444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Красные бокалы. Булат Окуджава и другие » Текст книги (страница 10)
Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:34

Текст книги "Красные бокалы. Булат Окуджава и другие"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Вся соль тут – в этом коротеньком словечке: стали. Раньше, стало быть, совсем недавно, народ и вот эта самая власть были едины в своих стремлениях и надеждах.

Но так ли это?

Не следует думать, что даже самые активные защитники этой новой власти, рисковавшие, защищая ее, своей жизнью, пришли к Белому дому, чтобы заслонить своей грудью Ельцина, или Хасбулатова, или Руцкого. Они пришли туда, чтобы защитить себя. Потому что твердо знали: победа путчистов означала бы возврат к старому. А это было для них (для нас!) – подобно смерти.

Хочу напомнить, что люди, собравшиеся на митинг у Белого дома утром 20 августа, защищали не только Ельцина, но и Горбачёва. Того самого Горбачёва, которому еще совсем недавно они кидали в лицо (на всех предыдущих митингах) свое яростное: «В отставку! В отставку!» И едва ли не горячее всех защищала тогда Горбачёва Елена Георгиевна Боннэр, которая лучше, чем кто другой, знала ему цену.

Защищая тогда Ельцина и Горбачёва, мы понимали (а кто не осознавал, тот чувствовал), что находимся в ситуации, поразительно похожей на фантастический кошмар Рэя Брэдбери, когда человек, оказавшийся в далеком прошлом и случайно раздавивший там какую-то бабочку, вернувшись в свое время, очутился в совершенно другой, не привычно демократической, а – фашистской стране.

Для сограждан Рэя Брэдбери это жуткая, неправдоподобная фантасмагория. Для нас, увы, – самая что ни на есть доподлинная реальность.

В нормальныхстранах выбор между тем или иным президентом или премьером собственно для жизни обывателя мало что значит. Выберут Буша или Клинтона, останется премьером Маргарет Тэтчер или им станет Мейджор, в его (обывателя) повседневной жизни это мало что изменит.

У нас в те «судьбоносные», как тогда говорилось, три дня это был выбор между жизнью и смертью.

Но разве только тогда, между 19 и 21 августа, это было так? Разве не тот же роковой выбор маячит перед нами всю дорогу? Победит Бухарин – крестьянам скажут: «Обогащайтесь!» И это значит – жизнь. Победит Сталин – и тех, кого вчера еще приглашали обогащаться, повезут в телячьих вагонах с женами, стариками и малыми детьми на верную гибель.

Примерно так же и сегодня. Победит Ельцин – сохранится надежда, что хоть когда-нибудь станем жить как люди. Одержит верх Хасбулатов со всеми этими Бабуриными, Стерлиговыми, Астафьевыми и Аксючицами – окажемся там же, где очутился герой рассказа Брэдбери, воротившийся из своего путешествия в прошлое.

Вот почему мы обреченыне только сочувствовать власти нынешнего нашего президента, но и всячески ее поддерживать.

Но сочувствовать и даже поддерживать эту власть – вовсе не значит отождествлять себя с нею и обижаться, когда вдруг – вот те на! – выясняется, что на самом деле она нам не своя, не «родная». Тем более что выясняется это вовсе не вдруг. Разве в те роковые «три дня» эта только еще становящаяся на ноги власть так-таки уж была нам своей? Разве не испытали мы острое чувство стыда, когда «народный избранник» Г.Х. Попов предложил присвоить Ельцину звание Героя Советского Союза? И разве не покоробило нас, когда тем же «высоким званием», коего был некогда удостоен Гамаль Абдель Насер, наградили посмертно трех ребят, погибших под танками на улицах Москвы? И разве то, что эта новая власть – чужаянам, не стало особенно ясно уже тогда, когда она расчетливо кинула разбушевавшемуся народу «железного Феликса», бережно сохранив (а потом еще и укрепив) зловещее Феликсово детище? А неоднократные тогдашние уклончивые и даже одобрительные публичные высказывания нового президента об обществе «Память»?

Вольно было Буртину тогда испытывать «чувство полного, – как он говорит, – единения с высшими руководителями России». На всякого мудреца довольно простоты. Но обижаться теперь ему следует на себя. На свое прекраснодушие. На свою наивность, а не на этих «высших руководителей», которые – какими были, такими и остались.

(Бенедикт Сарнов. И где опустишь ты копыта? М., 2007)

Споры о том, как относиться к власти, следует ли интеллигенту защищать ее, поддерживать, сотрудничать с ней, – эти споры шли тогда во всех московских кухнях, и я неизменно принимал в них самое горячее участие. Едва только вспыхивал такой спор, как я заводился, что называется, с полуоборота. Причем – в любую сторону.

Если мои собеседники доказывали, что сочувствовать власти и поддерживать ее ни в коем случае нельзя, я орал, что в иные исторические моменты, как, например, сейчас, не только можно, но и нужно. И вспоминал Булата, который наслаждался, когда Хасбулатова, Руцкого и Макашова выводили из Белого дома под конвоем. И не уставал повторять, что и сам с наслаждением наблюдал эту картину.

Если же мои собеседники утверждали, что нынешнюю власть нужно не только поддерживать и защищать, но и самим нам «идти во власть», если позовут, я с той же страстью доказывал, что нет, ни в коем случае, потому что «власть отвратительна, как руки брадобрея». И если кто-нибудь говорил (а такие всегда находились), что не понимает смысла этой затейливой мандельштамовской метафоры («при чем тут брадобрей и его руки?»), отвечал, что брадобрей этот им хорошо известен и я даже могу назвать его по имени и отчеству. Снимал с полки том Гоголя, открывал его на заранее заложенной странице и читал:

...

Иван Яковлевич был большой циник, и когда коллежский асессор Ковалев обыкновенно говорил ему во время бритья: «у тебя, Иван Яковлевич, вечно воняют руки!», то Иван Яковлевич отвечал на это вопросом: «отчего ж бы им вонять?» – «не знаю, братец, только воняют», говорил коллежский асессор…

(Н.В. Гоголь. Нос. Полное собрание сочинений. М., 1938)

Захлопнув тяжелый гоголевский том, я бережно ставил его на полку и, торжествуя, заключал:

– Вот почему нельзя идти во власть. Потому что власть – всякая власть! – воняет.

Один из таких постоянных наших споров

выплеснулся на газетную полосу. Рубрика, под заглавием которой он был помещен, называлась «Без пиджаков». Придумал эту рубрику работавший тогда в «Литгазете» мой друг Алик Борин. «Без пиджаков» – это означало, что разговор будет свободный, не стесненный никакими церемониями, предельно откровенный, чему немало будет способствовать то обстоятельство, что принимающие участие в нем – старые друзья, которые давно уже на «ты» и не станут скрывать друг от друга самые тайные и даже стыдные свои мысли.

Этих бесед «без пиджаков» в газете появилось всего три. В одной из них Алик разговаривал со своими друзьями Эльдаром Рязановым и Александром Ширвиндтом, в другой – с Гайдарами (отцом и сыном), а в третьей (по счету она была второй) со мною и Войновичем.

Разговор этот мы вели той самой осенью 1993 года, когда тема расстрела Белого дома была еще свежа и нам было ее не миновать.

Но всплыла она не сразу.

То есть – сразу, но не впрямую.

– Идти ли, – начал Алик, – интеллигенту во власть, даже если власть сегодня уже не та, не брежневская, а своя, достаточно близкая тебе, и ты ее принимаешь, ты ей сочувствуешь?

И тут я сразу выскочил первым.

...

Бенедикт САРНОВ.Между нами и властью всегда существовала дистанция. В самые несвободные времена мы были от этой власти внутренне независимы. Мне, скажем, плевать было, что случится с Брежневым. Как пелось в одной песне: «Ой, позор на всю Европу, срамота-то, срамота! Десять лет лизали жопу, оказалося – не та. Но народ не унывает, смотрит радостно вперед: наша партия родная нам другую подберет». Но сегодняшняя власть мне близка. А значит, я уже в игре, я уже не могу глядеть на все это со стороны, как при Брежневе. Во мне уже появляется что-то рабское, появляется несвобода. И вот тут-то таится огромная опасность. Я считаю, что ни при какой погоде, ни при каких обстоятельствах интеллигент не может отождествлять себя с властью, он должен от нее дистанцироваться. Даже от той власти, которая выражает добрые тенденции. Потому что власть есть власть. Мы не имеем права терять свободу критики, свободу скепсиса.

Александр БОРИН.А идти служить во власть?

Б.С.Если идешь служить делу, а не власти – пожалуйста.

Владимир ВОЙНОВИЧ.Нет такого человека, который, придя во власть, остался бы самим собой.

Б.С.Если хватит ума, самоиронии – останется. Только не воспринимай себя слишком всерьез, не отождествляй себя с властью, сохраняй дистанцию.

В.В.Нет, исключено. Знаешь, как это происходит? Подспудно и незаметно. Вот ты приходишь во власть и сразу же становишься всем нужен. Этот просит продвинуть одно очень важное дело, тот – другое. А тут вдруг звонит Сарнов. Он как раз ничего не просит, он просто хочет, как прежде, общаться. Но у тебя уже не хватает ни сил, ни времени на обычные душевные движения. И ты невольно начинаешь возводить барьер между собой и Сарновым. Тебе неудобно сказать: «Знаешь, Бен, мне сейчас не до тебя». И ты начинаешь лгать, прятаться, отстраняться.

Б.С.Считаешь, это неизбежно?

В.В.Абсолютно неизбежно. Дальше Сарнов, скажем, приглашает на день рождения. Но у тебя обязательно возникает вопрос: а кто еще там будет? Не окажутся ли там люди, которые начнут обращаться к тебе с разными просьбами? Может, лучше, разумнее не идти? Эти соображения у тебя непременно появятся, и не потому, что ты плохой, а потому, что твое положение заставляет тебя защищать себя некоторой броней. Ну и, наконец, в наших российских условиях тот, кто у власти, само собой, втягивается в коррупцию.

Б.С.Взятки, что ли, берет?

В.В.Зачем взятки? Просто меняется образ жизни. В 1955 году я вернулся из армии, и один мой знакомый устроил меня инструктором в исполком. Должность маленькая, зарплата нищенская, но все равно власть. Ответственный секретарь исполкома посадил меня в машину и сказал: «Буду вводить тебя в курс дела». И мы отправились. Приезжаем в первый сельсовет. Разговоры о том о сем – и прямо в магазин, в подсобку. Завмаг достает молча бутылку, три стакана, выпиваем и отправляемся в следующий сельсовет. Так объехали все 14 сельсоветов. Мне это не нравилось. Но что я скажу: нет, оставьте, я не такой? Хочешь служить – втягивайся. Положение обязывает. А сегодня, когда аппарат остался, в сущности, нетронутым, разве эта наша отечественная традиция померла? Возвращаясь из загранкомандировки, сколько красивых бутылок везешь нужным людям?

Когда я говорил все это, то соглашаясь с Войновичем, то возражая ему, мне казалось, что позиция моя ясна, определенна, внутренне непротиворечива. Но сейчас, отыскав эту старую газету и перечитав ту нашу беседу «без пиджаков», я отчетливо вижу, как мотало меня тогда из стороны в сторону, как трудно (и в конечном счете так и не удалось) было мне совместить, слить в одну эти две несовместимые мои позиции: да, надо идти во власть, если собираешься служить не ей, а делу, в которое веришь, но при этом нельзя, ни в коем случае нельзя отождествлять себя с властью, которая всегда, какой бы «твоей» она тебе ни казалась, «отвратительна, как руки брадобрея».

Поскольку мы – все трое – были единомышленниками, я резонно предполагал, что никакого спора у нас не получится, не может получиться.

Но спор все-таки возник.

...

Б.С.Мне одинаково отвратительны и готовность интеллигента раствориться во властных структурах, потерять себя, и эдакое чистоплюйство: «Ах, нет, я, интеллигент, не хочу замараться, а потому не пойду во власть». Ничего подобного. Тысячу лет тебя не востребовали. Если сейчас нужны твой интеллект, твои знания – иди. Только ни на секунду не теряй дистанцию… Сто раз подумай, прежде чем что-то получить у власти.

В.В.Знаешь, такой идеальный интеллигент, который сто раз подумает, прежде чем взять ему причитающееся, и дня не продержится во власти. Такие там не нужны. Сарнова же никто туда не зовет.

Б.С.Нет, ребята, так нельзя. Послушать вас, получается: «Нам там не место, сделать мы ничего не можем, не тратьте, куме, силы, опускайтеся на дно». Если ты интеллигент, художник, сиди, мол, дома и ни во что не лезь… Вацлав Гавел ведь пошел в президенты.

В.В.Да, пошел. Но я буду очень удивлен, если, побывав президентом, он когда-нибудь напишет хорошую пьесу. Не верю.

Б.С.Почему?

В.В.Да потому, что писателя в нем государственный пост обязательно убьет. Выбирай: хочешь оставаться писателем или сделаться политиком. Совместить это не удастся.

Б.С.Я уважаю Гавела за то, что он пошел в президенты.

В.В.Я его тоже уважаю. Но у него теперь уже совсем другая психология, другие точки отсчета.

Б.С.Думаешь, интеллигент не может принять крутое, жесткое решение? Скажем, в случае крайней необходимости отдать приказ стрелять по Белому дому?

В.В.Почему? Может.

Б.С.И вообще, хватит видеть в интеллигенте этакого сопливого слизняка: ах, нельзя нарушать демократию, закрывать фашистские газеты, применять силу…

В.В.Знаешь, каждый мерит по себе. Если бы я оказался на месте Ельцина, я бы тоже, наверное, дал приказ стрелять по Белому дому. Но после этого я бы уже не смог писать книги.

Б.С.Почему?

В.В.Не знаю. Я бы нанес себе невосполнимый урон. Не вообще, а как художник. Точно так же человек, отдавший приказ стрелять, никогда уже не сможет стать священником.

Это высказывание моего друга и всегдашнего единомышленника сильно тогда меня разозлило.

И дело тут было не только и даже не столько в том, что все эти его рассуждения, на мой взгляд, были надуманными, даже фальшивыми. Особенно вот эта последняя его реплика – про священников. Кропить святой водой ракетоносцы с ядерными боеголовками и благословлять солдат, посылаемых властью стрелять в тех, в кого им прикажут, не мешает им оставаться священниками. А необходимость самому отдать такой приказ – помешает. Смешно!

Но главное, чем оттолкнули меня и вызвали резкое мое несогласие эти маловразумительные рассуждения Войновича, было то, что, рассуждая таким образом, он – вольно или невольно – подыгрывал тем, кто осуждал «расстрел Белого дома» и тем самым защищал путчистов. Если и не солидаризировался с ними, то, во всяком случае, уступал им.

Я уже готов был ответить ему, что все это ерунда. Что, окажись я на месте Ельцина, не задумываясь, отдал бы такой приказ, и это ничуть не помешало бы мне потом писать мои книги.

Но сказать это я постеснялся.

Ведь Володя говорил, что, случись ему отдать такой приказ, он (как и Гавел) нанес бы себе непоправимый урон как художник. А ты, мог бы сказать он мне в ответ, не художник. Потому-то с тебя и другой спрос.

«А как же Булат?» —

мог бы я ответить ему на это. Уж он ли не художник! А ни на миг не усомнился в своем праве громко, вслух сказать, что не только не сокрушался, а прямо-таки ликовал, когда Ельцин решился наконец подавить коммуно-фашистский путч военной силой.

«Письмо сорока двух», которое он подписал, появилось на страницах «Известий» 4 сентября. А интервью, которое Булат дал Андрею Крылову (то самое, которое побудило «прекрасного артиста Владимира Гостюхина – человека умеренно-патриотических убеждений» публично разломать и истоптать пластинку Булатовых песен), было напечатано в «Подмосковных известиях» 11 декабря. То есть – три месяца спустя.

Казалось бы, за эти три месяца, когда накал страстей был уже не тот, он мог бы высказаться и помягче. (Не говоря уже о том, что «Письмо сорока двух» было коллективным, он его только подписал, то есть присоединился к высказанным в нем мыслям, а в интервью высказал свою личную, индивидуальную точку зрения на случившееся, так что некоторый смысловой – и уж, во всяком случае, эмоциональный – люфт между этими двумя документами вполне возможен.) Да, не было бы ничего удивительного, если бы в этом свом интервью он несколько смягчил резкость тех – трехмесячной давности – своих (точнее, их общих) формулировок. Но он не только не смягчил, а даже еще более ужесточил их:

...

– Булат Шалвович, вы смотрели по телевизору, как 4 октября обстреливали Белый дом?

– И всю ночь смотрел.

– У вас как у воевавшего человека какое было ощущение, когда раздался первый залп? Вас не передернуло?

– Для меня это было, конечно, неожиданно, но такого не было. Я другое вам скажу. С возрастом я вдруг стал с интересом смотреть по телевизору всякие детективные фильмы. Хотя среди них много и пустых, и пошлых, но я смотрю. Для меня главное, как я тут выяснил, – когда этого мерзавца в конце фильма прижучивают. И я наслаждаюсь этим. Я страдал весь фильм, но все-таки в конце ему дали по роже, да? И вдруг я поймал себя на том, что это то же самое чувство во мне взыграло, когда я увидел, как Хасбулатова, и Руцкого, и Макашова выводят под конвоем. Для меня это был финал детектива. Я наслаждался этим. Я терпеть не мог этих людей, и даже в таком положении никакой жалости у меня к ним совершенно не было. И может быть, когда первый выстрел прозвучал, я увидел, что это – заключительный акт. Поэтому на меня слишком удручающего впечатления это не произвело. Хотя для меня было ужасно, что в нашей стране такое может произойти. И это ведь опять вина президента. Ведь это все можно было предупредить. И этих баркашовцев давно можно было разоружить и разогнать – все можно было сделать. Ничего не делалось, ничего!

– А с другой стороны, если бы президент пытался что-то предпринять раньше, демократы первые начали бы заступаться: дескать, душат демократию.

– Вот-вот, у нас есть такая категория либеральной интеллигенции, которая очень примитивно понимает нашу ситуацию. С точки зрения идеально демократического общества – да. Но у нас, повторюсь, нет никакого демократического общества. У нас – большевистское общество, которое вознамерилось создавать демократию, и оно сейчас на ниточке подвешено. И когда мы видим, что к этой ниточке тянутся ножницы, мы должны как-то их отстранить. Иначе мы проиграем, погибнем, ничего мы не создадим. Ну а либералы всегда будут кричать. Вот Людмила Сараскина, очень неглупая женщина, выступила с возмущением, что, дескать, такая жестокость проявлена, как можно, я краснею. Пусть краснеет, что же делать. А я думаю – если к тебе в дом вошел бандит и хочет убить твою семью? Что ты сделаешь? Ты ему скажешь: как вам не стыдно, да? Нет-нет, я думаю, что твердость нужна…

Все эти хасбулатовы и руцкие – они совершенно о России не думают. Они думают о себе, о своих амбициях, о своих креслах. Ну что Руцкой? Он фельдфебель по уровню своему. Представляете, если бы он был президентом? Или – Хасбулатов? Или – Бабурин? Или вся эта шантрапа. Что это такое было бы! Страшная публика!

Тех, кто обрушился за это интервью на Булата, надо полагать, особенно возмутило слово «наслаждался». Пролилась кровь, а он – либерал, гуманист, – видите ли, наслаждался. (Хотя наслаждался он не тогда, когда Хасбулатова, Руцкого и Макашова «расстреливали», а когда их – живехоньких и нимало не пострадавших, разве только до смерти перепугавшихся – выводили из Белого дома под конвоем.)

Он говорит:

...

Для меня было ужасно, что в нашей стране такое может произойти…

Это вина президента. Ведь это все можно было предупредить… Ничего не делалось, ничего!

Я не идеализирую ни президента, ни его команду…

А услышали только одно: «Я наслаждался».

Ну а что касается проклятого вопроса,

который мы с такой страстью тогда обсуждали – идти или не идти интеллигенту «во власть», то у него на этот счет ни раньше, ни потом не было и тени сомнений.

Свой взгляд на эту проблему со всей определенностью он высказал еще в середине 70-х, когда родилась у него вот эта, сразу меня пленившая песенка:

Что-то дождичек удач падает не часто.

Впрочем, жизнью и такой стоит дорожить.

Скоро все мои друзья выбьются в начальство,

и, наверно, мне тогда станет легче жить.

Робость давнюю свою я тогда осилю.

Как пойдут мои дела – можно не гадать:

зайду к Юре в кабинет, загляну к Фазилю,

и на сердце у меня будет благодать.

Услышав ее впервые, я усмехнулся. Подумал: да, Фазилю такой поворот судьбы, конечно, не грозит. А вот «к Юре в кабинет» Булат, если бы захотел, мог заглянуть уже сегодня. Но не захочет.

Имел я при этом в виду общего – тогда уже бывшего – нашего друга Юрия Бондарева. Для меня он был Юрой еще со студенческих времен (в Литинституте мы с ним, можно сказать, сидели за одной партой). А для Булата – со времен «Литгазеты», куда Юра позвал и взял в штат нас обоих.

В описываемое время Юра (для всех давно уже Юрий Васильевич) был одним из главных руководителей фашиствующего Союза писателей РСФСР, и сунуться к нему в кабинет с какой-нибудь личной просьбой ни мне, ни Булату не пришло бы в голову ни при какой погоде.

Я, конечно, понимал, что вызвавшая мою реакцию строка из новой Булатовой песни подразумевает совсем другого Юру – Левитанского. Но про Бондарева при этом вспомнил не зря. Сразу подумал, что любой из наших друзей, кого ни возьми, случись ему «выбиться в начальство», ко времени этого поворота в своей судьбе был бы уже совсем не тем человеком, какого мы знали и любили.

Наш бывший друг Юра Бондарев был не единственным, с кем это произошло.

Вот, например, Серёжа Наровчатов – в то время уже никакой не Серёжа, а Сергей Сергеевич, первый секретарь Московской писательской организации, а вскоре главный редактор «Нового мира». Не влюбленный в поэзию рафинированный эстет и библиофил, а партийный функционер, отъевший свиноподобную ряшку, неотличимую от морд других таких же партийных функционеров, для полного торжества мимикрии научившийся даже произносить ключевые партийные слова «социализм», «коммунизм» так, как это было принято в их среде: «социализьм», «коммунизьм».

Помню, когда его сделали первым секретарем Московской писательской организации и он держал свою «тронную речь», Наровчатов сказал:

– Перед тем как принять этот пост, я беседовал с одним крупным политическим деятелем. И я сказал ему, что хочу быть не первым среди равных, а равным среди первых.

Я плохо понял тогда, что он имел в виду, хотя понять было нетрудно. Он хотел сказать, что, может быть, впервые на этот высокий чиновничий пост назначают истинного поэта, каким он – не без некоторых оснований – себя считал. Но меня тогда поразило другое: как серьезно относится он и к этому своему назначению, и к тому, кого назвал крупным политическим деятелем. (Как потом выяснилось, это был Гришин: тот еще политический деятель.)

Я хорошо помнил не такие уж давние времена, когда по Москве ходила шуточная (рукописная) поэма, героем которой был молодой поэт, приехавший из провинции завоевывать столицу, и были там – в перечне его первых столичных успехов – такие строчки:

И впервые тогда Наровчатов

Попросил у тебя пять рублей.

Кто бы мог подумать, что Серёжа Наровчатов, этот «гуляка праздный», этот «Моцарт», вдруг так резко изменит свой, как теперь говорят, имидж и надуется начальственной спесью.

Это о нем – и таких, как он, – пел в одной из тогдашних своих песен Саша Галич:

Уходят, уходят, уходят друзья.

Одни – в никуда. А другие – в князья.

Ушедшие «в князья» были для нас потеряны так же безвозвратно, как и те, кто ушел «в никуда».

Но это – в жизни, в тоскливой, искаженной, изувеченной нашей реальности. А в песенке Булата это была мечта. Наивная, неосуществимая, но – прекрасная. Прекрасная именно этой своей неосуществимостью:

Зайду к Белле в кабинет, скажу:

«Здравствуй, Белла!»

Скажу: «Дело у меня, помоги решить…»

Она скажет: «Ерунда, разве это дело?..»

И конечно, сразу мне станет лучше жить.

Часто снятся по ночам кабинеты эти.

Не сегодняшние, нет; завтрашние, да;

Самовары на столе, дама на портрете…

В общем, стыдно по пути не зайти туда.

Эта «дама на портрете» яснее, чем могла бы сказать нам любая другая деталь воображаемого им интерьера, говорит о том, что на самом деле вовсе не завтрашние кабинеты рисует тут автор. Совсем другим портретам надлежит украшать стены любого начальственного кабинета – что сегодняшнего, что завтрашнего. Начальственный кабинет с «дамой на портрете» может привидеться только во сне. Как, впрочем, и вся эта вымышленная, вымечтанная им ситуация:

Города моей страны все в леса одеты,

Звук пилы и топора трудно заглушить:

Может, это для друзей строят кабинеты —

Вот построят, и тогда станет легче жить.

А это уже – ирония. Откровенная издевка над собой, над глупыми, наивными своими надеждами на то, что его отношения с властью могут измениться в зависимости от того, кто займет все эти властные начальственные кабинеты.

Но тут вот что интересно.

В этой воображаемой, вымечтанной им реальности, где несбыточное оказывается возможным, в начальственном кабинете может расположиться даже Фазиль. Даже такое небесное, неземное создание, как Белла, он может представить себе в числе тех, кто «выбьется в начальство». Кого угодно. Но только не себя!

Даже в этой фантастической, немыслимой, невозможной, воображаемой ситуации себя он может представить только в одной – все той же, неизменной своей роли просителя. И – мало того! – чтобы заглянуть в кабинет, где в начальственном кресле восседает кто-нибудь из самых близких его друзей, он должен будет осилить всегдашнюю, давнюю, неизменную свою робость, которую ему и тут не избыть.

Этому своему отношению к «вхождению во власть» Булат оставался верен до последнего дыхания. Звучит несколько выспренно, но это действительно так, иначе тут не скажешь. Подтверждением тому может служить последнее его стихотворение, написанное за месяц до смерти. Называется оно – «Впечатление»:

Вниз поглядишь – там вздыхает Париж,

именно он, от асфальта до крыш.

Вверх поглядишь – там созвездие крыш:

крылья расправишь и тут же взлетишь.

Вот я взлетаю на самую крышу.

Что же я вижу? Что же я слышу?

Вижу скрещение разных дорог.

Слышу знакомый Москвы говорок.

Там проживает Миша Федотов,

там отдыхает, день отработав,

там собираются время от времени

стайки гостей из российского племени

передохнуть от родимого бремени,

вдруг залетевшие в этот Париж,

где не захочешь, да воспаришь.

Ну а вокруг, теплых чувств не тая,

Маша и дети. Семья как семья.

Что им внушает эта квартира?

Лучше котлетки из козьего сыра.

Лучше в Париже ютиться на крыше.

Что еще слаще? Что еще выше?

Лучше в парижском этом гнезде,

а не в Консти-

туционном

суде.

Под стихотворением стоит дата его создания: 19 мая 1997. А умер Булат чуть меньше месяца спустя (13 июня) – в том самом Париже, гостя вот у этого самого Миши Федотова.

Но тут надо объяснить, кто такой этот Миша Федотов, как и почему он с семьей оказался в Париже и при чем тут Конституционный суд.

Михаил Александрович Федотов – наверно, первое, что нужно о нем сказать, – это человек, которому мы обязаны тем, что вот уже два десятка лет живем без цензуры, без этого на протяжении всего советского периода нашей истории проклинаемого нами Главлита.

Без разрешающего клейма Главлита в СССР не могла быть отпечатана типографским способом ни одна, даже самая ничтожная – и по размеру, и по смыслу – бумажка. И многие поколения советских людей даже и помыслить не могли, что может быть иначе. Виза Главлита, магическое слово «залитовано», было для нас таким же непременным и неизменным условием нашего существования, как то, что граница нашего государства всегда «на замке» и пересечь ее могут лишь немногие счастливцы.

В начале 90-х Михаил Александрович стал одним из авторов российских законов «О печати и других средствах массовой информации» (1990), «О средствах массовой информации» (1991), «Об издательском деле» (1991). В том, что законы эти должны быть существенно мягче тех, которые действовали в Советском Союзе, не было сомнений ни у одного из соавторов Михаила Александровича: для того ведь они все это и затеяли. Но мысль, что цензуру, вот эту самую обязательную визу Главлита, можно просто-напросто взять и отменить, пришла в голову только ему. И, когда он высказал ее вслух, соавторы просто подняли его на смех: «Ишь чего захотел! Да мыслимое ли это дело! Да нешто это возможно!»

Оказалось, что возможно.

Тогда же, в начале 90-х, Михаил Александрович стал министром. Департамент, который он возглавил, назывался Министерством печати и информации России.

Но долго на этой министерской должности он не удержался: назначение получил в декабре 1992-го, а в конце августа 1993-го – не прошло и года – уже подал в отставку. Сделал он это в знак протеста против попытки, предпринятой тогдашним Верховным Советом, взять под свой контроль телевидение: для этой цели был учрежден Федеральный наблюдательный совет. В противовес ему тогдашний президент России создал свой Федеральный информационный центр, управляющий всеми местными государственными телекомпаниями. Федотов не пожелал принимать участие в этом противостоянии двух властных структур, предпочел отставку.

Он называл себя «глубоко беспартийным человеком» и действительно не вступил ни в одну из существовавших тогда в России политических партий. Был, правда, короткий период, когда он входил в состав федерального совета партии «Союз правых сил». Но демонстративно из этой партии вышел, когда ее руководство отказалось поддержать Ирину Хакамаду в ее намерении выдвинуть свою кандидатуру на предстоящих выборах президента.

В сентябре 1993 года Михаил Александрович был назначен постоянным представителем России при ЮНЕСКО в Париже. В декабре следующего года ему был присвоен ранг чрезвычайного и полномочного посла. Это была давно уже применявшаяся в таких случаях почетная ссылка. В связи с этим своим назначением Михаил Александрович дал интервью, которое появилось в печати под таким недвусмысленным заголовком: «Меня послали, я посол».

На этом послужной список Михаила Александровича Федотова не кончается, но перечислять все государственные должности, которые ему случалось занимать, я не стану. Упомяну только еще одну, поскольку именно она неожиданно всплыла в заключительной строке посвященного ему Булатова стихотворения.

Это была должность представителя президента Российской Федерации в Конституционном суде. Судебные заседания, в которых он принимал участие, были посвящены законности роспуска КПСС в 1991 году, по делу о роспуске оргкомитета Фронта национального спасения, а также по делу о введении Съездом народных депутатов РФ наблюдательных советов на государственном телерадиовещании.

Сама его должность предполагала, что по всем этим вопросам он будет защищать и отстаивать позицию президента, что, разумеется, ни в малой степени не противоречило его собственным убеждениям.

Ни в малой степени это не противоречило и тогдашним политическим предпочтениям Булата. И ельцинский закон о роспуске КПСС, и ельцинский закон, защищающий от «верховников» свободу слова, он и сам готов был поддержать. Так что ничего осудительного в исполнении Михаилом Александровичем этой его должности в Конституционном суде он, конечно, не видел и видеть не мог. Мог даже, не кривя душой, считать, что там, в этих заседаниях Конституционного суда, его дружок Миша Федотов представлял и отстаивал не только президентскую, ельцинскую, но и его, Булата, точку зрения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю