Текст книги "Горизонты внутри нас"
Автор книги: Бен Окри
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
– Как дела, рисовальщик?
Омово кружил нечесаного чумазого мальчугана и, когда заметил Помощника главного холостяка, опустил мальчугана на землю, погладил по голове и велел идти играть с приятелями.
– Между прочим, у меня есть имя.
– Ладно, ладно. Скажи, как твое самочувствие.
– Прекрасно. А твое?
– Ничего, скриплю потихоньку.
Омово заметил, как он быстро откинул и сразу же опустил край набедренной повязки.
– Послушай, послушай, – зашептал он, легонько подталкивая Омово в бок. – Как ты думаешь, вон те две девки у цистерны с водой, они успели разглядеть, что у меня под набедренной повязкой? – Он хохотнул и крикнул: – Эй, бесстыдницы, куда смотрите?
Девицы демонстративно отвернулись, взяли ведра и ушли. Омово ничего не ответил. Он предпочитал, чтобы его оставили в покое. Он зевнул. Но Помощник главного холостяка не унимался.
– Почему ты зеваешь? Устал, да? Все вы, молодые, одинаковы. Почему молодые люди устают, едва начав жизнь? Почему? Вот ты, например? Не работаешь, не занимаешься любовью, не гуляешь с девушками. В твоем возрасте я успевал заниматься всем и не уставал.
Омово пробормотал что-то себе под нос. Две женщины с табуретками в руках прошествовали к аптеке и, уединившись под ее навесом, принялись плести косички друг другу. За спиной Омово прятался мальчишка, другой пытался его поймать. Они бегали вокруг Помощника главного холостяка, тянули за набедренную повязку, прятались в ее складках и снова мчались прочь.
– Ох, уж эта ребятня! – проговорил Помощник главного холостяка насмешливым тоном. – Так и норовят сорвать с меня иро, чтобы выставить напоказ мои причиндалы.
Оба негромко рассмеялись. Тем временем появился еще один обитатель компаунда и, завидев Помощника главного холостяка, поспешил к нему. Между ними завязался очередной спор, которому не было конца.
Омово воспользовался этим и с явным облегчением удалился. Со стороны сточной ямы донесся слабый ветерок и пощекотал ему кожу на голове. Небо покрылось рваными, словно клочки туалетной бумаги, облаками. На какое-то время солнце над Алабой померкло. Несколько взрослых мальчишек носились на велосипедах взад-вперед по улице и, отчаянно трезвоня, разгоняли бродячих собак. Маленькие девчушки с привязанными за спиной куклами готовили обед на игрушечных плитах. И тут Омово заметил, что какой-то рослый мужчина в агбаде машет ему рукой. Он присмотрелся и узнал доктора Окочу. В левой руке под мышкой тот держал несколько вывесок. Омово поспешил ему навстречу.
– Я раздобыл тебе билет.
– Благодарю вас, доктор Окоча. Тысячу раз благодарю.
– Не стоит благодарности. Я сказал им, что ты хороший художник и твоя картина может привлечь интерес зрителей.
– Еще раз спасибо…
– Во всяком случае, директор галереи хочет взглянуть ка твою работу, поэтому отнеси ему свою картину, скажем, завтра. Если из-за нехватки места он не сможет выставить ее в первый день, то, возможно, сделает это позже, когда часть картин будет куплена или освободится место по какой-нибудь другой причине. Ну, я пошел. У меня уйма работы. А твою новую картину я посмотрю уже на выставке, ладно?
Омово был наверху блаженства. Радость переполняла его душу и рвалась наружу. Он ощутил то самое светлое чувство, которое неизменно испытывал при виде Ифи; только сейчас оно было более полным, всепоглощающим. Он шел со старым художником в толпе пешеходов. Он слышал дыхание старого художника, шелест его поношенной агбады, и его шаги, и тысячу других звуков, но они казались ему бесконечно далекими. Их перекрывали другие звуки, рождавшиеся у него внутри, пронзительные, чистые, беззвучные.
Голос Окочи чуть заметно дрожал, когда он заговорил снова. Сейчас Омово понял, почему старик спешил.
– Мой малыш болен. Я только что отвез его в больницу.
– Вот как… А что с ним?
– Не знаю. Ночью у него был сильный жар. Он страшно осунулся, глаза у него… знаешь… совсем ввалились. Совсем ввалились.
Они продолжали идти в напряженном молчании. Вокруг бурлила жизнь. Они миновали закусочную, стены которой старый художник расписал подобающими заведению смешными картинками.
– Ну, а как жена?
– Нормально. Знаешь, она беременна и очень переживает за Обиоко. Хорошая у меня жена.
Окоча нахмурился. На лбу залегли глубокие складки. Казалось, кожа у него на лице съежилась и под ней буграми вздулись мускулы, Омово никогда не видел его таким. И сразу опустились сумерки, словно природе передалась тоска Окочи. У Омово было такое чувство, будто небосвод сузился до размеров его головы и всей своей тяжестью давит на нее.
– Я уверен, Обиоко скоро поправится.
– Дай-то бог!
Вскоре Омово распрощался со старым художником. Тот кивнул и побрел в свою мастерскую. Домой Омово возвращался по людной улице среди сгущающейся темноты.
Омово шел кружным путем и оказался рядом, как выяснилось потом, с огромной свалкой зловонных отбросов и нечистот. Он рад был добраться наконец до дома. В комнате, как всегда, царил хаос. В глубине души Омово надеялся, что на этот раз никто не похитил его картину и все же в шутку подумал, не застраховать ли ее. На душе у него было хорошо и покойно. Не то чтобы он вынашивал какой-то замысел и стремился к его осуществлению. Он был уверен, что ему удалось воплотить в полотне нечто такое, чего прежде не удавалось; им все еще владело радостное чувство озарения и восторга. «Если твоя собственная работа, – думал он, – способна привести тебя в восторг, значит, ты начал создавать что-то действительно стоящее».
Интересно, сможет он удержать в памяти эту мысль, чтобы потом записать в своем блокноте. Едва ли. Он мысленно вопрошал себя, не нарушил ли он, не сместил ли акценты при окончательной доработке картины. Это было едва уловимое, смутное ощущение, и он постарался избавиться от него.
Когда он проходил мимо свалки зловонных отбросов и нечистот, ему повстречалась компания молодых парней угрожающего вида, готовых, того и гляди, броситься на него. Он со страхом ждал, что последует дальше, живо представив себе, как они подхватят его и швырнут в зловонные отбросы. Но ничего подобного не случилось. Компания протопала мимо с таким видом, словно видела свой долг лишь в том, чтобы постоянно сеять страх. Забыв о только что пережитом страхе, Омово вспомнил, что сказала ему Ифейинва, когда, встретив ее у колодца на заднем дворе, он сообщил ей о пропаже картины. Она взглянула на щебетавших в вышине маленьких черных птичек и проговорила:
– У каждого из нас что-то украли.
Омово показалось, что, сама того не ведая, она изрекла какую-то важную истину.
Помедлив, Ифейинва добавила:
– Знаешь, я ведь не поняла тот рисунок.
– Замысел его прост. Но я тоже не все в нем понимаю, – сказал Омово и продолжал: – Это ты сидела в тот вечер около дома?..
– Да. Я тоже тебя узнала. Ты стоял на улице в темноте. Потом вышел он и увел меня в дом.
Омово помнил, что за этим последовало, и ему хотелось поскорее все забыть. А потом ему вспомнилось, как он показал ей новую, только что законченную картину и как она, не находя слов от удивления, молча взирала на него.
Каждый раз, уходя из дома, он подолгу смотрел на картину, стараясь увидеть в ней некое знамение, намек, угадать свою судьбу. И все же его сознанию редко удавалось проникнуть за пределы образов и выбранной им цветовой гаммы.
Но в тот миг благодаря молчаливому удивлению Ифейинвы он вдруг по-новому увидел изображенное на картине миазматическое болото, эту липкую, вытекающую наружу массу, постоянно меняющую свои очертания. Потом он смутно догадался, что в его сознании заключено будущее.
Ему больше не хотелось бродить, и он решил идти домой.
Глава пятая
В пятницу утром Омово отпросился у шефа, чтобы отвезти картину в галерею. Галерея «Эбони» находилась в Ябе. Туда вела прекрасная асфальтированная дорога, раскаленный к полудню черный асфальт рождал миражи. Вдоль улиц росли пальмы, грациозно раскачивающиеся на ветру; отбрасываемые ими тени порой достигали домов на противоположной стороне улицы. Под пальмами обычно, располагались женщины, торговавшие предметами кустарного промысла. Стоило появиться здесь случайному прохожему, как они устремлялись к нему, наперебой расхваливая свой товар.
Галерея «Эбони» заявляла о себе весьма громко. На ее здании была огромная вывеска с изображением бенинской скульптуры в качестве эмблемы. Галерея размещалась в современном двухэтажном здании американского типа с портиком, входная дверь была выкрашена глянцевой черной краской. Оконные рамы – белые, а стекла кое-где – матовые. В приемной юная особа анемичного вида с толстым слоем белил на лице и явно не в ладу с английским произношением велела Омово подождать, пока она о нем доложит. Через несколько минут он уже входил в кабинет директора.
Директор галереи был высок ростом, и, когда он поднялся со стула, чтобы пожать Омово руку, казалось, что его качает, как на ветру. У него были волосатые руки с тонкими пальцами и длинная шея. Нижнюю часть лица скрывала тщательно подстриженная густая черная борода. За темными очками лишь смутно угадывались белки глаз. Судя по манерам, это был человек подозрительный, нервный и нерешительный. Хотя в пахнущем сосной кабинете громко гудел кондиционер, запущенный на полную мощность, директор обливался потом – он то и дело подносил к лицу насквозь промокший белый носовой платок. Он был в темных брюках, черной шелковой рубашке и с золотым крестом на шее. Говорил медленно, словно преодолевая нестерпимую боль, как будто изречь слово для него было равносильно удалению зуба.
– Окоча говорил о вас моему заместителю.
Омово кивнул и огляделся по сторонам. Геккон скользнул по стене и исчез за скульптурным портретом вождя йоруба[8]8
Йоруба – народ, проживающий в Нигерии, а также язык этого народа.
[Закрыть]. Потом поднялся снова вверх и нырнул под висевшую на стене афишу. Омово подумал: сущий зоопарк.
– Вы принесли свою работу?
Омово снова кивнул. Через оконное стекло ему была видна женщина, торговавшая жареными орехами. Какой-то прохожий остановил ее и купил орехов. У Омово потекли слюнки.
– Позволите взглянуть?
Омово опять кивнул. И тут ему пришло в голову, что он играет какую-то странную роль в некоей пантомиме. Еще один геккон, поменьше, совершил межконтинентальный бросок по черной стене и замер на месте. В его неподвижности таилась угроза. Но вот рядом закружилась муха. Геккон выбрасывает язык, но промахивается. И снова замирает на месте. Муха злорадствует и кружит уже под потолком. Маленький геккон совершает головокружительное сальто и шлепается на пол. Оказывается, это вовсе и не геккон, а ящерица.
Омово передал картину директору галереи, тот отодвинулся назад вместе со стулом, поставил картину в вертикальном положении на стол красного дерева и принялся ее изучать.
Директор молча разглядывает картину.
Омово ждет, затаив дыхание. Где-то в здании звонит телефон. Слышится гудение кондиционера, потом щелчок, ровное урчание, и снова включается мотор на полную мощность. На какой-то миг сердце Омово остановилось. Он зажмурил глаза, его тотчас же поглотила тьма, и он подумал: внутренняя тьма темнее окружающей тьмы. Он сделал энергичное движение ступнями ног и глубоко вдохнул, а потом выдохнул, как он делал когда-то, когда занимался йогой.
Наконец директор галереи подал голос:
– Мм-мм-мм. Интересно.
У Омово екнуло сердце.
Директор глянул в окно на улицу и повторил:
– Ммм-мм-мм… Очень интересно.
Фотографии фигурок из терракоты. Скульптурные портреты. Африканские дети. Негритюд в черном дереве. Все они с осуждением взирали на Омово с черных стен. Он смотрел на эти многочисленные экспонаты, и в голове у него мелькнула мысль: все вы мертвы.
– Да, это де-де-действительно интересно. Сточная канава.
Директор галереи поверх картины разглядывал Омово. Омово почувствовал себя неуютно.
– Это… э… э… э…?
Омово понял, что надо прийти директору на помощь. Эти с трудом выдавливаемые слова действовали ему на нервы.
– Да, это картина.
Острый взгляд директора полоснул Омово по лицу.
– Конечно, картина. Я догадался. Вы… э… э…?
– Да, конечно, я работаю в…
– Разумеется, я понимаю. Да.
Омово чувствовал себя не в своей тарелке. Характер их беседы свидетельствовал о том, что директору в целом понравилась картина, но он хочет поосновательнее в ней разобраться. Интересно, подумал Омово, директор – тоже художник или специалист-искусствовед? По крайней мере, вид у него весьма ученый.
– Что… ну… я хочу спросить… что побудило вас нарисовать… именно это?
Если бы сам воздух воплотился в некий типично африканский призрак и начал выталкивать его взашей, Омово был бы удивлен куда меньше.
– Я просто рисовал. Вот и все.
– Хорошо. Вы позволите мне оставить… картину… на денек? Мне необходимо оценить… ее… до-до-достоинства. Выбрать наиболее благоприятное ос-ос-вещение и п-п-положение.
– Разумеется, конечно. Вы имеете в виду, что хотели бы…
– Да. – Ответ прозвучал как сдавленный чих.
Они сидели друг против друга, разделенные столом, на котором лежали листки бумаги, черные шариковые ручки, книги: «Пшеничное зерно» Нгуги, «Две тысячи лет» Армы, «Тростинки господа бога» Усмана и другие, названия которых Омово не мог разглядеть, а также салфетки с эмблемой питейного заведения в Апапе и записная книжка-календарь. И еще присутствовала вот эта поразительная тишина. Омово недоумевал – куда подевались все звуки, и он решил, что ему пора отправляться в свою контору.
Сдавленный чих нарушил тишину. Директор положил в нос щепотку нюхательного табака.
– Да. Когда часть картин будет продана, мы выставим вашу. Это добротная работа. И… мм-мм. Позвольте также сообщить вам, что выставку почтит своим присутствием важный армейский чин. Вот так. Ну, тогда договорились. – Заикания и судорожного выдавливания слов как не бывало!
– Художники всегда действуют на меня подобным образом. Я заикаюсь, когда разглядываю их картины.
У Омово отлегло от сердца. Да, он был прав, когда уподобил происходившее в кабинете директора некоей пантомиме. И директор все еще продолжал лицедействовать.
Омово попрощался с директором. Тот широко улыбнулся в ответ и снова чихнул. Когда он вышел из кабинета, анемичная секретарша чему-то улыбалась. Очутившись на улице, залитой бесцветным солнечным светом, он вспомнил, что не ответил на последний вопрос, с улыбкой заданный директором:
– Вы бреете голову, это что… э… э? – Омово подождал, пока он закончит фразу. – …э…э… хитрая уловка, к которым иногда прибегают художники?
Омово вышел из этого нарочито африканского заведения. Дверь величественно растворилась, выпуская Омово, и снова закрылась. Последнее, что он увидел, покидая галерею, была ящерица, совершавшая пробег вдоль постамента скульптуры старого-старого вождя.
Отойдя на некоторое расстояние, он оглянулся на здание галереи и заметил, как задвинулась черная штора. Он вспомнил, что недавно вот так же раздвинулась, а потом задвинулась другая штора.
Омово шел по тротуару, пестреющему солнечными бликами, под сенью покачивающих верхушками пальм, и не обращал внимания на усталых женщин, наперебой расхваливавших свой товар. Он вернулся к себе в контору. Здесь он чувствовал себя нужным и умелым работником, отвечающим за конкретный участок, но в то же время его угнетали всевозможные дополнительные поручения, выходившие за рамки служебных, постоянно плетущиеся против него интриги и притязания наглых клиентов.
Когда на следующей неделе в субботу он пришел на выставку, анемичной секретарши у входа не оказалось. В зале стоял разноголосый гул: тихий или громкий обмен мнениями, горячие речи, звон бокалов, страстные монологи, тирады заемных речей, визгливая претенциозность – ни дать ни взять «Балтазаров пир».
Омово совершенно растерялся среди этого шума и толчеи. Где-то в середине гомонящей толпы громко заплакал ребенок. Омово пробирался сквозь плотную людскую массу, состоящую из толстых и худых женщин, миловидных женщин, высоких бородатых мужчин, а также невзрачных мужчин, что-то бормочущих мужчин, группку острых на язык элегантно одетых представителей университетской элиты; сквозь ударяющий в нос запах пота, нежный аромат духов и резкий – мужского лосьона. Напитки текли рекой, неспешно лились разговоры, воздух сотрясали прописные истины относительно истоков и жизнестойкости современного африканского искусства, звучавшие как головоломки, – а зажатый в толпе ребенок плакал еще громче.
На черных стенах были умело размещены рисунки, небольшие картины в рамках, написанные маслом, и огромные гравюры, а также гуаши, пастели, вышивки бисером, карикатуры, в том числе на первых европейских поселенцев в Африке. Как правило, это были белые миссионеры, вооруженные Библией, зеркалом и пушками. Но были карикатуры и в гротескной сюрреалистической манере. А иные авторы прямолинейно утверждали идею национального единства – это были всевозможные вариации на тему соплеменников, пьющих сообща пальмовое вино и широко улыбающихся при этом. Были там и бытовые сценки: женщины, едящие манго, женщины с детьми за спиной, женщины, толкущие ямс, резвящиеся дети, борющиеся мужчины, мужчины за трапезой. Наконец Омово увидел две картины доктора Окочи. Странное дело – нелепое соседство с произведениями совершенно иного характера лишало их присущего им ощущения скрытой безысходности.
Разглагольствования о теории искусства резали ему слух. В лицо ударяли невидимые брызги изо рта говорящих. Слова, слова, слова обрушивались на него со всех сторон, пока все его существо не взбунтовалось. Проходя по залу, Омово набрел еще на одну картину доктора Окочи, на которой был изображен в полный рост известный нигерийский борец. Картина показалась ему жалкой и вульгарной, настолько лишенной экспрессии, что Омово поспешил от нее прочь и нырнул в шумную толпу. В зале стояла невероятная духота, и он взмок от пота. Желая вытереть лоб, он нечаянно задел рукой юбку какой-то женщины.
– Караул! – пронзительно завопила женщина. – Меня насилуют!
Толпа пришла в движение и разразилась громким смехом.
Кто-то крикнул:
– Никак, Пикассо орудует своими пальчиками.
Еще кто-то подхватил:
– Ни дать ни взять проделки озорного художника Джойса Кэри.
Омово пробормотал что-то невнятное. У него взмокли ладони, – а зажатый в толпе ребенок по-прежнему надрывно плакал.
Его внимание привлек любопытный экспонат. Это была вызывающая картина. На фоне реки пронзительно красного цвета, разветвляющейся на множество рукавов, были изображены два красных скелета, просвечивающих сквозь тонкий покров кожи, с впадинами вместо щек и носа и глубокими красными глазницами. Картина заворожила Омово; неминуемость апокалипсиса была великолепно передана графически в красном цвете. Картина называлась «Hommes vides»[9]9
«Прозрачные люди» (фр.).
[Закрыть].
Омово прочитал на табличке сведения о художнике: «А.-Г. Агафор. У част во вал в международных выставках. Учился в Нигерии, Лондоне, Париже, Нью-Йорке, Индии».
К нему подошел тщательно выбритый молодой человек.
– Вам нравится эта работа? Она взрывает мозг зрительными образами преобладающего красного цвета. Я считаю, что господин Агафор является своего рода новатором в изображении зримой картины апокалипсиса.
– Художники изображали апокалипсис задолго до того, как появились иллюстрации к Данте, – раздраженно пробурчал Омово.
– Да, но первый нигериец… Не совсем, конечно…
Тут в разговор вмешался еще один парень в очках с темно-синими стеклами:
– Я считаю…
Омово поспешил прочь. От бесконечных слов у него трещали барабанные перепонки. Он недоумевал по поводу отсутствия его картины. «Балтазаров пир» был в полном разгаре, словно кто-то усилил звук невидимого стереоприемника. Когда Омово отыскал наконец свою картину, он пришел в ужас. Он впервые взглянул на нее издали, как бы сторонним глазом. Неужели это его картина? Она совершенно потерялась в соседстве с другой картиной, на которой был изображен улыбающийся представитель племени йоруба в агбаде! Картина являла собой отвратительное, отталкивающее зрелище, к тому же не свидетельствовала о мастеровитости ее автора. Сточная яма зеленоватого цвета воспринималась так, как если бы холст повесили на скользкой стене умывальни и основательно промыли сильной струей воды. Он был потрясен и готов провалиться сквозь землю от стыда. Его первым побуждением было оттолкнуть в сторону этих проклятых субъектов, высказывавших свои суждения о злополучной картине, схватить ее – сущее позорище! – и порвать в клочья. Он смотрел на картину и ненавидел ее с такой же силой, как и себя самого. На него один за другим накатывались приступы тошноты, а в голове снова и снова звучал детский плач.
– Это ни к черту не годится… – раздался истерический вопль Омово и сразу же смолк. Откуда-то издалека на него надвинулись лица – искаженные гневом, надменные, – и он прочитал в них угрозу.
Кто-то снова громко рассмеялся и крикнул:
– Вырванные гланды Джимси!
Женщина, лицо которой он смутно различал, сказала:
– Жареные уши Ван Гога.
Омово разрыдался. С ним творилось что-то невероятное. Как будто в живот ему налили зеленоватую блевотину и кишки скользят в ней, словно змеи. Сквозь толпу кто-то проворно пробирался к Омово.
– Что случилось?
Омово поднял глаза. Сквозь пелену слез лицо говорившего казалось расплывчатым, как это бывает в состоянии опьянения. Теперь слезы хлынули неудержимым потоком, заливая худое лицо.
– А, Кеме! Как хорошо, что ты здесь.
Омово быстро вытер слезы. Он долго не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Снова взглянул на картину.
– Послушай, Кеме, пойдем в другой зал.
– Пойдем. Ты уже успокоился?
– Да.
– Я видел твою картину. Она оригинальна по замыслу и мастерски написана.
Толпа притихла.
– В самом деле, прекрасная картина. И чертовски удачное название!
Кеме, сотрудник «Эвридэй Таймз», был близким другом Омово. Худощавый интеллигентный молодой человек, почти одного роста с Омово, но с непропорционально маленькой головой, несоразмерно крупным носом, крохотным ртом и сияющими глазами. У него была восхитительная улыбка, преображавшая все лицо, – оно начинало светиться. Это был застенчивый, не отличающийся богатырской силой человек; как и большинству холостяков, ему был присущ комплекс неполноценности, побуждавший его постоянно самоутверждаться.
– Зачем ты калечишь свою жизнь? Мне кто-то говорил, что ты обрил голову, но я не поверил. Боже, что у тебя за вид!
Постепенно Омово вышел из ступора. Отчаяние, охватившее его при виде картины, прошло. В выставочном зале с его черными стенами по-прежнему толпился народ. Неподалеку от них стояли женщины, одетые в иро и такого же цвета кружевные блузки. Шум голосов усиливался, потом утихал, напоминая храп какого-то гигантского зверя; стиснутый толпой ребенок уже не надрывался от плача. И тут в компании нескольких женщин он увидел директора галереи в темных очках, весело смеющегося и при этом покачивающегося на своих Длинных ногах; а анемичная, чрезмерно набеленная секретарша пыталась всучить черные буклеты группе ироничных молодых людей.
– Кеме, я читал твою статью о старике, которого власти выбросили на улицу. Очень хорошая статья. Наверно, ты получил уйму писем в поддержку твоей публикации и с осуждением акции властей.
– Да, мне пришлось нелегко, но игра стоила свеч. Хотя бедняга до сих пор живет на улице. Комнату ему так и не вернули.
– И все потому, что он задолжал плату за один месяц?
– Да. Нашлись даже люди, приславшие чек на уплату задолженности. Приятно знать, что некоторым людям присуще чувство справедливости.
– Должно быть, это льстит твоему самолюбию?
– Да нет. Просто приятно.
Некоторое время они молчали, разглядывая скульптурное изображение какого-то диковинного животного, возле которого толпились посетители. Подали напитки. Кто-то громко произнес имя Элиота. Кто-то другой долго распространялся по поводу скульптуры из терракоты. Потом эстафету подхватил пронзительный и исполненный важности голос некоей женщины, витийствовавшей по поводу Мбари.
– Слова, слова, слова… – заметил Омово. – Посмотришь – сущий зоопарк.
На лице Кеме появилась улыбка заговорщика.
– Послушай, Омово, и все-таки, что ты изобразил на своей картине?
– Не знаю, Кеме. Сточную яму, хотя мне кажется, в картине заложен более глубокий смысл. Как ты считаешь?
– Она порождает тревогу. Это иллюстрация к жизни нашего проклятого общества, не так ли? Мы все дрейфуем, дрейфуем по поверхности сточной ямы, разве не это ты хотел сказать своей картиной?
– Кеме, ты прекрасно все понимаешь. Эту картину можно истолковывать как угодно… Ты видел доктора Окочу?
– Да, вон там. – Он указал в ту сторону, где стоял доктор Окоча. – Два человека купили выставленные им картины. Он счастлив и говорит без умолку.
– Я видел эти картины у него в мастерской, и они мне очень понравились. Но здесь, мне кажется, они вовсе не смотрятся.
– Омово, а почему ты изобразил сточную яму и странных людей, в растерянности уставившихся на что-то?
– Знаешь, я много раз рисовал сточную яму, что неподалеку от нашего дома. Однажды вечером несколько жителей нашего компаунда обсуждали известие о смещении с постов государственных служащих, обвиняемых в коррупции…
– А, это когда бывший специальный уполномоченный заявил: «Все замешаны в коррупции… Это одна большая банка с пауками…»? Знаешь, эту заметку написал мой приятель…
– Да, да. Одним словом, сначала они спорили, а потом пошли вместе выпивать, и тут меня осенило. Я внезапно понял… как бы это выразиться… некую взаимосвязь… Ты не поверишь, но теперь я ненавижу свою картину. Только круглый идиот способен ее купить.
Кеме рассмеялся, Омово засмеялся тоже, сообразив, как, должно быть, неправдоподобно звучит его заявление. Рядом какая-то женщина громко излагала свои взгляды на современное африканское искусство робкому обливающемуся потом человеку с сигаретой во рту. Это была та самая особа, которая незадолго до того отпустила по адресу Омово насмешливое замечание. Он понаслышке знал, что она очеркистка или что-то в этом роде, сотрудничающая в какой-то газете. Она не отличалась привлекательной внешностью, поэтому так старательно были намалеваны губы красной помадой, а волосы украшены бусами. Хриплым голосом она разглагольствовала:
– У нас нет ни Ван Гога, ни Пикассо, ни Моне, ни Гойи, ни Сальвадора Дали, ни Сислея. Наша подлинная жизнь, сомнения, утраты не получили должного воплощения в живописи. Вы не можете назвать ни единого сюжета или персонажа, сославшись на того или иного африканского художника, потому что их попросту не существует! У нас отсутствует шкала ценностей. Вы не можете сказать, что такой-то ресторанчик, где подают пальмовое вино, точь-в-точь как на картине такого-то художника; вы не можете сказать, что племенные сходки напоминают картину такого-то и такого-то художника. У нас нет картин, в которых воплотилась бы наша реальность. Нет ничего. А почему?
Рядом стояла белая женщина в черном костюме, окончательно запарившаяся. У нее был мученический вид, и она без конца повторяла:
– Но… но… но негритюд…
Вскоре они снова увидели доктора Окочу. На нем был французский костюм из шерсти с нейлоном, плотно облегавший фигуру. Он тоже изнемогал от жары. Когда он улыбался, отчетливо обозначался остов его лица. Чувствовалось, что он слегка навеселе; был возбужден, громко смеялся и расхаживал по залу, беседуя со студентами, заинтересовавшимися его творчеством.
Там, где находилась картина Омово, стояла тишина. Никого, кроме мужчины в штатском и нескольких сопровождавших его лиц, там не было. Вдруг произошло что-то непостижимое. По толпе прокатился ропот. Наступила тишина, лишь кое-где нарушаемая шепотом. «Балтазаров пир» принял до смешного напыщенный характер.
Директор галереи выскочил на середину зала и дважды громко объявил:
– Прошу господина Омово немедленно подойти сюда.
Кеме стал протестовать. Омово, пораженный, застыл на месте. В голове проносились какие-то отрывочные мысли. Потом на смену им пришло чувство страха и душевной тоски. Отвращение к собственной беспомощности. Безграничная тьма. Вместе с Кеме он молча подошел к директору, который повел их туда, где висела картина Омово. Там царила мертвая тишина. Черная тишина, заставляющая молчать. Множество глаз устремилось на Омово. Люди подталкивали друг друга. Человек в штатском говорил что-то об издевке над прогрессом нации, о посягательстве на национальное единство. Дважды щелкнула фотокамера.
– Вы можете подождать в сторонке, – сказал, обращаясь к Кеме, какой-то человек с очень темной кожей.
– Я сотрудник «Эвридэй Таймз», – объяснил Кеме и предъявил удостоверение.
– Ну и что! Подождите вон там!
– Не беспокойся, – сказал ему Омово. – Займись своими делами.
В комнате было несколько стульев, выкрашенных в черный цвет, но сесть ему не предложили. Директора здесь не было, только люди, пришедшие с Омово.
– Почему ты нарисовал именно это? – строго спросил человек в штатском.
– Я просто рисовал. Рисовал то, что мне хотелось.
– Ты реакционер! Ты хотел поиздеваться над нами, да?
– Я читал сообщения в газете. Я слышал споры по этому поводу. У меня возникла идея. Возникла потребность воплотить ее в картине, вот и все. Вы же, зрители, усмотрели в картине то, чего в ней нет. Это всего-навсего картина.
– Ты реакционер! Ты высмеиваешь нашу независимость. Издеваешься над нашим грандиозным прогрессом. Мы – великая нация. А ты издеваешься над нами.
– Я не реакционер. Я обыкновенный человек. Я работаю. Я каждый день штурмую автобус, но меня оттирают. Я каждый день хожу мимо этой канавы. Я несчастен. Мать у меня умерла. Братьев прогнали из дома. Ваши слова не соответствуют действительности. Я обыкновенный человек. Просто взял и нарисовал картину, только и всего.
– Ты бунтовщик! Почему ты обрил голову?
– Просто обрил, да и все. Это одна из форм проявления свободы, не так ли? Мне так заблагорассудилось. Вот я и обрил голову. Что, тем самым я бросил вызов национальному прогрессу?
– Как тебя зовут?
– Омово.
– А как полное имя?
– Ом… ово…
– Мы конфискуем твою картину. Мы живем в бурно развивающейся стране, а отнюдь не дрейфуем в дурацкой сточной яме, как выдумал бездарный художник, ты слышишь! Когда придет время, получишь свою картину обратно. А сейчас можешь идти и запомни, что тебе было сказано.
– Почему моя картина конфискуется? Разве это не беззаконие, а?
– Ради твоего же собственного блага, не задавай больше никаких вопросов. Теперь можешь идти!!!
Омово медленно вышел из комнаты. На лице у него была загадочная полуулыбка. Интересно, думал он, не является это очередной еще более бессмысленной немой драмой, в которой ему снова отведена странная, непонятная роль. Доктор Окоча и Кеме устремились к нему. Они хотели что-то сказать, но он жестом остановил их.