прекрасно справится со своими обязанностями, получит отсрочку от казни еще на несколько дней.
– Кто ж это выступит в роли палача? – уставился на него Федан.
– Вот это нам сейчас, коллеги, и предстоит решить. Поступим таким образом: я не стану называть имя этого избранника судьбы. Хоть кое-кто из вас и решился назвать меня палачом, однако я воздержусь от подобной жестокости. Палача, други мои, вам придется избрать самим, из своего круга, хорошенько все обдумав, посоветовавшись друг с другом… Единственное, что я могу позволить себе, так это утвердить ваше решение.
Штубер умолк, а трое обреченных стояли перед ним с окаменевшими лицами и даже не решались взглянуть друг на друга.
Зебольд перевел условия, которые выдвинул барон, нескольким присутствовавшим при этом офицерам, и те одобрительно заулыбались: идея им нравилась.
– Не знаю, кто как, а я вешать не стану, – неожиданно твердым и спокойным голосом заявил Божий Человек. – На такой сатанинский грех я не решусь. Хочу предстать перед судом Господним мучеником, а не палачом.
– Вот так всегда: – апеллировал Штубер к двум остальным висельничных дел мастерам, – как только нужно взвалить на себя голгофный крест, многие тут же норовят ограничиться словесным самобичеванием. Нехорошо, приговоренный Федор Огурцов, он же Божий Человек, не правильно это.
– Как Святым Писанием велено, так и живу.
Только теперь Отшельник впервые услышал имя этого бородача. До сих пор на все попытки узнать, как его зовут, Огурцов отвечал: «Божий Человек я, так и зови». Так и ушел бы он на тот свет «Божьим Человеком», если бы гауптштурмфюрер не огласил его настоящее имя.
– Ну да Бог вам судья, – в очередной раз напустил на себя туман благочестивости Штубер, – Бог вам судья. А что думают остальные избранники рока?
Федан и Отшельник униженно отводили взгляды и молчали.
– Видите, как все непросто, – тоном школьного учителя изрек Штубер. – А теперь поставьте себя на мое место, каково мне принимать подобные решения? Особенно, когда речь идет об истинных мастерах. Поэтому давайте поступим таким образом: я даю вам тридцать минут на размышление. Тридцать минут – как тридцать сребренников. Не торопитесь с выводами, обсудите и сами назовите имя и палача, и того, кого он должен будет вздернуть первым. Как скажете, коллеги, таким и будет наше общее решение.
– Очередной психологический эксперимент величайшего психолога войны Вилли Штубера, – объяснил Зебольд офицерам из партера суть задуманного его командиром. – Моральная казнь обреченных самими же обреченными. Гауптштурмфюрер предложил приговоренным избрать из своего круга палача и дал им тридцать минут на размышление, словно каждому из них пообещал по тридцать сребреников.
Офицеры сдержанно кивали и с любопытством посматривали на обреченных партизан. «Тридцать минут вместо тридцати сребреников?!». Гут-гут!
Отшельник и сейчас видел, как они, все трое, сгрудились, смотрели друг на друга и молчали. Все тридцать минут. Молчали и плакали. Стояли, обнявшись, и беззвучно, бессловесно рыдали. И поскольку не хотелось им быть ни жертвами, ни палачами, то сказали себе: раз три петли, все трое и взойдем на эшафот. Божий Человек как самый старший из них так решил, а двое остальных согласились.
Но когда сам же Божий Человек огласил их общее решение, Штубер внутренне рассвирепел:
– Вам предоставлялась возможность умереть по-человечески, но вы решили затоптать меня в грязь! Непорядочно это с вашей стороны. Хотите, чтобы вас тащили к месту казни окровавленных и с перебитыми конечностями, и подвешивали на крючьях за ребра, как недорезанных баранов? Это я вам устрою. Сейчас вас отвезут в подвал гестапо и продемонстрируют все виды средневековой пытки, после которых пытки следователей-инквизиторов покажутся вам детскими шалостями. Лично вас спрашиваю, Божий Человек: хотите вы этого?!
– Туда лучше не попадать, – толкнул в бок бородача Федан. – Я провел в гестапо четыре дня, словно четыре круга ада прошел. В полицию перевели только потому, что нашли настоящего убийцу того местечкового старосты, чье убийство вешали на меня.
– Так вам понятен мой вопрос, Божий Человек?
– Хотели бы умереть по-человечески, – едва слышно проговорил тот.
Штубер хищно оскалил свои желтоватые, но все еще крепкие молодые зубы и почти победно осмотрел всех троих.
– А кто не хочет умереть по-человечески? Я или вот он, – указал Штубер на толстенного сержанта СС, разгонявшего небольшую группку старушечек, прибившихся сюда с местечкового базара, – не говоря уже о Вечном Фельдфебеле Зебольде? Все хотят умереть по-человечески. Да только на войне так не принято, на войне каждый умирает так, как ему предписано богами войны. Что теперь скажешь, Божий Человек.
– Поступай, как хочешь, – ответил мастер, проскрипев зубами от ненависти.
– Вот это уже проблески мудрости, – похвалил его Штубер. – Смерть я вам облегчить уже не могу, а вот жизнь облегчить – это еще в моих силах. Только из уважения к вашему мастерству я сделаю это и сам назначу палача.
Все трое сразу же насторожились.
Штубер проницательно взглянул сначала на Отшельника, затем на Федана и наконец перевел взгляд на Божьего Человека. Но уж его-то гауптштурмфюрер так просверлил своим презрительным взглядом, что тот отшатнулся, отступил назад, и в какое-то время Оресту показалось, что в качестве палача будет избран именно этот бородач и что тот вот-вот опустится на колени, умоляя избавить его от этой участи.
Отшельник до сих пор убежден, что первоначально Штубер все же хотел остановить свой выбор на Божьем Человеке. Причем объяснялся этот выбор только тем, что бородач как человек глубоко верующий фанатично боялся уйти на тот свет с каиновой печатью убийцы. Наверняка, эсэсовец так и поступил бы, если бы у него не созрела мысль спасти самого его, Ореста. И все дальнейшие события показали Отшельнику, для чего именно он понадобился этому «величайшему психологу войны».
Прошло немыслимо много времени, прежде чем, все еще не отводя глаз от Божьего Человека, Штубер в конце концов произнес:
– И все же свершить это богоугодное дело мы поручим сегодня приговоренному Оресту Гордашу. Характеризовать его не буду, вы все знаете его как первоклассного мастера и порядочного гражданина. К тому же он единственный из вас, кто несколько лет проучился в семинарии и почти достиг духовного сана. Так что, вешая, он тут же будет вас и отпевать. Согласитесь, что доводы вески. Или, может быть, у вас, Божий Человек, и у вас, Федан, появились какие-то возражения против этой кандидатуры?
– Не появились, – поспешно отрубил Божий Человек и, отвернувшись от Штубера, расчувствованно перекрестился.
– Я так понимаю, что вы, Отшельник, тоже согласны? – продолжал барон стоять почти лицом к лицу с Божьим Человеком.
Отшельник растерянно смотрел на своих товарищей по эшафоту и молчал. Он был уверен, что, если согласится, они проклянут его и плюнут в лицо. Однако тот же бородач вдруг миролюбиво и почти умоляюще произнес:
– Согласись, добрый человек. На том свете тебе как бывшему семинаристу это спишется на человеколюбие да на то, что пошел ты на помост этот, как на Богом отведенную тебе Голгофу.
Отшельник признательно взглянул на Божьего Человека и тоже набожно перекрестился. Впервые за всю войну – перекрестился.
– Послушайся Божьего Человека, послушайся, – тотчас же обратился к нему и Федан. – Ты о вине перед нами не думай, все равно спасения нам уже нет. Так оно даже лучше будет: от рук своего, такого же, как и ты, обреченного, как-то легче умирать. А что отсрочка тебе вышла? За нее заплатишь тем, что смерть свою придется принять от рук фашиста.
– Да и не известно еще, будет ли тебе какая отсрочка, – как могли, успокаивали и подбадривали его приговоренные.
Странным, конечно, выдалось это «успокоение» и страшным было «подбадривание». Но таким уж случился этот судный день, и такая выпала им судная карта.
Потом он был признателен Федану, который усомнился в его отсрочке. С уверенностью, что вслед за этими двумя обреченными казнят и его, Отшельник и полез по приставленной к поперечине между двумя столбами лестнице, чтобы надеть петли на шеи своим собратьям. А когда те отмучились, спустился и стал под третью петлю.
– Заметили, Отшельник, что и к смерти человек тоже со временем привыкает? – поигрывая стеком, подошел к нему Штубер. – Стоит немного потянуть с казнью, как приговоренный постепенно начинает свыкаться со своей обреченностью и воспринимать смерть, как некую неприятную, болезненную, но неминуемую процедуру.
– Мне сейчас о небесном всепрощении думать надо, а не о ваших земных сатанинствах.
Штубер подал какой-то едва уловимый знак Зебольду, и тот вместе со стоявшим рядом охранником метнулся к помосту и свел, буквально стащил с него Отшельника.
– Мы, естественно, казним тебя, Отшельник, – заверил его Штубер. – Но не сейчас, и даже не сегодня. Это произойдет завтра. У тебя еще будет достаточно, – мельком взглянул гауптштурмфюрер на часы, – времени, чтобы повспоминать и помолиться. Хороший ты мастер. Лучшего висельничных дел мастера нам не сыскать. Но порядок есть порядок. Или, может, хочешь, чтобы мы отстрочили казнь еще не насколько дней? Если, конечно, для этого есть какая-то веская причина. Должен же я как-то объяснять лагерному начальству свое решение.
– Нет у меня иной причины, кроме уже хорошо известной вам: жить хочется.
Штуберу понравилось, что Отшельник признался в этом, раньше он старался всячески демонстрировать свое презрение к смерти, хотя и не всегда ему это удавалось.
– На войне желание жить в расчет не принимается, – улыбнулся он такой улыбкой, будто сама смерть Отшельника приласкала. – Единственное, чем я могу помочь тебе сейчас, так это позволить помолиться у вашего родового «Распятия». Кстати, это и в самом деле правда, что его смастерил твой покойный отец, Мечислав Гордаш?
– Не отец, а дед.
– Неужели еще дед?! Это ж сколько людей успело помолиться, проходя мимо него! У церковников такие места ценятся, их называют «намоленными», поскольку в них концентрируется энергетика множества молитв. Значит, мастерил его еще твой дед?
– Кто в наших краях может усомниться в этом? Его резцу принадлежат десятки «распятий», разбросанных по всей Подолии. И никто лучше него не способен был вырезать из дерева образ страдающего Христа, его лик, его терновый венец. Но это «Распятие», наверное, самое удачное, самое талантливое во всей Украине. Это признавали многие.
– Не знал я, что твой дед – столь известный в Подолии «распинатель Христа», – поползли вверх брови Штубера. А немного помолчав, он вдруг скомандовал: – Зебольд, вместе с арестованным – в машину. Едем к «Распятию»!
26
После совещания у фюрера прошло более двух часов. За это время Борман успел оставить бункер, пообедать в ресторанчике рядом с рейхс-канцелярией, бездумно посидеть минут пятнадцать в своем кабинете личного секретаря фюрера и вновь приехать к бункеру.
Он и в самом деле ощущал какую-то внутреннюю потребность как можно чаще находиться рядом с фюрером, рядом с покровителем. Последние фронтовые сводки были настолько тревожными, а заявления западных политиков и военачальников настолько угрожающими, что Борман был по-настоящему встревожен и разуверен, и хоть какой-то луч надежды появлялся у него только тогда, когда поблизости возникала фигура фюрера, все еще казавшегося вечным и всемогущим.
Порой Борману действительно чудилось, что несмотря ни на какие поражения Гитлер и в самом деле обладает какой-то особой тайной, каким-то сакральным ключом, который позволит ему найти путь к победе, изменить ход истории, преломить сознание миллионов людей по обе стороны Атлантики, воспринимающих теперь Германию не иначе, как исчадие ада.
– Где сейчас фюрер? – не столько словами, сколько движением подбородка спросил Борман, встретив в одном из переходов личного адъютанта фюрера Юлиуса Шауба.
– Направо, вторая дверь, – вполголоса подсказал обергруппенфюрер СС.
– В спальном отсеке?
– В комнате отдыха фюрера, – укоризненно уточнил Шауб, словно опасался, что само пребывание в «спальном отсеке» способно каким-то образом унизить вождя.
– А вообще-то, фюрер часто спускается сюда, я имею в виду один, без официального сопровождения?
– Один он вообще не спускается.
– А мне казалось, что время от времени он все же наведывается сюда; что он доволен работой мастеров и даже размышляет о том, как бы значительно расширить бункер.
– Видите ли, он боится подземелий.
– Что вы сказали, Шауб?!.
– Он панически боится подземелий.
– Это вы о фюрере? – Борману не было необходимости изображать ужас, он вырисовался на лице сам, естественным образом.
– Поэтому время от времени спускается в бункер, чтобы проверить свою силу воли и хотя бы немного привыкнуть к этим катакомбам. О его страхе знаем только я и Раттенхубер. Теперь будете знать и вы.
Борман не принадлежал к тем людям, которые панически опасались стать хранителями хоть какой-либо из тайн вождя. Наоборот, наткнувшись на какую-нибудь из них, связанную с его происхождением, службой в армии или с отношением к женщинам, он старался упорно докапываться до корней и до истины, при этом любопытство его всегда оказывалось сильнее страха.
– Как давно, а главное, почему, при каких обстоятельствах это стало известно? Вы понимаете, о чем я, – загорелись глаза у Бормана.
– Известно стало еще в то время, когда создавался бункер в «Вольфшанце». Однажды мы с Раттенхубером пошли вслед за фюрером в подземелье, но офицер охраны отвлек нас. Получилось так, что фюрер сам вошел в один из отсеков, и в это время дверь захлопнулась. Чтобы открыть ее изнутри, достаточно было отвести небольшой рычажок, которого фюрер не заметил. Мы же не видели, куда именно вождь вошел, посчитав, что он ушел в ту сторону, где находился зал совещания. Пока все выяснилось и мы обнаружили фюрера, он уже пребывал в такой ярости, что мы не знали, что произойдет раньше: то ли перестреляет нас, то ли умрет сам от сердечного приступа. И лишь после этого мы стали обращать внимание, что он панически боится закрытых помещений и старается не спускаться в бункер в одиночку. Правда, в последнее время, зная об этой своей слабости, фюрер всячески пытается преодолеть ее. Понимает, что когда русские ворвутся в Берлин, ему придется провести в бункере немало дней.
– И в эти минуты он как раз и занимается преодолением своего страха?
– Можно сказать и так. Хотя он предпочитает заниматься этим в бункере «Вольфшанце». И вообще, он любит «Вольфшанце», несмотря на то, что находиться в Восточной Пруссии уже небезопасно.
Подошел Раттенхубер. Несколько минут они стояли втроем, под тускловатой, зарешеченной лампой освещения, ожидая, когда откроется дверь «комнаты отдыха фюрера». Но за ней царило молчание.
– Сказал, что приляжет? – спросил Борман, вновь обращаясь к Шаубу.
– По этому поводу фюрер ничего не говорил.
– О чем же он тогда говорил?
– Наверное, сейчас он думает о чем-то государственном, принимает какое-то очень важное решение, – объяснил Раттенхубер. – Это ведь голова фюрера! Она никогда не бывает беззаботной.
– А когда фюрер принимает какое-то важное решение, – поддержал его Шауб, – то предпочитает не говорить о нем до тех пор, пока не решит, что именно должен сказать по поводу своего решения.
Борман не стал убеждать, что потрясен философской многозначительностью выводов Шауба. Этот человек, который в представлении рейхслейтера всегда оставался воплощением военно-тылового лакея, в последнее время вел себя все более самоуверенно и даже заносчиво.
Но когда однажды рейхслейтер поделился этим наблюдением с Гиммлером, тот с такой же философичной задумчивостью объяснил ему:
– Увы, партайгеноссе Борман, обергруппенфюрер Шауб имеет для этого все основания. Кто из нас получил право сообщать в своих воспоминаниях, что начинал путь вместе с фюрером, в камере Ландсбергской тюрьмы? Никто, кроме Шауба. Только он может позволить себе такое.
– Очевидно, я этого не учел, – поспешил оправдаться рейхслейтер. – Что для меня как личного секретаря фюрера и его заместителя по партии непростительно.
– Только обергруппенфюрер Шауб может позволить себе такие сладостные воспоминания, – не собирался принимать его объяснений Гиммлер. – И это свидетельствует о многом.
– Во всяком случае, этого нельзя сбрасывать со счетов, – вновь покаянно признал Борман.
– Поскольку фюрер никогда, слышите меня, Борман, никогда не усомнится в преданности этого ветерана движения [27]27
И Гитлер действительно ни разу не усомнился в преданности Юлиуса Шауба. Получив самый высокий после рейхсфюрера чин в иерархии СС – обергруппенфюрера – и должность личного адъютанта, Шауб до конца пользовался неограниченным доверием фюрера. Именно ему в апреле 1945 года Гитлер поручил отправиться в Мюнхен и лично уничтожить весь свой (фюрера) личный архив. В том числе и стенографические отчеты совещаний, связанных с военными действиями. Эта командировка, собственно, и спасла жизнь Шаубу, мирно дожившему до 1968 года.
[Закрыть].
Рейхслейтеру трудно было согласиться с его убежденностью, однако возражать он не стал. И потом, именно это предупреждение Гиммлера, в котором недвусмысленно просматривались его позиция и его отношение к личному адъютанту, заставило Бормана вновь водворить в партийный сейф папку с досье на члена НСДАП Юлиуса Шауба, основу которого составляли всевозможные полицейские донесения, а также показания бесчисленных любовниц обергруппенфюрера.
В принципе, подобные материалы могли кого угодно убедить в том, что пьяные, дебошные оргии Шауба, во время которых он позволял себе развлекаться групповым сексом с двумя, а то и с тремя своими почитательницами, не достойны личного адъютанта фюрера. Поэтому-то в свое время папка и перекочевала из сейфа в стол Бормана, он любил, чтобы «взрывные» материалы, с которыми решался предстать перед фюрером, какое-то время отлеживались у него «под рукой».
Однако на сей раз компромат почему-то не сработал. Когда фюреру все же доложили об оргиях Шауба, он, конечно, отругал адъютанта, но от себя так и не отстранил. Мало того, офицер гестапо, с благословения Бормана давший ход всей этой истории, буквально несколько дней спустя оказался в концлагере. После этого случая у Бормана как раз и появилась ни на какую оригинальность не претендующая, тем не менее весьма благоразумная поговорка: «Для того чтобы выбирать себе друзей, много мудрости не надо. Мудрость нужна, чтобы научиться выбирать врагов».
Уж кого-кого, а врагов у Бормана всегда хватало. Однако среди тех, кого выбирал он сам, имя Шауба до сих пор не появлялось. И в этом заключалась рейхсканцелярская мудрость Мартина.
27
«Распятие» стояло на краю местечка, на площади возле полуразрушенной церкви, буквально в квартале от лагеря военнопленных, а само церковное подворье одним концом своим примыкало к большому, старинному, поросшему древними тополями кладбищу.
На месте лагеря в начале войны располагался артиллерийский дивизион, и, чтобы уничтожить его, германские пушкари, окопавшиеся на левом берегу Днестра, пристреливались по колокольне церкви. Это был прекрасный ориентир, и возле церкви легло столько снарядов, словно артиллеристы соревновались: кто снесет одним из них колокол, который звонил после каждого удара взрывной волны.
Правда, по какой-то странности, большинство снарядов не долетало до артиллеристов-красноармейцев, а ложилось на могилы, так что вскоре по городку разошелся слух, что это, мол, духи мертвых, притягивая к себе германские и румынские снаряды, спасают от гибели живых земляков своих.
Возможно, какое-то количество живых душ кладбище и в самом деле спасло. Однако само оно – с развороченными могилами и разбросанными костьми, с осколками деревянных и каменных крестов да щепками от прогнивших гробовых досок, представляло собой ужасающее зрелище, приводившее горожан в большее смятение, нежели губительные обстрелы их местечка.
Сами минометчики и батарея гаубиц расположились со своими орудиями у подножия небольшой холмистой гряды, и после каждого взрыва снаряда на его склоне колокол издавал свое задумчиво-погребальное «бам-м-м!», которое выводило из себя командира дивизиона. Поэтому ходили слухи, что разнес эту колокольню один из наводчиков красноармейской гаубицы, чтобы не служила ориентиром врагу, не нервировала командира и не «отпевала» все еще непогибших пушкарей.
Артиллерийская дуэль эта продолжалась три дня, а на четвертый жители попросили старшего офицера увезти свои орудия подальше от кладбища и храма, расположив их по ту сторону гряды, а взамен пообещали «по-людски» похоронить только что погибших его бойцов, среди которых был и офицер. На том и порешили: уцелевшие орудия увезли, и выстрелы из подножия прекратились. Однако германские снаряды еще почему-то долго попадали в могилы, словно бы какая-то сила не позволяла им преодолеть гряду.
Распятие же находилось на перекрестке улиц, почти рядом с кладбищенской оградой. Ни один снаряд около него не разорвался, а от дальних осколков статую Христа до поры спасала деревянная, с дубовым тесовым верхом, часовенка. Говорили, что окончательно она была разрушена осколками камней, долетевшими сюда от разнесенной прямым попаданием колокольни церкви. И тогда же осколком снесло часть головы Иисуса, вместе с терновым венцом. Однако произошло это – верили в местечке – неслучайно: Христос словно бы ужаснулся тому, как повели себя люди с храмом Божьим, и решил принять мучение за них еще раз.
…Когда Отшельник и германцы вышли из машины, Иисус по-прежнему «встречал» их с размозженной головой. Казалось, что прежде чем распять Христа, его пытались казнить через отсечение головы, вот только палач попался слишком неопытным.
– Так, кто мне скажет: можно ли молиться безголовому Христу?! – патетически воскликнул Штубер. Орест давно признал, что этот офицер является прирожденным артистом, причем артистом, талантливо превращающим в сцену саму свою жизнь. – Не кощунственно ли это выглядит?!
– Ни в коем случае нельзя, – отозвался Зебольд, видя, что недоученный семинарист угрюмо молчит.
– Нет, Отшельник, – еще патетичнее воскликнул Штубер, – это непозволительно! Я погрешил бы против Всевышнего и против вашей духовной семинарии, если бы заставил вас творить предсмертные молитвы перед безголовым Христом.
– Господу можно молиться где угодно, – молвил Отшельник. – В каком бы образном виде он перед нами ни представал. Пусть даже «обезглавленным». Главное, чтобы своя голова на плечах была.
– «Даже безголовому Христу можно молиться, главное, чтобы своя голова была на плечах!» – вы слышали это Зебольд? До чего же глубокая мысль! Теперь вы понимаете, почему я не спешу с казнью этого человека.
– Сохраняя его голову, мы с вами вскоре потеряем свои собственные.
Штубер взглянул на Зебольда с таким же уважением, с каким только что смотрел на Отшельника. «Вокруг меня – одни гении!» – вот что прочитывалось в этом нелукавом взгляде.
– А ведь вы, солдат-отшельник, уверяли, что это распятие сотворил ваш дед.
– И сейчас уверяю.
– Почему же вы, скульптор, позволяете, чтобы это распятие так и переживало войну с искалеченным Христом?! – возмутился Штубер так, словно Отшельнику давно предлагали вырезать новую головы распятого, а он упрямо отказывался.
Рядом остановилось двое полицейских. Старший из них, приземистый, рано облысевший мужик с внешностью нераскаявшегося алкоголика, подобострастно смотрел на германского офицера, ожидая, что тот обязательно обратится к нему за какими-то разъяснениями.
– Я готов взяться за эту работу, – понял Отшельник, что появилась еще одна возможность отсрочить казнь.
– И правильно, – горячо поддержал его намерение Штубер. – Негоже, чтобы на христианской земле Христос оставался безголовым. В конце концов, его ведь распинали без всяких отсрочек, правда, солдат? Так что он свое отмучился.
– Святая правда, – согласился Отшельник, – отмучился. Разве что в лагере военнопленных не побывал.
– Но и в Сибири, в коммунистических концлагерях – тоже, – улыбнулся своей иезуитской улыбкой Штубер. – О них ты, солдат, почему-то молчишь.
В обращении к Отшельнику барон фон Штубер время от времени переходил то на «ты», то на «вы», в зависимости от настроения и степени того уважения, которое то накатывалось на него, то угасало.







