355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Красные бокалы. Булат Окуджава и другие » Текст книги (страница 9)
Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:34

Текст книги "Красные бокалы. Булат Окуджава и другие"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Старуха не в состоянии была вникнуть в юридические тонкости нашего спора, но общий смысл его поняла хорошо. Повернувшись к длинному столу, за которым нахохлившись как сычи сидели члены комиссии, она крикнула им:

– Все равно не выйдет по-вашему! – И, обернувшись ко мне: – Пусть мужик поработает, верно?

Это – о Ельцине.

А когда пришло время подсчитывать бюллетени и их стали выкладывать на стол – налево те, что за Ельцина, направо те, что за Верховный Совет, – и те, что за Ельцина, горой возвышались над тоненькой стопочкой тех, что за Верховный Совет, – один из членов комиссии горько вздохнул:

– Не хочет народ советской власти!

Такие вот были тогда настроения.

Октябрьский путч 1993 года, эта вторая после августовского путча 91-го (и тоже провалившаяся) попытка коммунистического реванша, изображается Быковым как восстание народных масс против ненавистного большинству граждан России «ельцинизма», в каковое понятие, как он выражается, «включались грабительские реформы, разнузданность демократических свобод и коррупция, все черты российской революции девяностых».

Нет, харизма Ельцина тогда была еще сильна.

На референдум, который должен был

разрешить противостояние Ельцина с Верховным Советом (он состоялся 25 апреля 1993 года), после долгих споров и согласований были вынесены четыре вопроса.

Доверяете ли Вы президенту Российской Федерации Б.Н. Ельцину?

Одобряете ли Вы социально-экономическую политику, осуществляемую президентом Российской Федерации и Правительством Российской Федерации с 1992 года?

Считаете ли Вы необходимым проведение досрочных выборов президента Российской Федерации?

Считаете ли Вы необходимым проведение досрочных выборов народных депутатов Российской Федерации?

На каждый из них надо было ответить только одним словом: «да» или «нет».

Результат был такой.

На первый вопрос (о доверии президенту) ответивших «да» оказалось 58,7 %.

На второй (одобряете ли социальную и экономическую политику президента) – 53 %.

На третий (о необходимости проведения досрочных выборов президента) – 49,5 %.

И на последний (о необходимости проведения досрочных выборов народных депутатов) – 67,2 %.

За переизбрание президента, стало быть, высказалось меньше половины проголосовавших, а за переизбрание депутатов – около семидесяти процентов.

Вердикт, вынесенный гражданами России, был однозначен.

Президент получил от народа мандатна проведение своей социально-экономической политики – не слишком считаясь с позицией (оппозицией) Верховного Совета.

Но он этим мандатом не воспользовался.

Строго говоря, он и не мог им воспользоваться. То есть мог, конечно. Но – не считаясь с главным принципом действующей конституции.

Вся загвоздка тут была в том, что страна жила по старой, советской конституции, в которой прямо и недвусмысленно говорилось, что «вся полнота власти в стране принадлежит Съезду народных депутатов». Между съездами – по той же конституции – этой «всей полнотой власти» наделялся Верховный Совет.

На деле же – как это всегда бывало в России – пресловутая «вся полнота власти» сосредоточилась в руках тогдашнего председателя Верховного Совета Руслана Хасбулатова.

Он тасовал, как ему заблагорассудится, парламентские комиссии и комитеты, изгоняя из них всех неугодных и заменяя их послушными его воле. Разъезжая по стране, «кидал хрусты налево и направо», по собственному хотению распределяя кредиты и субсидии между регионами и отраслями. Устраивал «селекторные совещания» с руководителями муниципалитетов всех уровней, устанавливая некую властную вертикаль. И постепенно вживался в роль маленького Сталина, даже трубку себе завел, которую – не без намека на роль законного преемника «кремлевского горца» – кокетливо демонстрировал телезрителям. О Ельцине же не стесняясь говорил, что роль его должна быть сведена к приему иностранных послов и вручению орденов и медалей.

После того как стали известны результаты референдума, он какое-то время пребывал в некоторой растерянности. Но Ельцин, как уже было сказано, полученным от народа мандатом не воспользовался – медлил, тянул, ничего не предпринимал, на конституцию (хоть она и была советская) не посягал. Он был повязан своим демократическим имиджем. И тем самым дал возможность Хасбулатову собраться с силами. Потянулись до зубов вооруженные боевики, которых Быков деликатно именует повстанцами. И, поскольку Ельцин не реагировал, Хасбулатов стал его провоцировать.

Однажды – я сам это видел на экране телевизора, – заговорив о президенте, щелкнул пальцами около горла: стоит ли, мол, обращать внимание на то, что там болтает этот старый пьяница.

Когда терпение Ельцина лопнуло и он наконец решился на разгон Верховного Совета, момент для этого был им выбран самый неудачный. Все его соратники (включая Гайдара) были тогда против подписания этого указа. Но решение было им уже принято.

Во время августовского путча 1991 года

между Верховным Советом и только что избранным президентом России (тогда еще – РСФСР) были совет да любовь. Ельцина единодушно и горячо поддерживали тогда не только бывшие в то время его ближайшими соратниками Хасбулатов и Руцкой, но и все – до одного – депутаты.

Опьяненные этой новой ролью Верховного Совета в жизни страны, мы стали именовать его «парламентом», депутатов – «парламентариями», а председателя – «спикером». И к этим наименованиям так привыкли, что, когда спустя два года, осенью 93-го, эти «парламентарии» стали путчистами и Ельцину, чтобы подавить новый путч, пришлось прибегнуть к силе, формула «президент расстрелял парламент» далеко не всем тогда резала слух. Она стала общеупотребительной и мелькала даже на страницах демократической печати. Мало кто ощущал тогда, что она насквозь лжива и демагогична: во-первых, потому что Верховный Совет не был парламентом, а во-вторых, потому что, после того как по Белому дому были произведены десять выстрелов – не боевыми снарядами, а болванками (два снаряда были зажигательными, они и вызвали в верхних этажах здания пожар), – ни одни волос не упал с головы ни одного депутата.

И вот теперь, двадцать лет спустя, Дмитрий Быков, что называется, на голубом глазу повторяет – как нечто само собой разумеющееся – эту старую, затасканную, фальшивую формулу.

Что говорить, Ельцин выполнил тогдашнюю свою роль крайне неуклюже. Немало у нас к нему и других, куда более серьезных претензий. Но в тот момент этими своими неуклюжими действиями он спас страну от уже готовой разразиться гражданской войны.

В сущности, Быков тут только подхватил то, что с легкой руки нынешней нашей власти принято теперь поминутно повторять про «лихие девяностые».

Много чего можно было бы сказать по этому поводу. Но развивать эту тему я не буду. Хватит с меня того, что я усердно (и пылко) занимался ею тогда, двадцать лет назад. А сейчас не потратил бы на этот сюжет и тех немногих страниц, которые мне все-таки пришлось ему уделить, если бы он не изображался Быковым как совершенно необходимый для понимания самого главного в жизни и судьбе – не только человеческой, но и поэтической – Булата Окуджавы.

Посмотрим же, как он это объясняет.

Начинает он с того,

что проводит прямую параллель между событиями осени 1993 года и тем, что случилось с Россией осенью 1917-го. И – в соответствии с этим – между той позицией, которую в 1917-м занял Блок, а в 1993-м – Булат Окуджава.

...

В российской двухактной пьесе, заново сыгранной в 1991–1993 годах (предпоследнее представление дано было в феврале – октябре семнадцатого), в роли большевиков, захвативших власть и теперь подавлявших любое сопротивление, выступала главная движущая сила новой революции.

В этой пьесе есть одна из самых трагических ролей – роль Поэта, берущего сторону победившей стороны. В семнадцатом ее сыграл Александр Блок, в девяносто третьем – Булат Окуджава.

В семнадцатом Блок сказал Гиппиус, что видит за большевиками не только силу, но и правду; в восемнадцатом напечатал «Двенадцать», а на анкетный вопрос, может ли интеллигенция работать с большевиками, ответил коротко: «Может и должна»…

4 октября 1993 года Булат Окуджава подписал «письмо сорока двух» с поддержкой и одобрением действий власти…

Мы не случайно начали эту книгу с разговора о последнем ярком общественном событии в жизни Окуджавы. Именно 1993 год предопределил его дальнейшую, да отчасти и посмертную судьбу; этот год был закономерным итогом его пути, в какой-то мере его венцом, а в какой-то – крахом… Окуджава был своеобразной реинкарнацией Александра Блока.

(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)

Трудно удержаться тут от того, чтобы не вспомнить знаменитую реплику бывшего нашего вождя: «Исторические параллели всегда рискованны. Данная параллель бессмысленна».

Но в наше время ссылки на этого автора годятся только для фельетона. А я пишу не фельетон, и автор книги, о которой идет речь, относится к этой своей концепции так серьезно и уделил рассмотрению ее так много времени и места, что поневоле придется и мне отнестись к ней с подобающей серьезностью.

По мысли Быкова, Окуджава и как поэт был «реинкарнацией Блока». Эту свою параллель он тоже рассматривает подробно, отыскивая и, как ему кажется, находя все новые и новые подтверждения в сопоставлении отдельных стихов и строк, в сладкозвучии, музыкальности и т. п.

Все это тоже представляется мне весьма сомнительным. Но тут влезать в полемику я не стану (я ведь не статью пишу и не рецензию на быковскую биографию Булата).

Остановлюсь на том, в чем Быков видит природу их общей (и Блока, и Окуджавы) общественной и человеческой драмы, приведшей обоих к одному и тому же трагическому финалу:

...

В 1993 году Окуджава в первый и единственный раз в жизни выступил на стороне государства – он, сказавший: «Власть – администрация, а не божество». На этой гражданской войне он и погиб четыре года спустя, отправившись в европейскую поездку и заразившись гриппом от Льва Копелева, который пережил его на две недели. Лет ему было не так уж много по нынешним меркам – семьдесят три; он много болел, но был еще крепок. Надломила его смерть старшего сына, умершего в сорокатрехлетнем возрасте в январе 1997 года, но надлом чувствовался с октября девяносто третьего – тут ошибиться трудно. Правда, в отличие от Блока, Окуджава продолжал писать стихи. Но эти стихи, написанные с 1993 по 1996 год, не нравились ему самому. Причин было много: возраст, болезнь, ощущение тупика и компрометации всех прежних ценностей.

(Там же)

Получается, что трагическая вина Булата (как и Блока), за которую он (как и Блок) расплатился сперва духовной, а вскоре (как и Блок, через четыре года) и физической гибелью, состояла в том, что он (как и Блок) встал на сторону победителей. («В этой пьесе есть одна из самых трагических ролей – роль Поэта, берущего сторону победившей стороны».)

Надо сказать, что с Блоком тут тоже дело обстояло не так просто. После «Двенадцати», статей, в которых он призывал слушать «музыку революции», и недвусмысленного его ответа на анкетный вопрос, может ли интеллигенция работать с большевиками («Может и должна»), он написал дивные стихи «Пушкинскому дому» и произнес свою гениальную пушкинскую речь. Но что касается Булата, то его уж никак нельзя обвинить в том, что в событиях 1993 года он взял «сторону победившей стороны». Скорее тут можно сказать, что «победившая сторона» была тогда на его стороне и совершила наконец то, чего он хотел, чего от нее требовал.

В апреле, когда было еще совсем не ясно, кто в той схватке окажется победителем, он откликнулся на происходящее такой эпиграммой:

Конечно, я во многом виноват:

ну, проглядел, такой уж я бездарный…

Но если Хасбулатов – демократ,

То лучше уж режим тоталитарный!

И в том же апреле – таким коротеньким стихотвореньицем:

На митинге народных депутатов,

которым управляет Хасбулатов,

не так все просто сердцу и уму:

шумит толпа уездных корифеев,

не то секретарей, не то лакеев,

и, между прочим, даже не евреев,

и нашенских по духу своему.

Кто ведал, что у кухни коммунальной

такой прицел расчетливый и дальний!

Такой финал почти что криминальный!

А ведь она была совсем одна…

И нам нужны не эти развлеченья

по азбуке марксистского ученья —

а долгое и трудное леченье…

Нам помощь медицинская нужна.

Оказалось, что «медицинская помощь», к которой взывал Булат, не смогла справиться с очередным обострением нашей застарелой национальной болезни терапевтическими средствами: потребовалось хирургическое вмешательство.

Вернемся, однако, к параллели «Блок – Окуджава»

Чем дальше, тем больше обрастает она у Быкова все новыми и новыми фактами и подробностями, подтверждающими не то что сходство, а прямо-таки тождество судьбы обоих поэтов:

...

После «Двенадцати» многие перестали подавать Блоку руку. После «письма сорока двух» и интервью, которое дал Окуджава члену московского КСП Андрею Крылову, – понятого многими как одобрение применения силы – на минских гастролях поэту устроили настоящую обструкцию, а прекрасный артист Владимир Гостюхин – человек умеренно-патриотических убеждений – публично сломал и истоптал ногами пластинку его песен.

(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)

Быков прямо не солидаризируется с этим поступком «прекрасного артиста и умеренного патриота», но, безусловно, ему сочувствует. Во всяком случае, относится к нему с пониманием, как если бы речь шла о читателях и почитателях Гамсуна, швырявших под ноги бывшему своему кумиру его книги после того, как тот заявил о своей солидарности с идеями нацизма.

Об интервью, которое Булат дал Андрею Крылову, Быков высказывается с некоторой осторожностью: оно, мол, многими было понятокак одобрение применения силы. А было ли таковым на самом деле? Бог весть!

Что же касается «письма сорока двух», то насчет него у Быкова нет и тени сомнений. Сколько бы раз ни упоминал он это письмо, смысл его неизменно трактуется им однозначно:

...

4 октября 1993 года Булат Окуджава подписал «письмо сорока двух» с поддержкой и одобрением действий власти.

4 октября – Окуджава подписывает «письмо сорока двух», поддерживающее силовые действия власти против оппозиции. (Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)

Быков письма не приводит, даже в выдержках и отрывках его не цитирует, хотя при известной ловкости рук, наверно, можно было бы изобразить дело так, что весь его смысл, самая его суть состояли в том, чтобы поддержать и одобрить силовые действия власти. Но, чтобы понять истинную цель, которую преследовали написавшие и подписавшие это письмо, надо его прочесть.

Что мы с вами сейчас и сделаем.

...

Нет ни желания, ни необходимости подробно комментировать то, что случилось в Москве 3 октября. Произошло то, что не могло не произойти из-за наших с вами беспечности и глупости, – фашисты взялись за оружие, пытаясь захватить власть. Слава Богу, армия и правоохранительные органы оказались с народом, не раскололись, не позволили перерасти кровавой авантюре в гибельную гражданскую войну, ну а если бы вдруг?.. Нам некого было бы винить, кроме самих себя. Мы «жалостливо» умоляли после августовского путча не «мстить», не «наказывать», не «запрещать», не «закрывать», не «заниматься поисками ведьм». Нам очень хотелось быть добрыми, великодушными, терпимыми. Добрыми. <…> К кому? К убийцам? Терпимыми. <…> К чему? К фашизму?

И «ведьмы», а вернее – красно-коричневые оборотни, наглея от безнаказанности, оклеивали на глазах милиции стены своими ядовитыми листками, грязно оскорбляя народ, государство, его законных руководителей, сладострастно объясняя, как именно они будут всех нас вешать. <…> Что тут говорить? Хватит говорить. <…> Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?

Мы не призываем ни к мести, ни к жестокости, хотя скорбь о новых невинных жертвах и гнев к хладнокровным их палачам переполняет наши (как, наверное, и ваши) сердца. Но… хватит! Мы не можем позволить, чтобы судьба народа, судьба демократии и дальше зависела от воли кучки идеологических пройдох и политических авантюристов.

Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали.

1. Все виды коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений должны быть распущены и запрещены указом президента.

2. Все незаконные военизированные, а тем более вооруженные объединения и группы должны быть выявлены и разогнаны (с привлечением к уголовной ответственности, когда к этому обязывает закон).

3. Законодательство, предусматривающее жесткие санкции за пропаганду фашизма, шовинизма, расовой ненависти, за призывы к насилию и жестокости, должно наконец заработать. Прокуроры, следователи и судьи, покровительствующие такого рода общественно опасным преступлениям, должны незамедлительно отстраняться от работы.

4. Органы печати, изо дня в день возбуждавшие ненависть, призывавшие к насилию и являющиеся, на наш взгляд, одними из главных организаторов и виновников происшедшей трагедии (и потенциальными виновниками множества будущих), такие как «День», «Правда», «Советская Россия», «Литературная Россия» (а также телепрограмма «600 секунд») и ряд других, должны быть впредь до судебного разбирательства закрыты.

5. Деятельность органов советской власти, отказавшихся подчиняться законной власти России, должна быть приостановлена.

6. Мы все сообща должны не допустить, чтобы суд над организаторами и участниками кровавой драмы в Москве не стал похожим на тот позорный фарс, который именуют «судом над ГКЧП».

7. Признать нелегитимными не только съезд народных депутатов, Верховный Совет, но и все образованные ими органы (в том числе и Конституционный суд).

История еще раз предоставила нам шанс сделать широкий шаг к демократии и цивилизованности. Не упустим же такой шанс еще раз, как это было уже не однажды!

(Известия. 1993. 5 октября)

Совершенно очевидно, что главная цель этого обращения видных деятелей культуры к правительству и президенту состояла не в том, чтобы одобрить и поддержать их «мудрые» действия, а совсем напротив – осудить их за то, что действовали они так нерешительно и неуклюже. А главное – потребоватьот них не останавливаться на полпути, не повторять прошлых своих ошибок.

И требование это было выражено в самой недвусмысленной и резкой форме:

...

Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали.

К слову сказать, не сделали и потом, «письмо сорока двух» так и осталось гласом вопиющего в пустыне: закоперщики как первого, так и второго путча были амнистированы и как ни в чем не бывало вернулись к прежней своей политической деятельности.

Этот – главный – смысл «Письма сорока двух»,

конечно, не мог быть Быковым не замечен. И если он его игнорирует, то не потому, что хочет придать письму не тот смысл, какой оно в себе несет, то есть исказить его. Тут все дело в том, что этот протестный смысл не меняет отрицательного и даже иронического отношения Быкова к самой идее вмешательства в этот «спор славян между собою»: что на той, что на этой стороне – не все ли равно, одна ведь шайка-лейка.

Что дело обстоит именно таким образом, подтверждает такой – совершено неожиданный – его пируэт:

...

…Его – Булата. – Б.С.  – отец вовсе не был партийным догматиком и даже оказался в оппозиции. К осени 1923 года относится роковой для Шалвы Окуджавы эпизод – его участие в дискуссиях вокруг письма Троцкого к ЦК и ЦКК от 8 октября и его декабрьской статьи «Новый курс».

В «Упраздненном театре» и в многочисленных интервью, где Окуджава говорил об отце, об этой истории мы не найдем ни слова. Между тем эпизод был шумный, ключевой для советской истории двадцатых годов. Осень 1923 года показалась Троцкому удобным временем для атаки на Сталина – и он выступил с двумя письмами, содержавшими справедливые упреки, но преследовавшими личные цели. Ослабление собственного влияния Троцкий отождествил с бюрократизацией партии, с прекращением в ней дискуссий, с отсутствием ярких личностей и сильных теоретиков в партийном руководстве. Очень может быть, что сам он был личностью значительно более яркой, чем большинство партийных вождей; нет сомнений, что как публицист он был талантливее всего ЦК вместе взятого, а как организатор – эффективнее, хотя цена этой эффективности известна. Трудно сомневаться лишь в том, что в случае победы Троцкого свобода дискуссий подверглась бы такому же риску; еще трудней допустить, что «перманентная революция» с ее непрерывным стрессом и непрерывными же репрессиями оказалась бы большим благом для России, чем исподволь проводившаяся Сталиным реставрация империи. Октябрьский объединенный пленум ЦК и ЦКК признал многие обвинения, высказанные Троцким, справедливыми, но само письмо объявил «фракционным». Вскоре появилось и «письмо сорока шести», в котором старые партийцы (Преображенский, Серебряков, Пятаков) поддержали тезисы наркомвоенмора.

Жизненная драма Окуджавы началась – еще до его рождения – с «письма сорока шести» и закончилась «письмом сорока двух»; хоть бы что-нибудь менялось, о Господи!

(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)

Вот как глубоко он копнул.

Не только «реинкарнацией» Блока, оказывается, был Булат, но еще и «реинкарнацией» Троцкого. Подписать «письмо сорока двух» он был обречен уже потому, что задолго до его рожденияего отец подписал «письмо сорока шести». Это, значит, было тяготевшее над ним родовое проклятие.

Но тут возникает такой вопрос.

А как же другие подписавшие «письмо сорока двух»?

Они-то почему его подписали?

Про Беллу Ахмадулину, Юрия Левитанского, Григория Поженяна, Роберта Рождественского, допустим, с некоторой натяжкой, но тоже можно сказать, что и они были в какой-то мере «реинкарнацией» Блока: поэты как-никак! Но ни Даниил Гранин, ни Дмитрий Сергеевич Лихачёв, ни Виктор Астафьев «реинкарнацией» Блока точно не были. Как, впрочем, и «реинкарнацией» Троцкого (или Преображенского, Сокольникова, Пятакова). Их-то почему повело в эту сторону?

У Быкова есть свое объяснение этой загадки.

...

В заложниках у власти, так уж получилось, ходила тогда вся российская интеллигенция. Она ела у этой власти с рук (это можно сказать почти обо всех, исключения единичны). Эта власть защищала ее – в том числе и танками. Эта власть фактически купила ее на свободу – слова, печати, совести и отсутствия таковой – и теперь держала на этой свободе, как на вживленном в тело крючке.

(Дмитрий Быков. Булат Окуджава. М., 2009)

Слово «купила» не кажется мне тут удачным. Но можно сказать и так. Допустим, купила. Но цена – это надо признать – предложена была хорошая.

А что, собственно, еще нужно интеллигентам в этой жизни, если не свобода слова, печати, совести? (Особенно после многовекового отсутствия таковой.) Тут можно было и «купиться».

Но и те, кто «купился», очень быстро в этой власти, которая «держала их на крючке», разочаровались.

В наиболее отчетливой и резкой форме

это разочарование выплеснулось тогда в статье Юрия Буртина «Чужая власть», появившейся 1 декабря 1992 года на страницах «Независимой газеты». Пафос этой статьи как нельзя более точно выразился в ее заглавии: думали, мол, надеялись, что своя, а оказалось – чужая.

Речь в ней шла не столько о власти «нардепов» всех уровней (тут-то все ясно, даже и спорить не о чем), сколько именно об исполнительной власти. О президенте и его ближайшем окружении, о правительстве, тогда еще возглавлявшемся Егором Гайдаром. Именно этувласть с искренней болью и горечью автор называл чужой.

Увы, у него для этого было более чем достаточно оснований.

Оперируя множеством неопровержимых фактов, Юрий Буртин доказывал, что, вопреки всем своим уверениям, нынешнее российское руководство своей политикой выражает интересы не народа, а той же привилегированной и наиболее обеспеченной частинаселения страны, интересы которой выражали раньше Горбачев, а до него – Черненко, Андропов, Брежнев…

То, что «мы считали досадными непоследовательностями и ошибками, в чем видели случайность, оплошность, – говорил автор статьи, – есть на самом деле политика. Чужая политика чужой власти».

Особенно спорить с этим не приходилось. Из всех тезисов статьи Юрия Буртина по-настоящему сомнительным мне представлялся тогда только один. А именно – его утверждение, будто никакой принципиальной разницы между так называемым правительством реформ и постоянно атакующим его реакционным Верховным Советом нету и в помине. «И те и другие, – утверждает он, – в сущности, консерваторы, защитники преобладания госсобственности и интересов правящего слоя».

С этим выводом можно было бы и поспорить.

Но не выводы и не политико-экономические рассуждения Буртина вынудили меня вспомнить сейчас ту давнюю статью, а пронизывавшее ее горестное сознание обманутых надежд, вдребезги разбившихся иллюзий.

Само ее название – «чужая власть» —

отнюдь не было спокойной констатацией некоего несомненного факта. Это был горестный вопль обманувшегося в своих ожиданиях человека: «Мы-то верили, что своя. А оказалось… Чужая, совсем чужая…» Так говорит обманутый любовник о разлюбившей его женщине. Обида, которая, сродни чувствам обманутого любовника, пронизывала ту статью Буртина от первой до последней строки, от заглавия до заключающего ее пассажа:

...

«Чужая власть» не станет вновь «нашей», как бы трогательно и убедительно мы ни просили ее об этом, как бы преданно ни заглядывали ей в глаза.

О том, что «наша»власть «нам»изменила, Буртин говорил в тех же выражениях и с той же интонацией, с какой мужчина говорит об измене женщины, еще недавно клявшейся ему в вечной любви и вдруг отдавшей свое сердце другому. И ревность его к тем, с кем новая власть, которую «мы»считали своей, «нам»изменила, в существе своем неотличима от самой обыкновенной мужской ревности. Вот, например, говоря о холодности и невнимательности властей в запросам и требованиям истинных демократов, Буртин вдруг ревниво уронил:

...

Зато сколь внимательна та же власть к солидному молчанию г-на Вольского, как предупредительна и уступчива она по отношению к генеральскому, председательскому и директорскому лобби!

Этот ревнивый упрек был подобен горестному возгласу Чацкого, терзаемого ревностью к ничтожному Молчалину: «Но, Боже мой, кого вы предпочли!»

Тут эмоции автора были выражены еще не прямо. Пока они еще в подтексте его невеселых размышлений. Но эти упреки то и дело прорывались и в самый текст его статьи. И тут уж автор не скрывал своих чувств, тут он давал себе полную волю, не стесняясь напомнить покинувшей его возлюбленной о прекрасной заре их любви, о пылких клятвах и обещаниях, которые они тогда давали друг другу:

...

Вспоминаю августовские дни прошлого года, сначала мучительно тревожные, затем исполненные радостного подъема. Впервые в своей жизни мы испытали тогда чувство полного единения с высшими руководителями России. Мы не хотели вспоминать ничего из того, что прежде ставили им в упрек. Мы любовались, мы гордились ими. Это были наши боевые товарищи, это была – можно ли было сомневаться? – народная, демократическая, наша власть! Такой полнотой общественного доверия не располагало, наверное, ни одно правительство на Руси. И надо же было суметь растратить его за столь короткий срок!

Этот последний упрек, хоть и нес в себе отчетливый политический смысл, таил все ту же обиду. «Так быстро! Клялась ведь, что наша любовь – навеки! И вот… башмаков еще не износила…»

Мысль, что на самом деле его никто не обманывал, что он сам обманулся, потому что хотел быть обманутым, ему, как и всякому обманутому любовнику, в голову не приходила.

Эта статья Буртина так сильно меня тогда зацепила,

что я на нее сразу же и ответил. И тот мой ответ так ярко выражает самую суть тогдашних моих мыслей и настроений, что я вряд ли смогу сегодня передать их лучше, яснее и точнее.

«Народ и власть стали друг другу чужими», – цитировал я Буртина. И тут же вцеплялся в него мертвой хваткой:

...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache