355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бэла Прилежаева-Барская » Крепостной художник » Текст книги (страница 2)
Крепостной художник
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:35

Текст книги "Крепостной художник"


Автор книги: Бэла Прилежаева-Барская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Кондитерский ученик

Не прошло и трёх месяцев со времени неудачливых хлопот Тропинина за сына, как Вася жил уже в доме графа Завадовского в учениках у француза-кондитера.

На пирах у графа вся столичная знать едала и похваливала его печенья, и даже царица с удовольствием лакомилась слоёными крендельками мусью Фримана.

Мусью Фриман не простой кондитер – это артист, художник своего дела, глубоко убеждённый, что нет на свете прекраснее и полезнее занятия, чем приготовление сладких тортов, марципановых конфет, горячего бламанже и суфле из каштанов. В белом халате и колпаке,) мешая ложкой сладкое фисташковое тесто и прибавляя к нему для запаха лимонную кожицу, он священнодействует в небольшой своей, специально кондитерской кухне.

Любит мусью, когда хвалят его пирожки и конфеты.

– Нэ-с па, карош, ошень, фкусно, кушай ишо, малылик, – говорит довольный мусью, накладывая одно за другим блюдца яблочного мармелада и сливочного крема.

С кондитером можно жить в ладу. Гораздо хуже обстоит дело с кондитеровой толстой женой, Пелагеей Никитичной – Полин – как чудно, по-своему, называет её мусью Фриман. Сварливая, голосистая, вздорная баба, вечно свой нос суёт в мужнины дела: за учениками зорко следит, пробует приготовленные ими кушанья.

– Не годятся Васькины миндальные крендельки, вздуть его надо, ленится работать, материал портит!

– Нишего, Полин, – успокаивает свою гневную супругу хладнокровный мусью, – сишас не карош, потом быль карош, мальшик ишо глюп!

Пелагея Никитична не удовлетворяется миролюбивыми увещаниями мужа и сама поучает Васю: даст затрещину-другую в надежде, что это благое средство поможет кондитерскому ученику стать со временем великим мастером конфетного искусства.

«Помни, Васька, что ты крепостной человек и всё терпеть должен», – говорил бывало Тропинин; и Вася хорошо помнит отцовы заветы и все обиды молча сносит.

Дом графа Завадовского ещё богаче и обширнее Морковского. За большим каменным домом тянется сад, с левой стороны к саду примыкает приземистое длинное здание – графская кухня, за ней ряд флигелей, населённых слугами. В большом дворе, между флигелями заблудился маленький дворик, весь заросший боярышником и сиренью. Низенькая дверь ведёт из кондитерской кухни на этот дворик, сюда же глядят окошки из комнат, где живёт сын графского живописца, новый Васин друг, Гараська.

Сиреневый куст

Сегодня выдался для Васи счастливый день. Пелагея Никитична ушла со двора. Пользуясь этим, разбрелись ученики. И сам мусью, посадив Васю растирать желтки, куда-то запропастился.

Трёт Вася жёлтую сладкую массу, а сам глядит в окошко на кусты сирени, на зелёные и лиловые пятна, на солнечные блики, что играют на листьях и цветах. И чудное дело! Как будто впервые видит, как разнообразны листья большого куста. Вот тёмные, почти чёрные, а там дальше, напитавшиеся солнцем, сверкающие, совсем изумрудные.

– Васька, ты один, что ль? – белобрысая Гараськина рожица просунулась в окно и с любопытством обшарила углы кондитеровой комнаты. – Чертовки твоей дома нету? И как это у тебя, Васька, терпенья хватает угольков горячих в перину ей не подложить?

– Да я на неё и глядеть не хочу, думаю всё о своём, а что она жужжит, – мне и дела нет.

– Да, правда, ну её к лешему! Знаешь-ка, что я тебе скажу? Мусью с буфетчиками кофей пьёт. Не скоро сюда заявится, а ты бы шёл ко мне. – Лукаво подмигнув товарищу, запнулся Гараська. – Отец велел, чтобы к завтрему куст сиреневый был срисован, а мне охота воробьев пострелять…

Вася не стал дожидаться дальнейших Гараськиных объяснений, он понял, что от него надобно. Мигом спрыгнул с подоконника, и вот он уже в соседней комнате, где на столе приготовлены подрамник и краски. Вася крепко зажмурил глаза, быстро открыл их и глянул в окно. Вот этот куст, эти мерно покачивающиеся полные гроздья то голубовато-сиреневых, то красновато-лиловых цветов, он должен сейчас же перенести их на холст.

