355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Белла Ахмадулина » Миг бытия » Текст книги (страница 9)
Миг бытия
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 14:30

Текст книги "Миг бытия"


Автор книги: Белла Ахмадулина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Вероника Тушнова

Я обещала незамедлительно написать несколько слов и ещё не написала, между тем день иссяк, ночь в половине. Медленный труд видимого бездействия окажется скоропалительным, если я в нём преуспею. Что день и ночь, данные мне для того, чтобы прожить в обратном направлении долгое время жизни, вернуться в былое, застать там человека, которого ныне нет, и как бы обрести его кроткое позволение сказать о нём несколько слов! Если бы не эта день и ночь, я бы не ощутила возможности рассуждать о Веронике Тушновой.

Я была моложе, мы не были житейски близки, моё нежное расположение к Веронике Михайловне не нарушало дисциплину почтительности, а она при встрече одобряла меня пристальной теменью глаз и посылала моей щеке мимолётную ласку ладони. Это – тогда, давно.

И вот теперь, весь день и всю ночь, я вглядываюсь в милый облик, дивясь его яви и сохранности в моём зрении. Издалека, из сегодня, я приметливей вижу, как нежная смуглость лица усугубляется непоправимой тенью. Но я вольна смотреть ещё дальше в глубь времени, видеть глаза, улыбку, чьё общее выражение соединяет сосредоточенность и отстранённость, лучезарную доброту к собеседнику и неуловимую рассеянность. Так смотрят и улыбаются люди, осенённые любовью, и некоторые из них имеют высокую власть и отвагу слагать об этом стихи…

1976
«Итальянцы в России»

Какая радость, досточтимые синьоры, и Вы, прекрасные синьоры, и Вы, особенно Вы, ненаглядные синьорины, никогда не открывающие книг. Что за чудная ночь эта нынешняя ночь, ей-ей, в ней есть что-то италийское: такая вдруг мягкость и влажность в природе, и отсветы воды дрожат на потолке. Понимаю, что дождь наполнил сад, а всё-таки – Пастернак так когда-то проснулся в Венеции: отсветы воды дрожали на потолке. Когда и я однажды проснулась в Венеции, я прочла в потолке не золотую игру бликов, а отражение отражений, описание их Пастернаком, превосходящее силой и прелестью явь моего пробуждения. И долго ещё это Венецианское утро казалось мне его сотворением и собственностью, и не жаль было, что меня как бы нет, а он – невредимо-юн и счастлив.

Но о чём я? Вам-то какая в этом радость, мои синьоры, и синьоры, и синьорины, не заглядывающие в книги (и не надо, все книги, все поэты сами глядят не наглядятся на Вас)? Ах, да, ведь я пишу это здесь и сейчас, а Вы – там и потом берёте в руки книгу, о которой и веду я мою сбивчивую речь.

«Да читала ли ты книгу, о которой речь?» – спрашивает меня моя Венецианская Переделкинская ночь. Нет, отвечаю я, но зато я знаю название: «Итальянцы в России». Неужели этого мало? Что может быть лучше, что более наводит ум на воспоминания и вдохновение? Из всех влияний, воспринятых влиятельной, но и впечатлительной Россией, воздействие Италии кажется самым возвышенным, самым духовным и безгрешным, в нём нет никаких сложностей, кроме простейше-сложнейшей слагаемости: Искусство. В этом смысле Россию без Италии могу увидеть, как вижу сейчас не полную, усечённую Луну, знаю, что Луна целиком цела, но вижу – так, вот она, кстати, появилась из-за тучи.

Разумеется, авторы книги знают всё лучше, чем я, иначе зачем бы они взялись за книгу, теперь принадлежащую Вам. Но я знаю авторов книги – иначе зачем бы я стала морочить Вам голову и заманивать Вас в книгу, которую возлюбила прежде, чем прочла? Каждого из двух авторов я знаю давно, пристально и благосклонно, но прежде я знала их по отдельности, врозь. Да и почему бы я стала соотносить того и другого? Судите сами.

Юлий Крелин – хирург, ведущий хирург московской больницы. Я знаю многих людей, обязанных ему самым серьёзным образом. Они говорят, что он ослепителен в своём белом и особенно в своём зелёном: решительность, властность, скупость слов и движений – сокрытая доброта врача. Совершенно им верю, но я-то видела его в другом, случайном и не имеющем значения цивильном цвете, к которому сводится нечаянная элегантность человека, не расточающего досуг на портного. Я прихожусь ему не пациентом (во всяком случае пока), а внимательным читателем. Врач Крелин – писатель, чьи рассказы и повести давно и прочно снискали особенный интерес и расположение взыскательной читающей публики. Его сюжеты и вымыслы обычно исходят из его медицинского опыта, но, если бы дело было только в этом, его читали бы лишь его благодарные больные, которых, впрочем, предостаточно. По счастью, дело обстоит иначе. Не сам по себе недуг, подлежащий или не подлежащий исцелению, а человек с его страстями и страданиями – вот герой или персонаж-завсегдатай произведений Крелина. Полагают, что врач и писатель наиболее осведомлены в многосложной человеческой природе. Совпадение двух этих дарований в одном лице обещает редкостную удачу, вызывает доверие и уважение. Даже отвлечённо рассуждая, можно сказать, что у хорошего врача не должно быть оснований и времени писать плохие книги.

Натан Эйдельман – знаменитый историк литературы, сосредоточенный на русском XIX веке, на Пушкине, декабристах, Герцене и всех соседних именах и обстоятельствах. От сердца скажу, что его заслуги и достижения в этой области мне милее и ближе других аналогичных. Живость и какая-то глубоко серьёзная, но весёлая игра хорошо разветвлённого и просвещённого ума, столь украшающие Эйдельмана и как милого знакомца и собеседника, придают его трудам прельстительный и радостный блеск. Его выдающимся изысканиям вовсе не свойствен наукообразный хлад, они оснащены ярко-живым художественным пульсом. Да и можно ли одною наукой постичь Пушкина? Здесь надобен собственный творящий и вольнолюбивый дар. Давно когда-то, зная имя Эйдельмана лучше, чем его облик, я увидела и не узнала его в телевизионной передаче. Да кто это? – думала я с радостью и недоумением. Какая своеобычная, изысканная речь, какая стройная мысль, какая пригожая, талантливая осанка. И догадалась: Эйдельман, и никто другой.

Вот видите – два примечательных и примечательно разных человека. Меж тем их соединяет в пространстве очевидный пунктир даже поверхностной, чисто житейской связи. Они – ровесники, учились в одной школе, дружат 40 лет и будут дружить и впредь, не имея причин для распрей и лукавства. Высокая одарённость вообще залог доброжелательности. Я знаю даже больше. Например, дочь Эйдельмана – историк и навряд ли посрамит славную фамилию. У Крелина – трое детей, дочь занимается хирургической диагностикой. Впрочем, я имею честь знать лишь его вовсе юного сына: огнь волос, веснушки в изобилии и то залихватски-независимое выражение лица, которое многое обещает в будущем.

Упомянутый пунктир подтверждён линией более цепкой и глубокой. Книга – вот что наглядно объединяет их и нас с Вами, вот почему эта тёплая ночь поздней осени кажется мне итальянцем в России. Станемте читать. Теперь Вы вправе спросить: ну а кто же тот, кто представляет нам столь известных людей? И впрямь – кто сей созерцатель луны и дождя? Ах, да просто это один русский поэт, но, в угоду нашей теме, скажем, что в нём есть немного итальянской крови.

Примите привет и добрые пожелания.

Белла Ахмадулина
1985
Несколько слов о Борисе Чичибабине

С любовью и застенчивостью пишу несколько слов о Борисе Чичибабине.

Я – не старше и не лучше, чем он.

Борис Чичибабин моего соучастия не искал, ни о каких публикациях никого не просил.

«Ну, и при чём здесь вы?» – спросят читатели журнала «Огонёк», которым теперь несть числа.

При том, отвечаю загодя, что человек с талантом (чем бы он ни занимался) нечаянно оказывается вопреки, невпопад, не терпит понуканий и посягательств на урождённую независимость души и ума и претерпевает нужду и невзгоду, потому что таковой человек не имеет корысти, плохих намерений и суетных желаний. Но как на нём и на всех нас сказывается то, что он претерпевает?

Борис Чичибабин много лет назад был исключён из Союза писателей. Не знаю, как было сформулировано решение об этом исключении, но совершенно знаю исключительную честность и чистоту этого человека.

Чичибабину – ничего не нужно. Доходов он никогда не рыскал. Живёт не доходливым трудом. Но о всеобщих доходах можно помышлять лишь при условии, что любой человек с любым человеческим талантом может заниматься своим делом по своему усмотрению. Иначе – всеобщие убытки невосполнимы, невозместимы. (Не знаю: восклицательный знак или вопросительный поставить в конце.)

1987
Париж – Петушки – Москва

Впервые я прочла «Москва – Петушки» много лет назад, в Париже, не зная автора и об авторе.

Мне дал рукопись, для прочтения за ночь, благородный подвижник русской словесности – урождённо русский, родившийся во Франции.

Но я-то не во Франции родилась. Вот он и попросил меня прочесть за ночь и сказать: каково это на мой взгляд? живут ли так? говорят ли так? пишут ли так в России?

Всю ночь я читала. За окном и в окне был Париж. Не тогда ли я утвердилась в своей поговорке: Париж не стоит обедни? То есть (для непосвящённых): нельзя поступиться даже малым своеволием души – в интересах души. Автор «Москва – Петушки» знает это лучше других. Может быть, только он и знает.

В десять часов утра я возвращала рукопись.

– Ну что? – спросил меня давший её для прочтения.

Всё-таки он родился во Франции, и, с любовью оглядев его безукоризненно хрупкий силуэт, я сказала:

– Останется навсегда, как… Скажем: как «Опасные связи» Шодерло де Лакло…

Всё-таки он был совершенно русский, и мы оба рассмеялись. Он понял меня: я имела в виду, что прочтённое мной – сирота, единственность, не имеющая даже двоюродного родства с остальными классическими сочинениями. Одинокость, уникальность, не схожесть ни с чем.

Так – не живут, не говорят, не пишут. Так может только один: Венедикт Ерофеев, это лишь его жизнь, равная стилю, его речь, всегда собственная, – его талант.

Какое счастье – что талант, какая тоска, – отчётливо знать, что должен претерпеть его счастливый обладатель.

«Свободный человек!» – вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшем её героя своим соименником, но отнюдь не двойником. Герой – Веничка Ерофеев – мыкается, страдает, вообразимо и невообразимо пьёт, существует вне и выше предписанного порядка. Автор – Веничка Ерофеев, сопровождающий героя вдоль его трагического пути, – трезв, умён, многознающ, ироничен, великодушен.

В надежде, что вещь эта всё таки будет напечатана на своей родине, не стану касаться её содержания. Скажу лишь, что её зримый географический сюжет, выраженный в названии, лишь внешний стройный пунктир, вдоль которого следует поезд со всеми остановками. На самом деле это скорбный путь мятежной, любящей, парящей и гибельной души. В повести, где действуют питьё, похмелье и другие проступки бедной человеческой плоти, главный герой – непорочная душа чистого человека, с которой напрямую, как бы в шутку, соотносятся превыспренние небеса и явно обитающие в них кроткие, заботливые, печальные ангелы. Их заметное присутствие в повествовании – несомненная смелость автора перед литературой и религией, безгрешность перед их заведомым этическим единством. Короче говоря, повесть своим глубоким целомудрием – изнутри супротивна своей дерзкой внешности и тем возможным читателям-обвинителям, которые не имеют главного, в суть проникающего взгляда. Я предвижу их проницательные вопросы касательно «морального облика» автора. Предвижу и отвечаю.

Писатель Ерофеев поразительно совпал с образом, вымышленным мною после первого прочтения его рукописи. Именно поэтому дружбой с этим удивительным человеком я горжусь и даже похваляюсь.

1988
Памяти Венедикта Ерофеева

Слова заупокойной службы утешительны: «…вся прегрешения вольныя и невольныя… раба Твоего… новопреставленного Венедикта»…

Не могу, нет мне утешения. Не учили, что ли, как следует учить, не умею утешиться. И нет таких науки, научения, опыта – утешающих. Наущение есть, слушаю, слушаюсь, следую ему. Себя и других людей утешаю: Венедикт Васильевич Ерофеев, Веничка Ерофеев, прожил жизнь и смерть, как следует всем, но дано лишь ему. Никогда не замарав неприкосновенно опрятных крыл души и совести, художественного и человеческого предназначения тщетой, суетой, вздором, он исполнил вполне, выполнил, отдал долг, всем нам на роду написанный. В этом смысле – судьба совершенная, счастливая. Этот смысл – главный, единственный, всё справедливо, правильно, только почему так больно, тяжело? Я знаю, но болью и тяжестью делиться не стану. Отдам лишь лёгкость и радость: писатель, так живший и так писавший, всегда будет утешением для читателя, для нечитателя тоже. Нечитатель как прочтёт? Вдруг ему полегчает, он не узнает, что это Венедикт Ерофеев взял себе печаль и муку, лишь это и взял, а всё дарованное ему вернул нам не насильным, сильным уроком красоты, добра и любви, счастьем осознания каждого мгновения бытия. Всё это не в среде, не среди писателей и читателей происходило.

Столь свободный человек – без малой помарки, – он нарёк героя знаменитой повести своим именем, сделал его своим соименником, да, этого героя повести и времени, страдающего, ничего не имеющего, кроме чести и благородства. Вот так, современники и соотечественники.

Веничка, вечная память.

1990
День счастья

О Николае Эрдмане, о его трагической судьбе – как общей, обязательной для всех, кто так или иначе причастен этому времени, – думают, воздумают, пишут и напишут.

Эти биографические и исторические сведения уже могут быть доступны вниманию неленивого читателя. Я – лишь о том, что я помню и знаю.

Впервые я увидела Николая Робертовича Эрдмана днём расцветшего лета в посёлке Красная Пахра, вблизи Москвы. Я относительно молода была, но его имя, былая слава, две пьесы, стихи и сюжет судьбы были мне известны: по наслышке и недозволенному чтению. Николай Робертович в ту пору снимал малый домик в этом посёлке, времянку или сторожку, как принято говорить в дачных местах. Времянка эта или сторожка, наверное, и теперь сохранна во времени, пусть живёт-поживает, сторожит воспоминания. Уверена, что хозяева её больших денег с постояльцев не брали.

Соседи этого условного обиталища Верейские (художник Орест Георгиевич и жена его Людмила Марковна) сказали мне, что Николай Робертович приглашает меня увидеться с ним. Не совсем так – его тишина, скромность и любезность превосходят мою почтительность. Я пришла – он не сразу вышел, или я пришла раньше, чем указали, а он вышел из комнаты, но несколько минут оставалось до встречи. Там висела ситцевая занавеска, отделяющая кровать. Из-за ситцевой изгороди вдруг протянулась рука и донёсся слабый голос: «Подойдите сюда». Это были рука и голос матери жены Эрдмана Инны. Оказалось, что именно ей, не зная её имени, по просьбе её подруги, я послала письмо и стихи, когда она претерпевала тяжёлый инфаркт. Незначительное моё послание она приняла за ободряющую, сторонне спасительную весть. Я упоминаю эту подробность не потому, что спешу отправиться в ад, где найдётся место и тому, кто сделал как бы что-то доброе и предал огласке, такое добром не считается, совсем наоборот. Нет, потому лишь упоминаю, что жизнь, в проживании её и описании, состоит не из расплывчатой бесформенности, а из точной совокупности подробностей, из суммы их, где важны лишь слагаемые.

Что-то безвыходное, обречённое было указано и продиктовано мне той рукой, тем голосом. Не меня касалось предопределение, но сбылось.

И сейчас вялый одушевлённый ситец, тогда сокрывающий кровать и болезнь старой женщины, с которой заведомо соотнёс меня любовный произвол неведомого сценариста и постановщика, отвлекает память зрения от яркого летнего дня, от ожидаемого и неожиданного лица и силуэта. Николай Робертович вошёл, занавеска ещё пестрела и рябила в глазах, но правая ладонь уже приняла в себя благовоспитанность, кротость, доброжелательность рукопожатия. Его врождённая хрупкость, поощряемая, если так можно сказать, обстоятельствами жизни и потом доведённая до совершенства, – не знаю: восхитила или испугала меня. Такая бесплотность – изящная доблесть, но и несомненная выгода в условиях, где и когда не дают есть или нечего есть. Малым прокормом обходится такая лёгкая плоть. Лицо содеяно не из броской видимости примет и очертаний, первый взгляд читает… да, пожалуй, так… давнюю привычку лица не открываться для беглого прочтения первым взглядом.

Теперь я это ясно вижу. Прошло более четверти века, не впустую для меня. Капля воды не похожа на каплю воды. Лицо человека не похоже на лицо человека. Но есть общность выражения, присущая лишь тем, кто не сразу открывает для других тайнопись лица, не разбрасывается ладонью для приветствия, не позволяет голосу оговорок. Милостью судьбы считаю, что не удалось пребыть вчуже, створки лица не сомкнулись предо мной, следуя многоопытной опаске: содержание глаз – выражение любви, доброты, печали и прощения.

Пройдёт тот летний день, наступят и пройдут другие дни, мы станем часто видеться, и Николай Робертович скажет мне про хрупкость и беззащитность, которые я любила и понимала как отвагу, противостоящую оскорблению: «Может быть, надо было не литературным занятиям предаваться, а упражнениям, укрепляющим оборонительные мышцы?» Приблизительно так, и, конечно, он шутил – с той милой, не явной усмешкой, свойственной избранникам, смеющимся не над другими.

В доме Родам Амирэджиби, вдовы Михаила Светлова и сестры известного писателя, не понаслышке знающей то, о чём речь, Николай Робертович читал вслух пьесу «Самоубийца». Пьеса, написанная им не свободно, но как изъявление попытки художника быть свободным, – в его одиноком исполнении была шедевр свободы артистизма. Особенно роль главного героя, бедного гражданина Подсекальникова, в тот вечер удалась трагически-усмешливому голосу Эрдмана. Неповторимый затаённый голос измученного и обречённого человека как бы вышел на волю, проговорился. Знаменитый артист Эраст Гарин, близкий Эрдману, умел говорить так, в честь дружбы и курьёза их общего знания, но и это навряд ли сохранилось, прошло.

В этом месте страницы нечаянно вижу прекрасное лицо Михаила Давыдовича Вольпина, самого, сколько знаю, близкого Николаю Эрдману человека. Только его могу я спросить: так ли? нет ли неточности какой? С безукоризненным достоинством снёс он долгую жизнь и погиб летом прошлого года в автомобильной катастрофе. Он тоже не имел обыкновения лишнего с лишними говорить. Но, если закрываю глаза и вижу его прекрасное лицо, – всё ли прошло, всё ли проходит?

Лето же, и несколько лет, – проходили. Инна и матушка её, оправившаяся от болезни, затеяли строить дом в том же посёлке, на его окраине. Мысль о доме, здравая, обнадёживающая, всегда естественная для человечества, – в том случае ощущалась мной как каторга: неподъемлемость, бессмысленная громоздкость, преодолеваемая лишь Сизифом для подвига и мифа.

Деньги, надобные для жизни, Николай Робертович зарабатывал тем литературным трудом, который особенно труден, потому что не освободителен, не утешителен для автора. Сразу же чётко замечу, что жена его и тёща не были корыстны, были добры и щедры. Многие обездоленные животные, собаки и кошки, также растения обрели неисчислимую долю любви и приют вблизи строящегося дома. Просто – не об участке, об участи речь, о несчастии, диким и убогим памятником которому стоит этот дом, не знаю, кому принадлежащий. В нашей общей местности, или в моей, как истолкуем английскую поговорку про дом и крепость? Всё – пустое.

Один вечер радости всё же был в этом доме на моей памяти. Нечто вроде новоселья, но Николай Робертович не имел дарования быть домовладельцем. Среди гостей – Михаил Давыдович Вольпин, Андрей Петрович Старостин, Юрий Петрович Любимов, никогда не забывавшие, не покидавшие своего всегда опального друга.

В последний раз я увидела Николая Робертовича в больнице. Инна, опустив лицо в ладони, сидела на стуле возле палаты. Добыванием палаты и лекарств занимался Юрий Петрович Любимов. И в тот день он добыл ещё какие-то лекарства, тоща уже не вспомогательные, теперь целебные для меня как воспоминание – добыча памяти со мной.

Я вошла. Николай Робертович уже подлежал проникновению в знание, в которое живые не вхожи. Всею любовью склонившись к нему, я бессмысленно сказала: «Николай Робертович, Вы узнаёте меня? Это я, Белла». Не до этого узнавания ему было. Глядя не на меня, не отсюда, он сказал: «Принесите книги». Дальше – точно. «Какие книги, Николай Робертович?» – «Про революцию… Про гражданскую войну… Я знаю… Они напечатают… Поставят…» Слова эти были произнесены человеком, совершенно не суетным при жизни, лишь усмешку посылавшим всякой возможной поблажке: публикации ли, постановке ли. Но это уже не при жизни было сказано. Художественное недосказание и есть подлинная трагедия художника, а не жизнь его, не смерть. Так я поняла это последнее признание и предсказание.

Но, пока строился упомянутый дом, – был у меня день совершенного счастья, вот каков был. Растения росли, животные ластились к человеку, боле других помню большого дворнягу с перебитой и исцеляемой, уже исцелённой лапой, звали: Рыжий. Другие собаки и кошки сновали возле цвели цветы (ими, животными и растениями, был полон участь-участок). Дом, ни в чём, кроме тщетности усилий, не повинный, – возводился. Николай Робертович и я сидели вдвоём в… что-то вроде беседки уже было возведено или осталось от чьей-то бездомности, домовитости. Сиял день – неописуемого золотого цвета, отражённый в рюмках коньяка, в шерсти оранжевой собаки, в бабочке, доверчиво сомкнувшей крылья на грани отблеска, в этом лишь гений бабочки сведущ.

Если назвать беседкой прозрачное укрытие, сплетение неокрепших вьющихся растений, всё же не назову беседой моё молчание и радость смотреть на моего собеседника, на цвет дня, на солнце, наполняющее рюмку в его изящной руке…

Тот день счастья, с его солнцем, растениями, животными, – навсегда владение тех, о ком вспоминаю и думаю с любовью.

1988

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю