Текст книги "Крепостной художник"
Автор книги: Бэла Прилежаева-Барская
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Часть шестая
Болезнь ТропининаДо сих пор граф пресекал решительно все поползновения отнять у него Тропинина. Не трудно противопоставлять свою волю желаниям людей, но как бороться с судьбой, грозящей лишить его человека, с которым он ни за что не желал расставаться!
Третий месяц тяжело болен Василий Андреевич – смерть нависла над его постелью.
«И некем, положительно некем его заменить», – раздражающая, волнующая мысль не даёт покоя Ираклию Ивановичу, и поневоле вспоминаются все обстоятельства злополучной поездки в Подолию.
Не успели отъехать от Курска, как навстречу мужик с телегой. Точно человек, припавший на одно колено, накренилась телега набок и ни с места… Мучается, пыхтит мужик. Тропинин, конечно, первый взялся помогать. Наддал, что было силы. «Мне бы удержать его, не разрешить, – думает с досадой граф, – так нет же, силищей его восхищался».
Телега встала, выпрямилась, а Тропинин, точно бревно, повалился наземь. Что-то с ногой приключилось внезапно, разбухла, набрякла! Уложили, еле живого дотащили до Кукавки.
А теперь день ото дня положение ухудшается.
Граф подошёл к двери, распахнул её настежь.
С широкого балкона, уставленного цветущими растениями, спускалась в цветник широкая, пологая лестница. Справа от цветника – фруктовый сад, дальше – парк, ещё дальше белеют в зелени мужицкие хаты.
«Где-то у дочерей должны быть виды этих мест – картинки Тропинина».
Граф хлопнул в ладоши, – мальчика, явившегося на зов, послал к молодым графиням с приказанием немедленно принести кукавские виды.
Ираклий Иванович вышел на балкон. Вся Кукавка, богатая, привольная, перед глазами.
«Как же одному без толкового помощника управиться с таким хозяйством?» – Горестные мысли с новой силой овладели графом, но, отвлекая его внимание, на пороге показалась Варвара Ираклиевна со свёртком в руках.
– Папа, вы уж не гневайтесь на нас, картины подмочены; мы их попортили дорогой.
Ираклий Иванович развернул двенадцать видов Кукавки. И всегда красное лицо его ещё больше побагровело.
– Не уберегли! Сгноили! Не велика беда была б, если б тряпьё своё попортили, я бы тотчас и купил, – а то художественную работу… не покупное, чай. А еще ученицы Тропинина – стыд, срам! – и с досады Ираклий Иванович отшвырнул покорёженные, испорченные картинки.
– Варвара Ираклиевна, обиженная, ответила дерзко:
– Ну, что же за беда? Наш ведь человек. Новые напишет – лучше этих!
– Да, так ты и знаешь, что напишет! А как жив не останется! – И снова, вспомнив о возможной и близкой утрате, Ираклий Иванович взволнованно поднялся с места и, пройдя несколько шагов, грузно опустился в кресло у самых перил.
– Грешен я, Варвара, что упрямился, на волю не отпускал… теперь и так его не станет…
Варвара Ираклиевна быстро, исподлобья взглянула на отца, и два алых пятна вспыхнули на её щеках.
Не то её испугала возможность смерти Тропинина, не то боязнь, что отец и в действительности отпустит на волю художника.
* * *
– Я операции делать не соглашаюсь. Опухоль рассосётся сама собой. Организм у него богатырский. Операция не нужна, только вредна-с.
– Кто же в Москве может спорить с доктором Гильдебрантом? Но позволю себе обратить внимание на состояние больного, – оно с каждым днём ухудшается. Если бы, как вы изволили заметить, опухоль должна была рассосаться, уже видны были бы признаки хотя бы медленного этого процесса.
Доктор Гильдебрант, высокий, чёрный, внушительный, при последних словах своего собеседника, маленького, толстенького Петра Антоновича Скюдери, домашнего врача графской семьи, нетерпеливо поднялся с места. Он не мог допустить, чтоб его мнение оспаривалось этим незаметным человечком.
– Делайте, как знаете! Если уморите, никто в Москве, по крайней мере, не скажет, что пациент Гильдебранта умер, эту честь припишут доктору Скюдери, – с подчёркнутой иронией Гильдебрант поклонился Петру Антоновичу и, сделав шаг по направлению к выходу, задержался, однако, на мгновение.
Но Скюдери, серьёзно ответив на поклон знаменитого хирурга, казалось, был занят какой-то своей мыслью и ничего больше не сказал.
По настоянию Скюдери, Василия Андреевича перевезли в Москву. Граф не жалел денег для спасения своего человека и дал домашнему доктору полное право по своему усмотрению распоряжаться лечением Тропинина.
Сильные боли лишали Василия Андреевича покоя и сна. Трудно было узнать в исхудавшем, бледном, неподвижно лежащем человеке прежнего Тропинина – румяного, сильного, неизменно приветливого и ко всем ласкового. Он теперь целыми часами не замечал никого, устремив глаза в одну точку. И даже Арсюша, взглянув на отца, переставал шалить и потихоньку забирался в угол. Не умея помочь мужу, плакала целыми днями Анна Ивановна и только беспомощно и умоляюще взглядывала на доктора Скюдери, когда тот переступал порог их квартирки.
Разговор между врачами происходил в маленькой комнате рядом с той, где лежал умирающий художник.
Отдельные слова долетали до Тропинина, и он понимал только одно, что знаменитый врач отказался делать ему операцию, что положение его безнадежно, что он должен умереть. Лицо его оставалось спокойным, и серые глаза так же безжизненно устремлены были в одну точку.
Когда, проводив Гильдебранта, Скюдери вошёл в комнату Тропинина, тот с трудом повернул к нему голову. Скюдери подошёл к постели.
– Пётр Антонович, спасибо вам за всё! Я знаю, что помру скоро, ни о чём не тужу. Семью жалко… попросите у графа, чтобы ласков был, чтоб в обиду не давал. – Василий Андреевич показал глазами на несколько холстов, которые по его просьбе были перенесены из мастерской к нему в спальню. – Вот этого жалко. . не успел закончить.
Лицо Тропинина зловеще желтело на белой подушке.
– Что вы, родной мой, голубчик! – Пётр Антонович, живой, впечатлительный, искренне любивший графского художника, совершенно растерялся и с трудом скрывал навёртывавшиеся слёзы. – Помирать мы вас не пустим. Ни за что не пустим! Вы этого индейского петуха Гильдебранта наслушались, да и то через стенку неправильно поняли. Насилу дождался я его ухода. Я вам другого хирурга разыскал. Я считаю, что после операции немедленно исчезнут гнойники на ноге, отравляющие вас, и вы снова будете здоровым.
Василий Андреевич грустно покачал головой.
– Нет, Пётр Антонович, резать себя не дам, а раз время помирать пришло, надо не упрямиться, а уступить.
Тропинин сделал попытку улыбнуться, но улыбка вышла странной, растерянной.
* * *
Утомлённая, измученная, но спокойная на вид, Анна Ивановна в белом чепце и переднике бесшумно и деловито приготовляла Василия Андреевича к операции. Сам больной, казалось, не замечал ничего и лежал не шевелясь, с закрытыми глазами. Арсюшу увели из квартиры, и в затихшей комнате настороженно белели чехлы и поблёскивали инструменты, разложенные на табуретке у широкого стола.
В двери постучали. В комнату вместе с Скюдери вошёл молодой стройный господин, одетый с тем изысканным изяществом, которое изобличало в нём француза.
Беланже, молодой доктор, привезённый из Франции генералом Киндяковым, за короткое пребывание в Москве сумел снискать себе славу талантливого хирурга, и его на свой страх и риск пригласил Скюдери. Беланже быстро подошёл к постели Тропинина. Василий Андреевич открыл глаза.
– Ошень рад быль снаком с балшой художник. Я слышаль о Тропинин анкор а Пари.
При помощи Петра Антоновича Беланже осмотрел больного и сказал решительно:
– Операсион сишас. Не можно ожидаль! Оглядев быстро комнату, остался доволен.
Карошо, можно сишас начиналь.
Отойдя в сторону, он раскрыл свою сумку, вынув оттуда белый халат, стал сосредоточенно перебирать принесённые с собою инструменты.
Скюдери, внезапно побледневший, отошёл к окну, затем быстро вернулся к столу, у которого возился молодой доктор, и, последовав его примеру, надел на себя халат.
Решительный момент наступил.
«…отпускается вечно на волю…»Василий Андреевич был еще очень слаб. С усилием он поднимал своё исхудавшее тело с постели, часто покрывался испариной, медленно одевался, медленно передвигался с места на место, но ясно, радостно, остро ощущал – он жив. Все проявления жизни, самые незаметные, самые обыденные, казались ему новыми, значительными.
Доктор не разрешал, да и он сам знал, что не в состоянии еще работать, но это вынужденное бездействие было для него временем глубокой внутренней работы.
Болезнь утончила в нём художественное восприятие, и, наблюдая игру солнца на полированной поверхности шкапа, он различал те оттенки, цвета и тона, которых не замечал раньше. Лучи солнца – утренние, полуденные, предвечерние – все были для него различны.
Он не вспоминал прошлого, не думал о будущем, он был счастлив тем, что живёт, именно в эту минуту видит краски мира, слышит его звуки. И смех Арсюши, и мягкие, плавные движения Анны Ивановны, и грациозные игры котёнка – всё почти в одинаковой мере было для него полно смысла, значимости, красоты.
Ранним весенним утром, когда во всём доме и в маленьких комнатах мезонина застыло напряжённое радостное настроение весеннего праздника, Василий Андреевич лежал у окна на диване в ожидании графа. Графский казачок прибегал сообщить, что граф будет к нему и велел выздоравливающему не вставать с места и ничем не беспокоить себя.
Тропинин удостоился небывалой чести, но он не в состоянии был размышлять о глубоком внутреннем значении предстоящего посещения Ираклия Ивановича.
Когда дверь отворилась, и граф показался на пороге, Тропинин заторопился встать.
– Лежи, лежи, голубчик, я к тебе сам подойду. Граф, торжественный, сияющий, по-праздничному прибранный и надушенный, подошёл к дивану.
– Сегодня, Василий Андреевич, и в твоей и в моей жизни особенный день.
Василий Андреевич вздрогнул и невольно, в ожидании чего-то, выпрямился на диване.
– Долго, Василий Андреевич, упорствовал я, долго не хотел расставаться с тобой… Когда же ты заболел, я слово себе дал, если ты выживешь. . – Граф запнулся, продолжал быстрее, тише: – Вместо красного яичка прими от меня вот это. .
Василию Андреевичу казалось, что сердце оторвалось от своего обычного места и откуда-то издалека громко выстукивает раздельное «тик-так».
Граф развернул плотную бумажную трубку и, вобрав в себя глубоко воздух, начал читать:
«15 марта 1823 года предъявитель сего, крепостной, дворовый человек-Василий Андреев сын Тропинин, при надлежащий графу Ираклию Ивановичу Моркову, отпускается вечно на волю. Посему должен он избрать состояние, какое на основании законов сам пожелает…» – Ираклий Иванович остановился.
Василий Андреевич широко раскрытыми глазами, мимо графа, мимо стен и домов московских, глядел куда-то в неведомый, широкий простор… Он был бледен странной, прозрачной бледностью, что-то хотел сказать, но слова комком застряли в горле, и вместо них вырывались какие-то нечленораздельные звуки.
Видя волнение Тропинина, чувствуя что и сам начинает волноваться, Ираклий Иванович молчал выжидающе и, наконец, поднялся.
– Успокойся, голубчик. Радость тебя, вижу, языка лишила, – и, отбросив на диван к Тропинину только что читанную бумагу, граф вышел из комнаты.
Василий Андреевич опомнился, поднял свою отпускную и стал читать её заново, вникая в каждое слово, полное такого глубокого для него смысла.
Глаза добежали до последней строчки. Лицо внезапно посерело, потускнели глаза, и с горечью вырвалось криком:
– А Арсюша? [19]19
Артемий Васильевич Тропинин оставался крепостным до смерти графа, но в своём завещании граф Морков дал ему вольную. Он тоже был художником, но не столь знаменитым, как его отец.
[Закрыть]
Ни одного слова об Арсюше. Ребёнок оставался крепостным. Граф нашёл способ, отпуская, всё же не вполне отпустить своего человека.
Опять в ПетербургеДвадцать лет Тропинин не был в Петербурге. Целая жизнь прошла с тех пор, как, ошалевший от горя, проезжая в последний раз по петербургским улицам, жадно приглядывался он к домам и строениям, пешеходам и коляскам, чтоб вобрать в себя эти впечатления и запомнить их навсегда.
И теперь, подъезжая к заставе, отчётливо вспомнил момент расставания.
Он огляделся кругом. Неужели это те же улицы, что так часто рисовались его воображению? Они казались новыми, почти незнакомыми.
И когда на следующее утро, оставив семью в маленькой квартирке у Симеоновского моста, он один отправился в Академию, с новой силой странное, горькое ощущение отчуждённости от того, что казалось своим и близким, овладело им.
Медленно поднимался Василий Андреевич по такой знакомой закругляющейся лестнице. Шопот, шарканье ног, смешливые возгласы долетали до него.
Взад и вперёд шныряли гувернёры, ученики, но никто его не знал, никто не помнил.
Дойдя до порога шинельной, Тропинин остановился. Двадцать лет назад, взволнованный полученным правом на золотую медаль, он так же стоял здесь, смущённый и растерянный. Мимо него пробегал счастливый, сияющий Кипренский, улыбался ему рыжеволосый Варнек. И чувство одиночества до болезненности остро овладело им… Нет, он не пойдёт сейчас дальше один. Он отыщет старых друзей. Он помнит, как восторженный юноша Варнек обливался слезами, оплакивая его судьбу. Пусть порадуется теперь вместе с ним.
Варнек жил при Академии, и Василий Андреевич без труда отыскал его квартиру. Но, прежде чем постучаться, он несколько мгновений постоял тихонько, прислонившись к двери, ожидая, когда уляжется его волнение. Наконец решился, потянул дверь на себя.
Но кто это? Неужели Саша Варнек стоит перед ним?
Странно в этом худом человеке со злыми и утомлёнными глазами признать друга своей юности, Варнека.
– Ну и постарел же ты, братец! – бесцеремонно разглядывая его, воскликнул Варнек, стискивая руку.
«И ты, и вы постарели», – хотел было ответить Тропинин, но вместо этого, как бы извиняясь, тихо сказал:
– Ведь не шутка, друг, – 20 лет!
– Ну, заходи, усаживайся, будь гостем. Как же ты жил – рассказывай, а я ведь здесь в Академии хлеб у Щукина отбиваю, – заговорил быстро, порывисто Варнек.
Усаживаясь у окна, выходившего в сад, в тот самый сад, с которым у него было связано столько воспоминаний, взволнованный и смущённый, начал Тропинин свой рассказ о том, что было с ним за эти долгие годы, о жизни в Подолии, о путешествии двенадцатого года и, наконец, о долгожданной свободе на сорок седьмом году жизни.
– Не насмешка ли это – воля под старость! – и тут же, тряхнув не поредевшими еще волосами, прибавил:
– А всё же дождался, Александр Григорьевич!
– А что же ты сейчас здесь делаешь?
– Как что? – не понял Тропинин. – Я приехал для соискания степени. .
– И чувствуете себя в силах? – сразу меняя тон с простого и дружеского на высокомерный и небрежный, процедил сквозь зубы Варнек.
– Когда вы с Кипренским ездили по Италии, я подавал тарелки к барскому столу, но я работал не только дни, но и ночи, никогда не покидая «искусства, и думаю, что вправе рассчитывать на звание академика.
– Так, так, – постучал пальцами по коленям Варнек, – поглядим, интересно.
– Каким-то холодком повеяло на Тропинина. И, перебивая внезапно наступившее неловкое молчание, он сказал вполголоса:
– Я всё про себя да про себя. Как же твои работы, успехи?
Александр Григорьевич неохотно и небрежно проронил несколько фраз.
Плохо клеился разговор.
Смущённый и опечаленный, выходил Тропинин из ворот Академии.
* * *
После долгих раздумий и колебаний Тропинин решил выставить в Академии три картины, писанные им в разное время: «Кружевницу», «Нищего старика» и портрет художника Скотникова.
Его московские друзья и почитатели наиболее отличали из всего огромного количества его картин именно эти три произведения.
И, представляя их на суд совета, Тропинин был совершенно спокоен и заранее уверен в успехе.
Гораздо более его волновался Ираклий Иванович, специально приехавший из Москвы, чтобы помочь, по возможности, бывшему своему человеку.
Хотя второй год Тропинин был уже вольный, но граф не мог отрешиться от взгляда на него как на свою собственность и неуспех художника готов был счесть личным себе оскорблением. Ираклий Иванович почти ежедневно посещал Тропинина, суетился, предлагая хлопотать за него при дворе старой императрицы Марии Фёдоровны, куда он был вхож.
– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство. Я чувствую, что и без протекции добьюсь своего.
– А всё же, знаешь, с протекцией крепче! Но Тропинин был твёрд.
– Благодарствуйте, ваше сиятельство. Я в своих силах уверен. Мои однокашники по заграницам учились, – я же, как изволите знать, у вас в Подолии лишь у натуры обучался, но чувствую, что силы наши равны.
– А ведь и место тебе исхлопотать можно было бы. .
– Простите, ваше сиятельство, что откровенно своё мнение выскажу. Я всю жизнь под началом был, теперь уж стар становлюсь, и хочется мне только одного – спокойной и вольной жизни. Останусь я в Петербурге, – придётся то Оленину,[20]20
Президент Академии художеств в то время.
[Закрыть] то другому кому подчиняться. Нет, уж лучше я никакой официальной службы на себя не приму. На мой век работы и заказов хватит.
– Ну, делай как знаешь, – уступил, наконец, граф, – тебе виднее. А вот, погляди, какой я гостинец тебе привёз. – И, удобнее усаживаясь в низенькое кресло, граф, раскрыв толстый короткий томик «Отечественных записок», с видимым удовольствием приготовился читать. – Послушай-ка, что Павел Петрович о тебе писать изволит.
Анна Ивановна, услыхав последние слова графа, вышла из соседней комнаты и с работой присела у краешка стола, приготовившись слушать статью Свиньина [21]21
П. П. Свиньин – редактор-издатель «Отечественных записок».
[Закрыть] по поводу выставленных Василием Андреевичем работ-.
«Портрет девушки найден исполненным не только приятной кисти, освещения правильного, счастливого, колорита естественного, ясного, обнаруживающим чистую невинную душу красавицы и тот взгляд любопытства, который брошен ею невольно на кого-то, вошедшего в ту минуту. Обнажённые по локоть руки её остановились вместе со взором. Работа прекратилась. Вылетел вздох из девственной груди, покрытой кисейным платочком. Всё это изображено с такой правдой и простотой, что художник даёт право надеяться, что по приобщении его в академики он скоро сделается её отменным членом, и картину сию весьма легко принять за произведение самого Грёза[22]22
Известный французский художник, живший в конце XVIII века.
[Закрыть]. Портрет нищего написан более шибкой, смелой, эффектной кистью, вроде Ланфранка, а портрет Скотникова с отчётливостью и выполнением тончайших планов на липе».
Граф окончил и с самодовольством поглядел на Тропинина.
– Видишь, как Павел Петрович превозносит тебя, а ведь ты всего лишь графа Моркова крепостной художник.
Василий Андреевич спокойно улыбнулся в ответ.
– Да, ваше сиятельство, этого оспаривать уж никто не станет!
* * *
Как только картины Тропинина появились в академических залах, они были встречены единодушным одобрением. Лица, близкие к Академии, диву давались, как это недоучившийся ученик профессора Щукина достиг таких же результатов, как и молодой Кипренский, много лет проведший в Италии. Одни доказывали, что таланту не надо учиться, другие говорили о преподавательском даровании Щукина, искали щукинскую «манеру» в картинах Тропинина. И Степан Семенович самодовольно улыбался, искренне гордясь своим учеником.
В петербургских гостиных шли оживлённые толки о самобытном таланте бывшего художника графа Моркова, интересовались его судьбой, передавали подробности его жизни. Потом всё вдруг смолкло. Каким-то странным выжидающим молчанием встречали каждое появление Василия Андреевича в залах Академии. Совет медлил с официальным признанием его как художника; и внезапно прекратились слухи о том, что, минуя «назначенного»[23]23
Обязательная предварительная ступень к получению права исполнять программу на звание «академика».
[Закрыть], он пройдет в академики.
Тропинин начал беспокоиться. Неужто прав был граф, считавший, что без протекции нельзя рассчитывать на успех?
Время шло, а положение всё не разъяснялось.
«Что же это такое?» – спрашивал сам себя Тропинин. Уверенность в своих силах, казалось, оставляла его. И снова чувствовал он себя маленьким учеником, не знающим, какой приговор произнесут над ним.
Он стоял у огромного окна скульптурного зала и, не оборачиваясь, глядел на серожелтую поверхность реки. В зале было тихо.
Неожиданно до слуха его долетели звуки приближающихся шагов и голоса.
– Я могу утверждать, что Варнек писал Скотникова в 1804 году, а Тропинин в 1821 году..
Василий Андреевич узнал голос своего защитника и невольно прислушался. Скрытый тяжёлой портьерой, он был невидим разговаривающим.
– Но нельзя же на этом основании распускать слух, что Тропинин списал у Варнека! Ведь возмутительно, больше скажу, подло так поступать!
Неизвестный голос возражал:
– Но Варнек не станет же лгать! Громкий, лукавый смех прервал говорившего.
– А почему бы и нет?
Василий Андреевич прислонился к косяку окна. Так вот кому он обязан распространением гадких слухов, подозрительным молчанием и задержкой звания! Тот Варнек, кого он считал другом своей юности, чью мнимую смерть он так горько оплакивал!
«Что же жизнь делает с людьми, если восторженный юноша превращается в интригана!»
Через короткое время он подал заявление в Совет Академии о желании выставить еще одну работу, которую он выполнит немедленно. Ему был предложен портрет советника Академии Леберехта.
С этого дня Василий Андрееевич, торопясь выполнить работу, стремился только к тому, чтобы покинуть поскорее так горько его разочаровавший Петербург.