– Иди, иди, – гонит он Гараську, а сам забыл уж и кондитера с толстой женой, и сладкую жёлтую массу, оставленную им на столе.

Вася не мог бы сказать – минуты пролетели или часы, когда знакомый картавый голос вернул его к действительности.

– Базиль, туа живой или нэт? Куда пропаль?

Громким посвистом известил он друга о надвинувшейся опасности, но Гараська в пылу воробьиной охоты исчез куда-то надолго.

Делать нечего. Надо идти с повинной к мусью.

Выслушав искренний Васин рассказ, мусью сделал было строгое лицо, но, убедившись, что «Полин» нет дома, неодобрительно покачал головой.

– Бедный мальшик, он хотейль рисовайт, а ему не даваль, – и, оглянувшись ещё раз по сторонам, шопотом разрешил Васе идти доканчивать свой куст.

Задыхаясь, добежал Вася до Гараськиной комнаты, добежал и замер.

У стола, рассматривая его картину, стоял Николай Семёнович, Гараськин отец, рядом – Гараська с заискивающей улыбкой. Знать, дело открылось. Кончено теперь всё. Не удастся больше писать за Гараську уроки. Так грустно стало Васе, что, кажется, вот-вот – и он заревёт.

Николай Семёнович обернулся в его сторону, заметил..

– Пожалуй-ка, дружок, сюда. Ты, што ль, за моего оболтуса трудился? Сказывай-ка теперь, где это ты научился с красками обращаться?

Сперва смутившись, а потом всё бойчее и свободнее стал рассказывать Вася, как с малолетства срисовывал картинки, как мечтал о художестве и… попал в кондитерские ученики.

– Простите Гараську, Николай Семёнович, это я подбил его, я сам у него выпрашивал. .

А Николай Семёнович уж и не сердит на Гараську.

– Эх, Василий, Василий! Будь ты моим сыном, сделал бы я из тебя человека, а мой пострел только и норовит из дому улизнуть в бабки сыграть. Не унывай, малый! Приходи, когда время будет. Учить стану, всё покажу, что сам знаю. У тебя талант, великий талант, братец..

Полюбил Николай Семёнович кондитерского мальчика, и для Васи наступила с этого момента счастливая жизнь. Он уже совсем перестал обращать внимание на кондитершу – «Полин». Молча выслушивая указания мусью Фримана, выполняя все его требования, он терпеливо дожидается той минуты, когда можно будет убежать к соседям и наблюдать, как Николай Семёнович растирает краски, приготовляет их, как наносит на холст и как из отдельных штрихов и мазков возникают лица, фигуры, дома и цветы.

Большие перемены произошли в Морковском доме за годы Васиного учения у кондитера. Графская семья выехала из Петербурга в Малороссию, в Подольское поместье, пожалованное Ираклию Ивановичу царицей за заслуги в турецкой войне. Уехали и Васины родные. Много было сборов и хлопот при укладке, много слёз при расставании. Мать и тётя Дуня так и обливались слезами, причитая над Васей.

– Не на век прощаемся, – утешал их Тропинин, – кончит Вася ученье, приедет в деревню, и снова все вместе заживём.

И Вася готов был с ними поплакать, да ведь не маленький. И утешенье у него осталось: новый взрослый друг – Гараськин отец.

Уехали родные. Опустели барские хоромы. Только старый швейцар Захарыч продолжал жить в доме. Остался ещё кое-кто из дворни да кучера с садовниками.

Попрежнему Вася приходит сюда праздниками. На свободе усаживается в Дуниной горенке за холст и краски, которыми снабжает его старый художник. Он срисовывает всё, что попадётся ему на глаза: дерево, скамью, опрокинутую чашку, всякую безделицу, но пуще всего его внимание привлекают человеческие лица. Старый Захарыч, попивая чай, снисходительно разрешает писать себя, не обращая ни малейшего внимания на «мазилку», а «мазилка» старается ухватить всё самое примечательное самое характерное в своём натурщике. Он знает, что Николай Семёнович поглядит внимательно на его работу, мазнёт в одном месте, тронет кистью в другом – и оживёт на холсте старый швейцар с льстивым взглядом хитрых глазок.

Уже третий год живёт Вася у мусью Фримана. Он вытянулся, возмужал, даже тёмный пушок показался над верхней губой.

Скоро наступит конец ученью. Приближается день, когда граф потребует его приезда в далёкую Подолию.

Мысль о возможной встрече с семьёй, с матерью, с тёткой Дунюшкой радует, а вместе с тем отчего-то сжимается сердце, становится тоскливо и грустно..

Подходя к Морковскому дому, в смутной тревоге ждёт Вася вестей из деревни. Одно графское слово разлучит его с добрым другом Николаем Семёновичем, оторвёт от красок и холста и посадит навсегда в домовую канцелярию, в кухню или огород.

А между тем всё больше хвалит его старый художник, всё больше дивится ему и называет «талантом». Да и сам Вася чувствует, что послушнее, чем прежде, становится карандаш, что мягче ложатся один к другому мазки красок и, как живые, глядят с портретов и набросков лица людей.

Да что толку, если вся его жизнь зависит от графского слова, если он «крепостной человек»?

Здороваясь со старым швейцаром, Вася тихо спросил:

– Что пишут?

Равнодушно скользнул глазами Захарыч:

– Кому пишут, а нам ничего.

Значит, снова можно день, два, может быть, неделю прожить спокойно, обычно: покончив с поварскими обязанностями, слушать медлительные речи Николая Семёновича, смешивать краски, подыскивая новые, верные оттенки.

Разложив у окна в Дуниной комнате свои эскизы, задумал Вася писать по памяти Дунин портрет. Пытаясь вспомнить родные, милые, такие далёкие теперь черты Дуниного лица, он не заметил, как какой-то гулявший посаду хорошо одетый барин, приблизившись, остановился у окна, внимательно разглядывая его этюды.

Неожиданный возглас – «Ну и молодец ты, братец!» – заставил его вздрогнуть и в испуге уронить кисть на пол.

В подошедшем он узнал двоюродного брата графа Ираклия Ивановича – Ивана Алексеевича Моркова, временно живущего в доме.

– Виноват, – залепетал в смущении Вася.

Иван Алексеевич добродушно похлопал его по плечу: – Ничего, малый, не смущайся; а как тебя звать?

– Василий Тропинин, ваше сиятельство!

Иван Алексеевич внимательно стал вглядываться в Васино лицо, припоминая что-то.

– Василий Тропинин? Андрея Тропинина сын? Э, братец мой, да мы с тобой, оказывается, давно знакомы. А ты всё малюешь, неисправимый!

Краска прилила к Васиным щекам, разлилась по всему лицу, захватила лоб, уши, шею. Не понимал он, о каком знакомстве говорит Иван Алексеевич.

– А я совсем о тебе забыл, хотя сам себе слово дал за тебя постоять. Ну, слушай, малый. Пишу сегодня же письмо графу Ираклию Ивановичу. И если он откажется учить тебя, я на свой счёт определю тебя в Академию. Видно, на роду тебе написано быть художником.

От неожиданности, растерянности не сообразил Вася, что ему делать: броситься ли целовать барскую руку, благодарить, смеяться или плакать; но Иван Алексеевич не стал дожидаться изъявлений Васиных чувств и быстро отошёл от окна, занятый своею мыслью.

Часть вторая
Академия художеств

Строгое и чинное здание Академии художеств горделиво застыло на набережной, как бы чванясь перед соседями своей величественностью и красотой. С противоположной стороны глядятся в Неву дворцы богатых вельмож, но здесь, на этом берегу, у Академии нет соперников. Вдоль линий расположились невзрачные мещанские домишки. За плацпарадом [3]3
  Теперь на этом месте находится Румянцевский садик с обелиском.


[Закрыть]
протянулся Первый шляхетский корпус, занявший палаты Меньшикова, Петрова любимца. Но где же облупившемуся пёстрому фасаду старенького дворца тягаться с величавой красотой Академии? Всё предусмотрено, всё геометрически правильно в архитектурном квадрате с вписанным в него кругом двором.

Зато как неожиданно и чудесно, обогнув светлосерую чёткую громаду, очутиться в саду! Хорошо, должно быть, здесь летом, когда колышутся зелёные ветки деревьев, когда лиловатые и белые шапочки клевера с любопытством выглядывают из травы. Но и сейчас, зимой, тоже прекрасно. Там, где летом были дорожки и мальчики, играя в пятнашки, убегали вглубь чащи, легла сейчас ровная, пушистая пелена; показавшееся солнце разбрызгало по ней миллиарды самоцветов.

Площадка перед зданием Академии укатана и посыпана жёлтым песком и от неё отходит между чёрными стволами деревьев жёлтая широкая дорожка.

Где-то вдалеке, в глубине здания, задребезжал колокольчик, затем прозвенел ближе, совсем близко, и площадка, молчавшая за минуту до того, загудела, зажужжала в ответ. Наступила большая перемена. Чёрные ленты, потянувшиеся из открытой двери, разорвались, – и рассыпались по саду кучки шинелек с золотыми нашивками и сверкающими на солнце пуговицами.

Морозный воздух взбодрил засидевшихся в душных классах воспитанников, прогнал скуку, навеянную уроками.

Гувернёры занялись частными разговорами, отвернувшись от своих питомцев, и облегчённо вздохнули десятки сердец под мундирчиками из толстого чёрного сукна. Малыши забегали, завозились.

На краю площадки, у забора, отделяющего сад от 1-й линии, остановилась небольшая группа старших воспитанков – это уже взрослые молодые люди, им нет дела до ласпрёй и драк мелюзги, их волнуют иные вопросы.

Странно выделяется среди треуголок и форменных шинелей партикулярное платье и вязаная шапочка плотного сероглазого юноши – Василия Тропинина. Тропинин не состоит в числе воспитанников Академии художеств. Он крепостной, а устав Академии гласит, что можно принимать всех мальчиков, какого бы звания они ни были, «исключая одних крепостных, не имеющих от господ своих увольнения».

Тропинин – приватный ученик советника Щукина, но пользуется правом посещать художнические классы и мастерские Академии.

Не полагалось бы, казалось, крепостному проводить с воспитанниками рекреационные часы. Ну, да что поделаешь? Учатся вместе, хочется и погулять вместе, а главное – сам президент, граф Александр Сергеевич Строганов, смотрит сквозь пальцы на это попущение. Слишком много его собственных крепостных в Академии, чтобы кто-нибудь, кто поменьше рангом, осмелился указать на нарушение правил.

И Тропинину предоставлена возможность проводить часы досуга с товарищами, вслушиваться в их споры и разногласия; сам же он, молчаливый и застенчивый, редко решается сказать своё мнение.

Сейчас один из обычных споров – гипсу или натуре должно отдать предпочтение – волнует собравшихся.

– Нет уж, братцы, что ни говори, а без антика[4]4
  Антик – памятник древнего искусства (например, греческие и римские скульптуры).


[Закрыть]
никак нельзя. Где ещё, кроме древности, можно увидеть эти строгие, правильные тела, эту непревзойдённую доселе красоту?! Наше дело – только подражать, подражать, только копировать!..

Ну тебя к лешему! «Подражать, подражать»! – передразнивая говорившего, захрипел чей-то басок. – А по мне, – закончил он придушенным шепотком, оглядываясь деловито по сторонам, – только тогда художник станет настоящим художником, когда он оставит в покое олимпийских богов, то бишь всех Зевсом и Аполлонов, когда перестанет обезьянничать, когда обратится к предметам окружающим, близким его сердцу.

– Эк, куда хватил!

– Замолчи, богохульник!

– Нам далеко до совершенства древних! Мы все слышали «Рассуждение» почётного любителя Академии – Михаила Никитича Муравьёва, а всё же, что бы ни говорил сей почтенный муж, далеко Лосенкову до Рафаэля, Угрюмову – до Микель Анджело; и не станешь же ты сравнивать с Рембрандтом даже Левицкого, хотя и многих «остановил щастливой кистью цвет юности и гордость преходящих лет».

– Ну что из этого? – отозвался тонкий рыжеволосый юноша Варнек. – Я присоединяюсь к Петру, – метнул он взгляд в сторону хрипловатого баска, – не древним гигантам должны мы подражать, а единственно натуре. Совершенной натуры я ничего найти не надеюсь!

Тропинин стоял возле Варнека. Он не вмешивался в разговор, но, видно было, принимал в нём живейшее участие; об этом свидетельствовали и необычайно заблестевшие глаза, и лихо вскудрявившиеся из-под круглой шапочки волосы, и выражение энтузиазма, что проступило на его спокойном и ласковом лице. С жадностью ловя каждое слово интересного и оживлённого спора, он переводил глаза то с медноволосой головы Варнека на красивое лицо Ореста Кипренского, то с Ореста на энергичного защитника «натуры».

Казалось, вот-вот он переборет застенчивость, зальётся алой краской и скажет своё мнение, но вдруг громкий задорный возглас прервал спорящих:

– Эй, мазуны, покуда вы лясы точите, я дело делаю! Глядите-ка сюда, новая Венера Медичейская открыта!

Весёлой гурьбой повернули к высокой лапчатой ели, из-за веток которой выглядывала женская снеговая головка. Подошли ближе. В изогнутой кокетливой позе древней богини красовалась хорошо всем знакомая курносенькая дочка эконома, Машенька Пахомова.

– Ай да Юрка, ай да молодец! И впрямь богиня!

– А я так знаю, для кого она поистине богиня и даже единственная!

Удачливый скульптор хитро подмигнул в сторону Тропинина, лицо которого пылало, как зарево.

– Вот так Васенька! Скромник! Притворщик!

– Чем не невеста? Хорошо бы честным пирком да за свадебку…

Кипренский весело рассмеялся и вдруг осекся, как бы вспомнив что-то.

Сразу потухло лицо Тропинина.

В одном из низеньких строений, примыкавших к саду, раскрылась форточка, и любопытная головка, привлечённая смехом и шутками, выглянула в сад.

– Вот и Марья Архиповна собственной персоной.

– Пожалуйте полюбоваться на свой портрет.

– Что ты, что ты?! – зашикали благоразумные.

Машенька и не собиралась выходить в сад. Она поднесла палец к губам, показывая глазами на приближающихся гувернёров. Скульптор ударил носком ноги в своё изваяние, и богини Машеньки как не бывало.

На её месте лежала бесформенная куча снега. Живая Машенька захлопнула форточку.

Одиноким и грустным казалось покинутое ею окно.

Совсем близко уже были гувернёры. За ними стройными парами шествовали воспитанники. Заливался колокольчик, и запоздавшие спорщики чинно и скромно поплелись последними парами.

В эрмитажной галерее

Васе казалось, что с того момента, как из круглой шинельной он впервые ступил на порог конференц-зала, прошли долгие годы, – такую громадную ощущал он в себе перемену. Растерянный, маленький, стоял он тогда посреди великолепного зала, ошеломлённый богатством и яркостью полотен, а вот теперь эти картины, одетые пышными золочёными рамами, стали «домашними», своими, и ведь многие из них – это только копии, написанные такими же, как он, робкими, неумелыми учениками.

Нет, академические залы не внушали ему прежнего благоговения. Всё уже известно, изучено до последней чёрточки. Жадно хотелось чего-то нового, еще невиданного.

И сейчас, сидя в библиотеке, уткнувшись в раскрытую большую книгу, Вася мысленно благодарил надзирателя Эрмитажной галереи, Лабенского, которому пришло на ум прислать в подарок Академии своё «Описание с гравировальными рисунками находящихся в оной галлерее картин». Перелистывая страницу за страницей, он улетал к давним временам, к великим, давно умершим художникам, к городам, в которых они жили, к музеям, где хранятся их произведения. «Какое это, должно быть, счастье побывать в далёких странах, ступить на почву Италии, родину Тициана, Рафаэля, Леонардо!» Он знал: Варнек получает заграничную поездку, Кипренский тоже. «А я, разве я хуже их?» И какое-то новое, никогда не испытанное, смутное, горькое чувство заползало в душу. Испуганно подумал: «Не зависть ли?»

Нет, он не завидует счастливым товарищам, он рад за них; но обида на несправедливость, что с рождения тяготеет над ним, – вот что болезненно зашевелилось в сердце.

Тропинин, куда ты пропал? Я с ног сбился в поисках, – зашептал над ухом знакомый голос. Вася оглянулся и увидел Варнека.

Ты что здесь делаешь? Гравюры с картин рассматриваешь? Слушай-ка, что я тебе скажу: мы их тотчас в натуре посмотрим!

Вася недоумевающе глядел на возбуждённое и весёлое лицо товарища.

– Ну да, живо собирайся! Степан Степанович нас с тобой да еще троих в Эрмитаж посылает списывать, какие нам понравятся, картины. Выбирайся-ка потихоньку отсюда.

Вася побежал за шапкой и верхним платьем в квартиру профессора Щукина, у которого жил. Когда он поравнялся с чинно поджидавшими его на набережной товарищами, в нём уже не осталось и следа недавнего гнетущего чувства. Столько свежести и бодрости было разлито в морозном воздухе! Нева отливала синерозовым перламутром. На Адмиралтейской стороне, едва касаясь гранитной скалы, повисло в воздухе медное изваяние Петра. Кажется, вот-вот взметнётся всадник и поскачет прямо навстречу ему по широкому мосту, [5]5
  В начале XIX века мост с Адмиралтейской стороны на Васильевский остров находился против памятника Петра.


[Закрыть]
переброшенному через реку. Так приволен и красив был в это мгновение чудесный город, что всё грустное должно было испариться, рассеяться, исчезнуть.

На широкой площади, точно на гигантском блюде, поблёскивая золотом своих украшений, красовалось бело-фисташковое создание Расстрелли – Зимний дворец. Казалось, воздвигнутый единым взмахом творческой фантазии, он возник внезапно на пустой,[6]6
  Тогда не было садика возле дворца.


[Закрыть]
оголённой этой площади.

Как зачарованный глядел Вася на причудливое здание, набережную, Неву, не умея найти слов, чтобы сказать Варнеку, как чудесно шагать по морозному воздуху в розоватой петербургской мгле, что здесь, в этом городе он становится, он станет настоящим художником, он – бывший дворовый мальчишка графа Моркова. Что-то радостное, горячее разливалось в груди, наполняло её, но вдруг мелькнувшее секунду назад слово «дворовый мальчишка» всплыло в его сознании, злое, насмешливое, во всём своём грозном значении. «А кто же вы теперь, сударь Василий Андреевич, будущий известный художник?!»

Ведь ничего не изменилось в его судьбе оттого, что он оказал блестящие успехи в художестве, что он глубже чувствует прекрасное в природе и искусстве, что образованностью он ничем не отличается от любого графского сына. «Такой же холоп, как и был», барская вещь, которой в любую минуту хозяин может распорядиться по своему усмотрению, не спросив его, Васиного, желания. Вася зажмурился, замотал головой. Что-то забурлило, заклокотало в горле, вырвалось нечленораздельным звуком.

– Ты что мычишь, Тропинин? – Варнек удивлённо повернул голову в васину сторону. – Что с тобой, братец ты мой? Какая муха тебя укусила?

Всегда спокойное, приветливое лицо Тропинина исказилось в странной и злобной гримасе. Это было настолько удивительно, что Варнек подошёл ближе, тронул товарища за рукав. И Тропинин, робкий, застенчивый, неожиданно для самого себя, заговорил громко, смело, увлекаясь всё больше и всё повышая голос. Он говорил о своей участи, об участи дворового человека, не имеющего своей воли, живой вещи в руках господина.

Варнек изумлённо глядел на него. Робкий ученик Степана Семёновича, правда, способный, даровитый, но такой скромный, всегда остающийся в тени, вырос внезапно в его глазах. Перед ним был новый человек, способный глубоко и тонко чувствовать.

Тропинин, как бы пользуясь моментом нахлынувшей на него смелости, торопился высказать наблюдательному, умному Саше Варнеку то, что всё явственнее и мучительнее отравляет его душу.

«Да, ведь он «человек» графа Моркова», – пронеслось в голове Варнека. И горячее желание ободрить, утешить товарища овладело им.

– Не унывай, Тропинин! Люди с твоим талантом не погибают. Да, братец мой, это отмеченные люди!

Для большей убедительности Варнек взял его под руку.

– Вот я получаю заграничную поездку. Диковинно было б от неё отказаться! Я увижу произведения великих мастеров. Но они не дадут, не могут дать мне больше, чем даёт натура. Величественнее, прекраснее её ничего не найдёшь. А натуру наблюдать можно повсюду – нет надобности ездить для этого в чужие края. И, наконец, слушай…

Неожиданная мысль, пришедшая в голову, прервала поток его слов.

– Не всё же ты будешь крепостным! Барин твой… граф освободит тебя.

Вася грустно покачал головой.

– Так вот гляди же, скольких освобождает Строганов! И не только Строганов. Давеча мне канцелярист показывал заявление графа Румянцева, что он отпускает на волю своего «человека» «из уважения к его успехам в живописном художестве». Вот получишь на выставке медаль, в вознаграждение подарят тебе отпускную. Так-то, Васенька, друг, не падай духом, перемелется! – помянешь меня…

Варнек замолчал, и ничего не ответил Тропинин.

Так молча дошли до тяжёлой двери придворной конторы, где дают пропуска в Эрмитажную галерею.

Шагая по каменному гулкому коридору, Вася отстал немного от товарищей, охваченный мыслью о предстоящей выставке, о медали, о своём начатом холсте.

– Тропинин, – звонким шопотом окликнул его Кипренский, и Вася заторопился на его зов.

Наконец сданы академические удостоверения, проделаны все формальности, получены пропуска, и каждому предоставлено право избрать любое произведение по своему вкусу и списывать с него. Теперь можно обойти галерею, осмотреть её и наметить ту картину, над которой он будет работать.

Усмехаясь, глядит на него из рамы странная красавица Леонардо да Винчи, и не может оторвать Вася глаз от её загадочной улыбки, от покойно положенных одна на другую рук, от всего облика такой знакомой почему-то ему женщины.

Но надо двигаться, поглядеть и другие картины. Вот перед ним прекрасная фламандка – жена Рубенса. Полнотелая красавица в роскошном платье, лукаво, как хищный зверёк, выглядывает из-под полей своей бархатной шляпы. Эта нарядная дама не знала в жизни ни горя, ни сомнений… Вася проходит мимо.

Одна за другой мелькают картины, изумительные по мастерству, яркие, незабываемые, но ни на одной из них не может Вася остановить свой выбор, решает повернуть уже назад к Леонардо, как вдруг две руки, старческие, судорожно сжимающие одна другую, покрытые морщинками, неудержимо привлекают его к себе. Эти старческие руки говорят о долгой и скорбной жизни. С усилием отрывая глаза от рук, он видит – из тёмных лохмотьев выступает на свет измождённое лицо старика еврея. На бледном до странности лице лихорадочно горят глаза.

Из этого зала он никуда не уйдёт. Выбор сделан.

Долго еще стоит он перед картиной, всматриваясь в портрет голландского еврея, поглощённый одной мыслью – перенести на холст эти мелкие морщинки, высохшие руки, так поразившие его в первое мгновенье. Кажется, не в силах он оторваться от картины, а между тем уже смеркалось, неразличимы стали детали.

– Живее, судари, – раздался чей-то голос позади Тропинина. – Если замешкаемся и в натурный класс опоздаем, будет нам ужо от Степана Семёновича!

Торопились домой.

Вася отстал от товарищей. Те оживлённо и шумно беседовали, делясь своими впечатлениями, а он не хотел, не мог принять участия в общем разговоре, казалось, всё еще созерцал рембрандтовского старика.

Да, передать на холсте внутренний мир человека, страдания его и радости – вот величайшая задача художника, вот к чему надо стремиться в искусстве. «Передать натуру», – советует Варнек; да, да, конечно, но так, чтоб эта «натура» продолжала жить на картине, чтоб изображённые на ней люди заражали зрителя своими слезами, своим смехом…

Вася не додумал до конца своей мысли, как сердце застучало чётко, раздельно и, будто вдруг оторвавшись, полетело в пропасть.

За углом, прижавшись к стене Академии, притаилась закутанная в шаль женская фигурка. Вася узнал её – это была Машенька Пахомова. Из-под надвинувшегося на лоб платочка тёмные глаза выглядывали кого-то вдоль набережной.

«Кого-то она поджидает?» – мелькнул тревожный вопрос в голове.

Всё ближе к Академии Вася, вот-вот поравняется с Машенькой, но Машенька вздрогнула, оторвалась от стены и повернула бегом в темноту, в глубину линии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю