355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Белинда Бауэр » Черные Земли » Текст книги (страница 5)
Черные Земли
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:07

Текст книги "Черные Земли"


Автор книги: Белинда Бауэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

14

Летти Лам наводила порядок в чужом доме и думала о старшем сыне – впервые за долгое время.

Нет, конечно же, она думала о нем каждый день: вовремя ли он проснулся? сделал ли уроки? куда подевался его галстук? Но с тех пор, как она думала о нем по-настоящему, – в этом Летти должна была, хотя и со стыдом, себе признаться – прошли дни, недели, пожалуй, даже месяцы.

Даже и сейчас, думая о Стивене, Летти поймала себя на том, что ей хочется поскорей подавить эти мысли. Она не умела думать о Стивене в отрыве от Дэйви, а думая о Дэйви, испытывала чувство вины за то, что тот был ее любимчиком, а вместе с чувством вины неотрывно шли мысли о матери – Бедной Миссис Питерс, любившей сына Билли больше, чем дочь.

Это была протоптанная тропинка, туннель, сводящий воедино людей и время: думая о Стивене, Летти начинала думать о Билли. Она так натренировалась делать это, что Стивен и Билли стали практически одним лицом. Билли и Стивен. То, что Стивен был так близок по возрасту к Билли, усугубляло ситуацию. Да, она любила Стивена, но ей все время приходилось напоминать себе об этом, настолько чувство вины и обида, связанные с Билли, были неразрывны для нее и с ее собственным сыном.

Летти оттирала след от стакана с поверхности стола, охая и причитая, точно пострадавшее красное дерево принадлежало ей лично.

Ну в чем она виновата, по большому счету? Любимчики бывают у всех. Это естественно, разве нет? А Дэйви – его кто хочешь полюбит, он такой славный и веселый, и всегда выдает что-нибудь смешное, и даже сам не понимает, что сказал. Почему ей должно быть стыдно? Что она может поделать? Стивен с его нелюдимостью, с этой вечной морщинкой на гладком лбу явно проигрывал Дэйви. Вечно у него какой-то озабоченный вид. Какие у него заботы?

Летти почувствовала знакомый прилив негодования. Маленький паршивец выглядит так, точно носит на своих плечах все горести мира! Будто это он, а не она тащит на себе всю семью и драит чужие полы, чтобы он, Стивен, мог покупать обрезки бисквита в «Голубом дельфине». Будто это он воспитывает в одиночку двоих сыновей. Боже мой, да он просто баловень судьбы!

След от стакана не оттирался. Вот ведь люди, чем больше у них есть, тем меньше они это ценят. Летти прошла в кухню и открыла кладовку. Кладовка была набита немыслимо экзотической едой, просто за гранью разумения. Все из «Маркса и Спенсера». В некоторых образцах Летти просто отказывалась признавать еду, настолько содержимое кладовой Харрисонов не вязалось в ее голове с дешевым и однообразным ассортиментом ее собственного стола.

Кушай что хочешь, повторяла миссис Харрисон. Нет, она, конечно же, не имела в виду грибные тарталетки или цыпленка в сметане с молодой кукурузой и зеленым горошком. Это относилось к закускам и сладкому, хранившимся в специальном «детском буфете». Летти подолгу разглядывала содержимое буфета, но никогда не решалась развернуть шоколадное печенье в подарочной упаковке или повредить фольгу на старом чеддере и пакете с острыми пирожками. Вместо этого она брала печенье с ванильным кремом и ела его над раковиной, чтобы не оставлять крошек.

Накануне она видела в кладовой орехи – несколько банок с бразильскими и грецкими орехами, макадамией и миндалем. Бразильские были такого качества, что не нашлось ни одного сломанного, поэтому пришлось разрезать целый.

Она потерла след от стакана долькой ореха, пятно поблекло.

Стивен получил письмо. Именно из-за этого она начала о нем думать. Летти почувствовала укол стыда за то, что так бесцеремонно прочитала письмо, – при том, что оно было столь очевидно частным. Но черт возьми, она пятнадцать минут не могла докричаться до мальчишки! У него что, ушей нет? Да есть у него уши, с вечно красными мочками и торчат в стороны под странным углом. Не то что аккуратные бархатные ушки Дэйви.

Письмо было любопытное. Ей очень хотелось спросить, от кого, но она в последний момент сдержалась. Вспомнилось вдруг: двенадцать лет, Нейл Уинстон пишет ей на обороте тетрадки по английскому: «У тебя красивые волосы». Это заставило ее прикусить язык.

Стивен казался слишком юным и слишком неприкаянным – слишком несчастным, черт возьми! – чтобы встречаться с девочками. Но очевидно, что первое письмо он написал сам. «За прекрасное письмо я благодарю искренне». Интересно, что считается «прекрасным письмом» в эпоху эсэмэсок? Длина более двух строчек? Отсутствие орфографических ошибок? Уверения в вечной любви?

Летти не порадовалась за Стивена, скорее забеспокоилась. Сколько пройдет времени, прежде чем мать какой-нибудь четырнадцатилетней шлюшки возникнет на пороге, требуя провести тест на установление отцовства? И вот они с мамашей малолетней шлюшки по очереди нянчат младенца, в то время как шлюшка безуспешно пытается сдать выпускные экзамены. Стать бабушкой в тридцать четыре года. От внезапной дурноты Летти пошатнулась и ухватилась за кухонный стол. Она чувствовала, что некий беспощадный водоворот несет ее к смерти, а она и пожить-то толком не успела.

Когда же наступит ее очередь? Как смеет этот поросенок ломать ей жизнь? Снова ломать ей жизнь.

Чувство вины и жалости к себе нахлынули одновременно.

Глаза жгло, и Летти быстро-быстро заморгала, чтобы слезы не испортили макияж. Ей нужно успеть еще в два дома, нельзя появляться там растрепой и портить день ни в чем не повинным людям.

Она вдохнула поглубже и подождала, пока уляжется это сумасшедшее кружение внутри.

Обнаружив, что до сих пор держит в руке две оставшиеся дольки бразильского ореха, Летти плюнула на приличия и съела обе.

15

C.Л. начал проявлять нетерпение. Эйвери, лежа на бугристой койке, по десять раз за ночь вонзавшей острые выступающие пружины ему в бока, лениво ухмыльнулся и снова поднес к глазам письмо.

Письмо было исполнено дзенской простоты:


C.Л. твердо знал, чего хочет. Это забавляло Эйвери и вдобавок предоставляло дополнительную информацию. C.Л. думал, что очень хитро скрыл, кто он такой, – но при этом то и дело прокалывался, позволяя Эйвери узнавать о себе все больше.

Эйвери уже понял, что С.Л. никогда не сидел в тюрьме. Потому что если бы он там посидел, то знал бы, что время в тюрьме течет очень-очень медленно. Медленные дни, еще более медленные ночи. От завтрака до ланча – целая эпоха. От ланча до ужина – века. От того момента, как выключат свет, до прихода сна – бесконечность. Так что шесть-семь недель, минувшие с первого письма и так измучившие С.Л., для Эйвери ничего не значили. Для Эйвери чем дольше будет тянуться эта головоломная переписка – тем больше удовольствия.

Эйвери был удивлен и даже немножко разочарован такой слабостью. Он привык думать об С.Л. как об интеллектуально равном, но теперь тот явил огромное отставание. Так очевидно выказать свое нетерпение мог лишь человек, не задумывающийся о последствиях.

Эйвери с болью вспомнил тот день, когда сидел на детской площадке, ожидая Мэйсона Дингла. Если бы только он тогда проявил терпение. Если бы второй молокосос не появился на площадке и не полез на качели неподалеку. Если бы он смог сдержаться…

Эти мысли о Мэйсоне Дингле оспинами въелись в Эйвери, они являлись незваными-непрошеными пару раз в неделю и всякий раз заставляли его чувствовать себя жалким идиотом.

С тех пор он изменился. Заключенный в эту железобетонную могилу, он познал цену терпению. Спокойные и вежливые беседы с Финлеем были возможны лишь благодаря крайней степени терпения. Час стоять в очереди за едой, чтобы какая-то человекообразная обезьяна швырнула тебе горелые крошки от лазаньи со дна противня, – это также требовало терпения и самоконтроля.

Но теперь было слишком поздно. Горше всего для Эйвери было то, что именно теперь, когда он в полной степени овладел искусством самоконтроля, ему совершенно негде его применить.

Это нетерпеливое, требовательное письмо доставило Эйвери больше удовольствия, чем все предыдущие осторожные послания. Оно обозначило слабину в оборонительной системе С.Л. Столь явно выраженное желание заставило Эйвери испытать то, чего он не испытывал уже очень долго. Власть над себе подобным.

16

Эйвери не отвечал, и Стивен ощущал его молчание почти физически. Временами у него начинало болеть ухо, временами першило в горле, временами ныло где-то внутри. И как ни засовывал он палец в ухо, как ни прочищал горло, ему никак не удавалось достичь той точки, откуда исходило желание разреветься от разочарования. Отсутствие письма было невыносимо, как зуд, и Стивен готов был броситься на землю и кататься, подобно блохастому псу, в тщетной попытке почесаться.

Это продолжалось больше четырех недель. На плато зацвел вереск.

Стивен был крепким мальчишкой, но за эти недели черты лица его заострились, под глазами залегли темные тени от бессонницы, вертикальная морщинка, столь неуместная на детском лбу, стала глубже.

Он перестал копать.

От этой мысли ему делалось нехорошо всякий раз, как он смотрел из окна ванной на возвышающееся за домами плато. Плато давило на него, оно звало, стояло над душой, осуждая его жалкие попытки, – и кляло его за их прекращение.

Но в переписке он подошел так близко к разгадке, что прежние бессистемные раскопки казались теперь просто смехотворными.

Он вступил в непосредственный контакт с человеком, знающим, где похоронен дядя Билли.

Этот человек согласился на правила, установленные для него Стивеном, и вступил в игру.

Из-за этого Стивен оставил другую игру – игру, в которой не было ни других игроков, ни правил, ни реальной возможности проиграть.

Признавать бессмысленность этой игры было очень горько, – пожалуй, такого шока Стивен за свою недолгую жизнь еще не испытывал. Он настолько ослаб и потерял интерес к жизни, что это заметила даже Летти.

– Не пойдешь сегодня к Льюису? – спросила она.

Стивен мрачно помотал головой, и она больше не спрашивала. Летти очень надеялась, что Стивен поссорился с Льюисом и расстроен из-за этого, а не из-за того, что его гипотетическая шлюшка все-таки залетела. «За прекрасное письмо я благодарю искренне». Эти слова кружили в мозгу Летти, о них невыносимо было вспоминать и невозможно забыть.

Пусть это будет Льюис. Пусть это будет что-нибудь еще. У нее нет сейчас времени и сил об этом думать.

Пока класс по очереди читал по странице из «Серебряного меча», [8]8
  Роман Йена Серрайе, классическое произведение британской детской литературы.


[Закрыть]
Стивен хмуро смотрел на доску и размышлял о том, что будет, если Эйвери вообще не ответит. Сможет ли он тогда жить как раньше? Да, сможет – так он заставлял себя думать, но тут же вспыхивал от этой лжи. Правда заключалась в том, что он привык полагаться на Эйвери. На эту карту – на эту игру в кошки-мышки – он поставил все.

Всего лишь в какой-нибудь миллионный раз за его недолгую жизнь Стивену не хватало человека, которому он мог бы довериться. Не Льюиса, а кого-то мудрее и старше, кто указал бы ему, где он допустил ошибку, и посоветовал, как ее исправить.

Он молча упрекал себя, нерешительно употребляя худшее из известных ему ругательств – мудак. Он мудацкий идиот. Что-то в его последнем письме так разочаровало Эйвери, что тот забрал свой мяч и ушел домой, – а мяч, это Стивен с горечью вынужден был признать, действительно принадлежал Эйвери. И если он, Стивен, хочет продолжать игру, то он должен придумать, как снова подружиться с Эйвери, даже если не это его истинная цель. То самое упрямство, которое три года держало Стивена на плато, теперь всколыхнулось в нем, отказываясь дружить с убийцей дяди Билли.

Но подобно тому, как крыса выучивается правильному поведению под действием электрошока, так и упрямство вдруг отступило перед перспективой никогда не узнать. Шок был настолько сильным, что Стивен вздрогнул всем телом, громко и больно стукнулся запястьем о парту и моментально вернулся от своих мыслей обратно в класс.

– Лам, урод припадочный!

Засмеялись все, кроме миссис О'Лири. Та вяло сделала капюшоннику замечание; опасаясь, что выгнать его из класса все равно не удастся, она не стала даже пытаться. Вместо этого она велела ему читать следующую страницу, тот бросил на нее сердитый взгляд и принялся с трудом продираться сквозь текст.

Стивен перевел дух и вытер пот со лба. Он больше не мог справляться со всем этим в одиночку. Это было так же, как с овечьей челюстью. Он, казалось, увидел свет в конце туннеля, но без помощи Эйвери снова оказывался в темноте. И теперь это не были случайные и напрасные фантазии. На то, чтобы добиться результата, он потратил несколько месяцев. Стивен понимал, что второго такого шанса уже не выпадет. Или он сейчас прекратит поиски, придававшие его жизни смысл, или так и будет заниматься ими до посинения, пока не состарится, не станет как тот старик, что вечно роется в мусорных баках, только вместо выкраденной из супермаркета тележки у него будет ржавая лопата дяди Джуда.

Выхода нет. Это яснее ясного.

У него и раньше не наблюдалось особенных поводов гордиться собой, так что поступиться еще каплей гордости будет, конечно, неприятно, но не смертельно.

Он поступал в точности по дяде Джуду: понял, чего хочет, и определил единственный способ этого достичь.

Он уподобится Дэйви. Подружится с Франкенштейном.

17

Эйвери с удовольствием думал об этих скамейках, считая их своим билетом на волю.

С первого дня своего заключения он лелеял в мозгу одну-единственную цель – освободиться как можно скорее.

Жизнь перестала быть жизнью. Нескончаемые вопли читателей «Дэйли мейл», возмущенных освобождением преступников, услаждали Эйвери слух. Он понял, что жизнь перестала быть жизнью, как только его арестовали, и вновь напомнил себе об этом в Кардиффе. Несмотря на это, он был удивлен сосущим чувством страха, охватившим его перед тем, как судья произнес последнее слово.

Но, оказавшись в Хевитри, Эйвери дал себе слово стать образцовым заключенным – чтобы выйти на свободу раньше, чем лишится от старости волос и зубов. Чтобы успеть еще ухватить развлечений.

Каких угодно…

Образцовый заключенный – это заключенный, который стремится исправиться. Эйвери круглый год посещал всевозможные курсы, кружки и семинары. Он стал обладателем разнообразных дипломов, сдал углубленный выпускной экзамен по математике, по английскому, по искусству и по биологии, прошел нелепый курс по психиатрии и оказанию первой помощи.

Результат не заставил себя ждать. Два года назад комиссия по условно-досрочному освобождению одобрила его перевод из Хевитри – колонии строгого режима – в дартмурскую тюрьму Лонгмур. Это удивило даже самого Эйвери. Он, конечно, надеялся, что его очевидное стремление к новой жизни принесет желаемые плоды, но никогда не рассчитывал на это всерьез. Правду сказать, Эйвери был потрясен. На чьем-нибудь другом месте он просто возмутился бы таким поворотом дела. Конечно, перевод из тюрьмы строгого режима еще не означает освобождение по прошествии двадцати лет. Но начало обнадеживающее.

Лонгмур был санаторием по сравнению с Хевитри. Недавно покрашенное отделение, куда более дружелюбная охрана, даже курсов и кружков больше, так что Эйвери выучился еще и паяльному искусству.

Но чем он и впрямь удивил себя, так это открывшимся талантом к столярному ремеслу.

Эйвери обнаружил, что ему нравится возиться с деревом. Запах опилок, теплая шероховатая поверхность древесины, волшебное превращение доски в стол, стул, скамью. Больше всего он любил обстругивать и зачищать уже готовые изделия – эта работа не требовала умственных усилий, и он мог предаваться мыслям, одновременно приближая себя к оправданию, освобождению и нирване.

За два года Эйвери смастерил шесть скамеек. Первая – ничем не впечатляющая лавочка с двумя сиденьями, на стыках уродливо торчали шурупы. Шестая – очаровательная шестифутовая скамья на три сиденья с наклонными ножками и изогнутой спинкой, и ни следа крепежа.

Эйвери шкурил свою седьмую скамейку и уносился мыслью к Эксмуру.

Эйвери чувствовал его запах. Влажная почва, благоухающий вереск, слабый запах навоза.

Сначала он думал о Данкери-Бикон, центре притяжения всех его фантазий, потом перебрался на близлежащие холмы. Он смог бы найти отдельные могилы даже отсюда – не по смакующим подробности картинкам из газет, а по собственной памяти, – памяти, которая поддерживала его в заключении и обладала достаточной силой, чтобы питать ночные фантазии. От одного только воспоминания рот наполнился слюной, и Эйвери громко сглотнул.

Дартмур был совсем другим – неумолимо-твердым, серым от гранита, пробивавшегося сквозь тонкую кожу земли, чтобы тут же уткнуться в низкое небо.

Сама тюрьма была продолжением этих камней – серых, голых, уродливых.

В Дартмуре не рос вереск, только утесник да выщипанная овцами трава. Нет здесь и тихой красоты розоватого тумана.

Дартмур не был Эксмуром, и все же Эйвери с удовольствием понаблюдал бы за сменой времен года в тюремное окошко. Однако окно было загорожено по распоряжению тюремного психиатра доктора Ливера, предполагавшего, что даже визуальный контакт с плато пойдет вразрез с попытками очистить душу заключенного.

Слепая ненависть, которую Эйвери приберегал непосредственно для Ливера и офицера Финлея, вместе с желчью поднималась к горлу.

Как только Ливер не понимал, что это всего лишь Дартмур, не представляющий для Эйвери ничего, кроме мимолетного эстетического интереса? Тот факт, что Дартмур – тоже плато, казался мертвецки бледному, разменявшему шестой десяток Ливеру достаточным основанием для того, чтобы законопатить окно, оставив Эйвери страдать от депрессии даже в летние месяцы.

Однако ужас этой вилки Мортона [9]9
  Вилка Мортона – дилемма, выбор между двумя одинаково неприятными альтернативами, ситуация, в которой две ветви рассуждения ведут к одинаково неприятным выводам.


[Закрыть]
заключался в том, что Ливер был наполовину прав, а убедить доктора в ошибке относительно Дартмура Эйвери смог бы, разве что раскрыв, какое значение имеют для него любая мысль, любое мимолетное упоминание о другом плато – на северном побережье полуострова.

Если бы Ливер – или кто-то другой – догадался о том, что одно только слово «Эксмур» может вызывать у заключенного Эйвери многочасовую эрекцию, этот заключенный в мгновение ока лишился бы всех своих привилегий.

Эйвери не приходилось убивать взрослых, но он не сомневался, что мог бы убить доктора Ливера. Этот монстр удовлетворял свое самолюбие за счет пациентов, полностью находившихся в его власти. Эйвери не особенно владел искусством ставить себя на место другого, но столь знакомое наслаждение превосходством заметил в Ливере на первом же их совместном сеансе. Это было как смотреть на себя в зеркало.

Эйвери видел, что Ливер умен, и видел, что тот любит выставлять свой ум напоказ, особенно там, где имел на то все права. Любой его пациент, считающий себя умником, вынужден был как минимум признать, что сглупил достаточно, чтобы попасть за решетку.

Так что против этого Эйвери ничего не имел. Если у тебя есть какой-то талант, зачем его скрывать? Футболист должен играть в футбол, фокусник – показывать фокусы, умник – держать за дураков остальных. Вполне по Дарвину.

В присутствии Ливера Эйвери позволял себе проявить интеллектуальную общность, выделяясь на фоне домушников и трактирных буянов. Позволял себе быть достаточно умным, чтобы заинтересовать Ливера, – и никогда настолько, чтобы встревожить или хоть как-то задеть докторское эго.

Он обращался к Ливеру за советами и всегда следовал им, даже если для него они имели не самые приятные последствия. Так получилось и с окном. Когда Ливер предположил, что стоит загородить его, Эйвери подавил желание вцепиться зубами доктору в глотку, сжал губы и задумчиво кивнул, как бы изучая эту идею со всех возможных точек зрения, однако с самыми благими намерениями. Затем пожал плечами, как бы давая понять, что понимает необходимость решения.

Ливер усмехнулся и сделал пометку в блокноте, – пометку, еще на шаг приблизившую Эйвери к свободной жизни.

Скамейки были таким же шагом, только гораздо более приятным. А самым заманчивым были таблички.

Эйвери погладил сухими ладонями древесину и потянулся к блестящей металлической табличке с отверстиями под винты.

– Офицер, будьте добры отвертку?

Энди Ральф посмотрел на него с нескрываемым подозрением, точно Эйвери впадал в неистовство всякий раз, как отвертка попадала ему в руки, однако крестовую отвертку все же передал.

– Мистер Ральф, будьте добры обычную, плоскую.

Ральф забрал крестовую и подал обычную – с еще большим подозрением.

Эйвери не обратил на это внимания. Таких идиотов пруд пруди.

Он бросил взгляд на табличку и снова вспомнил сцену, во время которой испытал – впервые с тех пор, как попал за решетку, и до того, как появился С.Л., – максимальное упоение властью.

– Я слыхал, что ты делаешь скамейки, Арнольд.

– Да, доктор Ливер.

– И как тебе это занятие?

– Очень нравится, доктор. Приносит удовлетворение.

– Это хорошо. – Ливер глубокомысленно покивал, точно возросший коэффициент удовлетворения являлся лично его заслугой.

– Знаете ли, доктор, – начал было Эйвери, но тут же замолчал, нервно облизывая губы.

– Да, Арнольд? – заинтересовался доктор.

– Я тут подумал…

– О чем?

Эйвери поерзал на сиденье и похрустел пальцами – ни дать ни взять человек перед серьезным выбором. Ливер терпеливо выжидал. Спешить ему было некуда.

– Я тут подумал… – Эйвери снизил голос почти до шепота и продолжил сбивчиво, не отрывая взгляда от своих черных потертых башмаков, – может быть, можно поместить на мои скамейки таблички? Не на ту первую, уродливую, – на остальные. Красивые.

– Что за таблички?

Эйвери без всякой необходимости принялся чистить ногти.

– С именами.

Окончательно перейдя на шепот, Эйвери и не осмеливался даже взглянуть на Ливера, наклонившегося вперед, чтобы создать иллюзию соучастия (этот трюк Эйвери тоже знал).

– С именами?

Эйвери лишь молча кивнул, не отводя взгляда от коленей и надеясь, что Ливер вообразит на его глазах слезы – и что они поняли друг друга.

Ливер медленно выпрямился, пощелкивая своим «Паркером».

Эйвери вытер рукавом лицо, чтобы довершить образ раскаивающегося страдальца, и Ливер, знаток человеческих душ, стреляный воробей, купился.

Как последний кретин.

Эйвери прикрутил сверкающую табличку на свою лучшую – на данный момент – скамейку и отступил назад, чтобы полюбоваться делом своих рук.

В ПАМЯТЬ О ЛЮКЕ ДЬЮБЕРИ,
ДЕСЯТИ ЛЕТ

Скамейки были билетом на свободу. Но помимо этого они были допуском к удовольствию, о каком он, запертый в этой чертовой дыре, не смел и мечтать.

Скамейки теперь украшали внутренний дворик наряду с примитивными клумбами и творениями остальных заключенных. Всякий раз, когда его выпускали пройтись, Эйвери направлялся прямиком к одной из них.

Остальные заключенные тоже делали скамейки и тоже метили их табличками – с именами детей, любовниц, матерей. Но остальные скамейки Эйвери не интересовали. Он наслаждался обществом таблички «В память о Милли Льюис-Крапп», поглаживал чисто вымытым пальцем табличку «Джон Эллиот, семи лет», а в одно памятное утро даже улучил момент и потерся о спинку скамейки с табличкой «В память о Луизе Леверит».

Все это время он не переставал ликовать. Он был слишком умен, чтобы не показать Ливеру, насколькоон умен.

Насколько зол.

Насколько отчаянно ждет вестей от С.Л.

Несмотря на свои новообретенные терпение и самоконтроль, Эйвери не мог перестать думать о том, правильно ли поступил, проигнорировав последнее возмутительное послание.

Первые две недели после получения прямолинейного «БП?» Эйвери наслаждался мыслью: С.Л. сейчас ждет того, чего он, Эйвери, давать ему не намерен. Это приносило удовлетворение, давало почувствовать свою силу, наполняло энергией.

Следующие две недели оказались труднее. Самоудовлетворение осталось, однако Эйвери заскучал по тому чувству, с каким ожидал ответа С.Л. на предыдущие письма. Ему приходилось все время напоминать себе, что он поступил правильно. И эта решимость готова была вот-вот поколебаться: Эйвери заподозрил, что С.Л. просто сдался. У людей нет упорства, вот что беспокоило Эйвери. У него-то – есть, но он особый случай. С.Л. был нетерпелив – вполне возможно, что он рассердился, расстроился, просто устал. C.Л. может даже не догадаться, что Эйвери ждет от него капитуляции. Это пугало.

Четыре месяца переписки с С.Л. стали для Эйвери самым незабываемым временем за все годы заключения, и он жаждал продолжения. Каждое письмо напоминало ему о лучших днях, а ведь такие напоминания необходимы каждому, разве нет?

На пятой неделе моратория, объявленного в одностороннем порядке, Эйвери впал в депрессию. С.Л. оказался крепким орешком, он с горечью признавал это. Эйвери перестал спать. После первого письма С.Л. его ночи превратились в оазис удовольствия, какого он и не надеялся больше испытать, а теперь он лежал и пялился в потолок, не в силах снова ощутить тогдашние чувства, и изводил себя мыслями о почтальонах-бездельниках и о том, что С.Л., возможно, состряпал всю эту историю лишь для того, чтобы подвергнуть его потом вот этой самой пытке.

Последняя мысль пробуждала в Эйвери злость, придававшую сил. С момента ареста он редко давал ей волю. Эйвери знал, что злость непродуктивна для жизни, требовавшей покорности прежде всего.

Покорность была его спутницей долгие годы, и, несмотря на то что злость при одном только появлении Финлея или Ливера раздирала ему нутро, он никогда не позволял ей прорваться наружу.

Лежа в объятой тьмой камере, куда не пробивался даже лунный свет, Эйвери мысленно добавлял С.Л. в список ненавистных имен и клялся себе, что не отправит оппоненту ни слова, ни знака, ни клочка использованной туалетной бумаги – пока тот не попросит прощения.

Письмо пришло спустя пять недель и четыре дня.

Там не было ни карты, ни знаков вопроса, ничего. Лишь единственное слово:


Эйвери оскалился. В письме он почувствовал больше вызова, чем раскаяния, но и этого достаточно. С.Л. понял, кто главный в игре, и понял, что к Эйвери следует относиться с уважением. Одним-единственным словом он признавал власть Эйвери.

Теперь оставалось лишь решить, как ею воспользоваться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю