Текст книги "Крепостной художник"
Автор книги: Бэла Прилежаева-Барская
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Однообразные и радостные бегут дни за днями, полные захватывающей, интересной работы.
Вася то пропадает в Эрмитаже, копируя Ргмбрандта, то забывая про сон и еду, пишет для выставки ученика Винокурова.
В мастерской, в углу, стоят свёрнутые в трубочку законченные холсты. Здесь и старый еврей с морщинистыми руками, и гордая голова польского короля Яна Собеского, и выступающая из темноты, сверкающая, излучающая свет греческая богиня, мудрая Паллада – все копии Рембрандта, а на мольберте – «Мальчик с птичкой». В серых глазах маленького Винокурова – печаль и жалость к холодному тельцу, которое он тщетно пытается согреть своими пухлыми ребячьими руками. .
Всё меньше остаётся времени до открытия выставки, а еще не закончен костюм мальчика, не доделаны кое-какие детали, – а дни бегут, торопятся куда-то, догоняют друг друга, и, кажется Васе, не угнаться ему за ними, не закончить портрета, и он пишет всё больше, всё напряжённее.
Но, наконец, ученические работы сданы и, размещённые в выставочных залах, ждут в тишине приговоров и наград.
Только теперь, накануне решительного дня, Вася почувствовал, как велико было напряжение, в котором держала его работа. Он вышел на набережную и остановился поглядеть на Неву. Какая-то невыразимо приятная усталость разливалась по телу. Завтра официальное открытие выставки, торжественное собрание, быть может, решительный в его жизни день, но сейчас не хочется ни думать, ни мечтать…
В розоватой мгле сентябрьских сумерек, кажется Васе, весь город, насыщенный влагой, медленно опускается на дно гигантского моря. Вместе с городом тонет и Академия с её статуями и холстами, тонет и он, Вася.
– Тропинин! – внезапно вырос перед ним Варнек. Рыжие волосы, колеблемые воздухом, как огненные перья, развевались вокруг худого и бледного, в этот момент до крайности возбуждённого лица. – Поздравляю! Я рад за тебя от души!
– Что случилось? Отчего рад?
И в голове промелькнуло: утром на выставку ждали императрицу. Как крепостной, как недопущенный в ученики Академии, он не мог быть на приёме, но Варнек был…
Кровь отхлынула от сердца и горячо прилила к щекам.
– Говори!
Варнек продолжал задыхаясь:
– Императрица лорнировала зал и остановилась на твоём холсте… Потом подошла ближе. . Наш президент отрекомендовал тебя, случись тут же и Степан Семёнович. Императрица сказала ему что-то, он откланялся, ходуном заходил, как кукла заводная, а отвернулся – и лицо, неизвестно почему, кислое, недовольное.
Вася слушал, затаив дыхание.
– Сказывают, кто ближе стоял, что президент после отъезда гостей всё говорил о тебе: «Надо будет похлопотать за молодого человека, подействовать на упрямца Моркова, чтобы отпустил на волю Тропинина».
Широко раскрытыми глазами глядел Вася на Варнека, как бы не видя его.
– Саша, друг! – впервые так назвал Тропинин товарища, хотел что-то сказать, схватил Варнека за руку, сжал её крепко и, не говоря ни слова, почти бегом бросился в Академию.
Следом за ним побежал и Варнек, зорко оглядываясь по сторонам. Кажется, никто не видит его в этот поздний час, никто не поставит на вид такое вопиющее нарушение дисциплины.
* * *
Залы Академии кажутся Васе сейчас новыми, незнакомыми.
Шитые золотом, чёрные парадные мундиры; нарядные камзолы; малиновые, синие, зелёные военные формы всех видов и рангов, султаны, плюмажи… Всё это блестит, горит и пестрит среди белых статуй, всё это соперничает яркостью красок с украшающими стены картинами.
Вот проплыл весь увешанный орденами, круглый, точно вызолоченный шар на коротеньких ножках, какой-то обрюзглый вельможа, вслед за ним угодливым вьюном поспевает маленький чиновник в темнозелёном, с золотыми пуговицами, фраке.
У высокого цоколя, на котором покоится греческая богиня, остановился какой-то очень важный монах. С лицемерной подобострастностью слушают его несколько мундиров, а он, весь чёрный, в чёрном одеянии, в высоком клобуке, с глазами и бородой цвета угля, касаясь белых мраморных ног богини, кажется ещё чернее, ещё мрачнее.
Но вот медленно раскрывается тяжёлая дверь конференц-зала, и один за другим следуют туда господа министры – академики, чиновники, военные, профессора. Вот и президент, вице-президент, ректор, – все в парадных формах, камзолах и коротких панталонах, в чулках, при шпагах.
Граф Александр Сергеевич, как гостеприимный хозяин, приветствует новоприбывших.
Большой конференц-зал, кажется, не вместит всех посетителей, Вася глядит, как выплывает на кафедру конференц-секретарь, статский советник и кавалер, Александр Федорович Лабзин, как останавливается, оглядывает присутствующих, а через минуту льётся уже заученная речь:
– Долг мой, долг, приятный мыслям и сладкий сердцу, велит мне быть органом сего собрания, по цели своей достопочтенного, по членам, составляющим его, знаменательного. .
Слушает Вася витиеватую, напыщенную речь конференц-секретаря, но внимание его привлекает другое. Сколько кругом разнообразных лиц, молодых и старых! Вот толстый, важный старик в сбившемся на сторону парике, опустив веки, тихонько посапывает; рядом с ним холеный кавалергард сосредоточенно рассматривает перстень на своём указательном пальце.
Вася глядит кругом, и кажется ему, что он пишет громадную картину, на которой запечатлены заплывшие жиром бары и беспечные щеголи, напыщенные господа и вьюны-чиновники, пристроившиеся к тёплому местечку.
А Лабзин продолжает с кафедры:
– Россия обыкла зреть себя и зрима быть наверху славы и торжества..
Но вот окончена речь. Министры, важные чиновники, академики, почётные любители, профессора и преподаватели удалились на совещание.
Вася знает: все участники собрания получат билетики – «литеры» и подадут их за достойнейших. . Количеством полученных билетиков решится судьба учеников.
Бледные и взволнованные, в ожидании приговоров бродят по залам воспитанники.
Тихо за широкой массивной дверью. Минуты тянутся долгие, томительные. Вася свернул в закругляющийся коридор.
Где-то там, в глубине коридора мелькнуло рядом с широкоскулым, добродушным лицом эконома Пахомова розовое личико Машеньки.
Когда в последний раз он, по приглашению Архипа Ивановича, проводил у них праздник, не выдержала душа, сказал ей то, чего бы, пожалуй, говорить не следовало о любви своей: о тяжести, что на сердце лежит.
А она с ангельской добротой пожалела и всё утешала: всё образуется, – мол, не печальтесь. Думает ли она о нём теперь? Волнуется ли?
Но вот заколебалась дверь… Медленно подались назад обе половинки, и молчаливая толпа хлынула в конференц-зал. Лабзин держит в руках ящики с литерами, распечатывает их, а президент объявляет имена удостоившихся.
– Варнек, Кипренский.
Долетают до Васиного слуха имена товарищей. Как в тумане, видит он, как Варнек низко кланяется министру и получает от него медаль.
– Тропинин, – явственно проносится по залу. Тяжело ступая, Вася делает несколько шагов и останавливается.
И он удостоен медали. Но ему незачем подходить ближе: медали крепостным не даются, и он имеет право только на одобрение.
Президент вызывает новых воспитанников, те подходят, кланяются, а Вася, сжимая руки, в которых нет ничего, счастливый и бледный отходит назад.
Профессор ЩукинВесь день профессор Щукин был в отвратительном настроении духа.
Проснувшись, он долго разглядывал себя в зеркале, и зеркало с хладнокровной откровенностью подтвердило: «да, брат, стареешь»..
Под глазами наметились морщины, в поредевшей шевелюре показалось серебро. «Сдаю, мальчишки обгоняют».
Он вспомнил работы своих учеников, вчерашнее торжество. «И рука уж не та, и глаз теряет прежнюю свою меткость».
Уроки в Академии шли тускло, вяло. Вернувшись домой в свой просторный кабинет, выходящий всеми тремя окнами на Неву, Степан Семёнович не почувствовал обычного успокоения. Покончив со службой, облачившись в широкий, мягкий халат, он мог бы приняться за работу «для себя», но большой письменный стол красного дерева на стройных точёных ножках, заваленный рисунками, эстампами, всевозможными штудиями, не манил его сегодня к себе.
Две зажжённые свечи под зелёным колпаком ровно и уютно освещали краешек стола, заботливой рукой очищенный от книг и лишних листов; небольшое креслице, крытое оливковым сафьяном, казалось, было приставлено к столу точно на то расстояние, которое было удобно для Степана Семёновича; но вместо того, чтобы усесться за стол, он развалисто и лениво подошёл к окну и приподнял зелёную бахромчатую портьеру. Мелкий дождь моросил безнадёжно. Низко нависло свинцовое небо. Нева, сжатая гранитными берегами, как птица железными прутьями клетки, волнуется, бесится; вздымая белые гребешки, наскакивают волны одна на другую. Глядя на сердитую реку, остановился в задумчивости Степан Семёнович. Робкий стук заставил его вздрогнуть.
– Кто там? Войдите!
В дверях показалось широкое щетинистое лицо эконома Архипа Ивановича Пахомова. Щукин с удивлением глядел на неожиданного посетителя.
– Степан Семёнович! Простите великодушно. К вашей милости прибегаю.
– Что надо?
– Будьте за отца родного, Степан Семёнович, не обессудьте старика, что осмеливаюсь вас беспокоить…
– В чём дело?
– Пришёл просить вашей милости за вашего ученика, за молодого человека Тропинина.
Щукин поднял брови вопросительно.
– Чудится мне, что дочка моя, Марья Архиповна… что сей молодой человек любезен сердцу моей Машеньки… Как же отцу не заботиться о счастье единственной дочери? А ведь Тропинин – человек графа Моркова… Уж очень душа моя лежит к молодому художнику. Скромен, что красная девица, не шелапут. И Машеньке за ним, как за каменной стеной. Мне бы, старику, умирать было покойно, если бы дело сладить!
Щукин нетерпеливо мял бахрому портьеры.
– Что ж, в сваты, Архип Иванович, выбираешь меня, что ли?
Старик в смущении заторопился.
– Намедни слышал я, что их сиятельство сказывали, что хлопочут за молодого человека; дескать, талантлив очень, многообещающий… Ведь ваш ученик, Степан Семёнович! Вы ему, что отец духовный… Напомнить бы хорошо президенту, чтобы не забыли, дел у них много, дел государственных…
Щукин махнул рукой:
– Ладно, обещаю! Что могу, – сделаю.
– Покорно благодарю, ваша милость. Старик закланялся уходя.
Захлопнулась дверь. Щукин большими шагами прошёлся по комнате.
«Талантливый мальчишка, нет слов». Закрыв глаза, он вспомнил выставочную работу Тропинина. Удивительная чёткость рисунка, сочность мазка, наблюдательность. .
Разговор с экономом подействовал раздражающе. Щукин ещё раз прошёлся по комнате, подошёл к столу. Нет, положительно он сегодня заниматься не будет.
Быстро одевшись, Степан Семёнович вышел на набережную. Ветер рвал платье. Дождь то затихал на мгновенье, то с новой силой начинал барабанить по стёклам и фонарям. Степан Семёнович уже пожалел, что вышел без необходимости в такую непогоду. Подумал было вернуться, остановился, оглянулся по сторонам и увидел выскользнувшего из дверей Академии небольшого человечка, мелкими шажками побежавшего вперёд по набережной. Щукин узнал профессора Алексея Егоровича. «Куда это его несёт нелёгкая?» – подумал он со злостью. Дождь, как бы из сочувствия раздражённому Степану Семёновичу, с особым усердием забарабанил по широким полям чёрной шляпы Егорова, – шляпа намокла, поля обвисли, образуя сзади желобок, по которому на спину резво сбегал ручеёк. Вид был комичный, и Щукин остановился с усмешкой, поджидая своего сослуживца.
– Куда это вы, Алексей Егорович, торопитесь?
– Туда же, куда и вы, Степан Семёнович: к нашему президенту, графу Александру Сергеевичу.
Щукин молчал удивлённо.
– Граф пригласил меня к себе. Между прочим, вероятно, речь зайдёт и о вашем ученике.
Щукин замедлил шаги, чувствуя, как гневный комок подступает к горлу. Об его ученике разговаривать будут и даже не считают нужным его пригласить, посоветоваться. «Хорошо-с!»
– Талантливый юноша оказался, да вот, бедняга, крепостной.
Щукин уже понимал, о ком идёт речь.
– Добрая душа наш граф Александр Сергеевич! Принял в молодом человеке живейшее участие. Вчера неоднократно повторял: «Жаль, что Тропинин принадлежит такому упрямцу, как Морков». Но ведь и на упрямую скотину, – прибавил он, нагибаясь к Щукину, – может быть управа. Ведь сама императрица Елизавета Алексеевна обратила внимание на юношу. Так-то, Степан Семёнович, – закончил он добродушно, – учи их, а они возьмут да хлеб и отобьют.
Щукин вдруг круто остановился.
– Знаете, надо ослами быть, чтоб в этакую погоду по графскому зову бежать киселя хлебать!
– Лошадей бы приказали, Степан Семёнович. За чем же дело стало? А по мне погодка недурна!
– Нет-с, слуга покорный. Я поворачиваю домой! Пожав плечами, поглядел Егоров вслед быстро удалявшейся фигуре Щукина.
«Белены, верно, объелся», – подумал он, спокойно продолжая путь.
Промокший до нитки, Степан Семёнович вернулся в свою квартиру в ещё большем раздражении, чем выходил из дома. «Вот подлая душа, этот Егоров! Наверное, знал, что я не зван к президенту, издевается! Хорошо же, – бросил он кому-то мысленную угрозу. – Без меня о моих учениках толковать! Поглядим-с! Придётся всё же считаться со Степаном Семёновичем».
Переодевшись во всё сухое, он быстро прошёл в кабинет, бросился к столу, открыл один ящик, другой. Отыскал маленькую шкатулку, порылся в ней и, найдя длинную, узкую бумажку, на которой стояло: «Каменец-Подольской губернии, Могилёвского на Днестре уезда. Д. Шалфиевка», положил её перед собой на письменный стол.
Как будто боясь, что он упустит момент и не сделает задуманного, Степан Семёнович торопливо очинил перо, так же поспешно достал из бювара листочек бумаги, и замелькали бисерные строчки:
«Милостивый государь, граф Ираклий Иванович! Почитаю священнейшим своим долго донести вашему сиятельству, что..»
Щукин остановился, прочитал написанное, остался чем-то недоволен, перечеркнул, разорвал листок и снова начал:
«Сиятельнейший граф.
Милостивый государь!
В изъявление моего к особе Вашего сиятельства высокопочитания считаю священнейшим своим долгом донести Вам, что принадлежащий Вам дворовый человек Василий Тропинин, обучающийся художеству под моим руководством, оказал в оном искусстве отменные успехи. Выставленная им работа признана достойной золотой медали и обратила на себя милостивое внимание весьма высоких особ. Сие обстоятельство вызвало толки о желательности выкупить из крепостной зависимости молодого художника, дабы дать ему возможность развернуть пышно и широко богом данный талант.
Желая единственно, чтобы Ваше сиятельство приняло милостивое удостоверение моей нелицемерной преданности, почитаю своей обязанностью присовокупить, что особы, обратившие своё внимание на. Вашего человека, суть не токмо высокие, но высочайшие! В рассуждение сего полагаю, что ежели бы сии особы к Вам обратились с просьбой об отпуске на волю Вашего человека, оная просьба была бы равна приказанию, а посему, милостивый государь мой, беру на себя смелость посоветовать Вам, поелику Вы не пожелаете лишиться Вашего крепостного человека, прекратить его учение в академии, призвать немедля к себе. Промедление может повлечь для Вашего сиятельства нежелательные последствия.
Донеся о том Вашему сиятельству, имею счастие пребыть с глубочайшим высокопочитанием к особе Вашего сиятельства, всепокорнейший слуга.
С. Щукин».
Глубоко вздохнув, как бы почувствовав мгновенное облегчение от мучительного состояния, давившего его весь день, поднялся Степан Семёнович со своего кресла, сделал в раздумье несколько шагов по комнате, обернулся, поглядел на стол: под зелёным колпаком на яркой белизне бумаги блестели чёрные строчки. Судорога на мгновение перекосила лицо Щукина. Он быстро вернулся к столу, протянул сжатую руку как бы с намерением схватить и скомкать бумагу, но остановился. .
Пальцы сами собой расправились. Щукин быстро нагнулся к столу и, отыскав конверт, запечатал письмо.
Тропинин уезжаетКуда ни оглянешься, назад ли, вперёд, вправо или влево, – повсюду лежит снеговая пелена. Мелькнёт изредка чёрный силуэт дерева, случайно выросшего у дороги, или высокая кровля бревенчатой избы, и снова на многие вёрсты лишь один снеговой покров.
Резво бегут лошади, торопятся увезти Васю прочь от Санкт-Петербурга, в неизвестную белую даль.
Размеренно падают рыхлые хлопья снега. Сугробы, вставшие по берегам дороги, пухнут, растут. Кажется Васе, что поднимется высокая снеговая стена, наклонится над возком и, рассыпавшись, задавит его.
Неправду пишут в книгах о том, что люди умирают от горя. Теперь он знал, – в жизни этого не бывает: ведь он жив до сих пор!
Помнит, как Щукин позвал его к себе и подал молча запечатанный пакет. Вася читал свою судьбу. Коротко приказывал граф, бросив учение, вернуться в деревню. Как-то странно глядел на него Степан Семёнович. Безмерную жалость, казалось, испытывал он к ученику. Прощаясь, горячо благодарил Вася за указания, которые он будет помнить всю жизнь. Степан Семёнович жал ему руку и молчал.
Варнек всхлипывал, как ребёнок, и молил простить, что несбыточными мечтаниями обманул его.
Накануне отъезда, запыхавшись, прибежал старый Пахомов, обнял дрожащими руками и уколол щетиной небритого лица. Наутро выглянула из открытой форточки заплаканная Машенька и долго кивала ему вслед.
Кажется, что Академия, Петербург и Машенька – всё это было только во сне.
Часть третья
В ПодолииУроженец Новгородской губернии, Василий Тропинин попал еще в детстве в Санкт-Петербург; тут началась и протекла его ранняя юность. Ему никогда до сих пор не приходилось бывать на юге, и то, что он увидал на Украине, поразило его; лиственные леса, дубовые и буковые рощи, белые хаты, утонувшие в зелени садов, – всё ему чрезвычайно понравилось, когда он по вызову графа приехал в Подолию.
В деревне чувствовалось приближение вечера. Стало прохладнее. Засуетились куры. Залопотали о чём-то гуси и утки. С порывом ветра донеслись звуки песни. То дивчата и парубки возвращались с поля. Расторопная молодица Одарка, раньше всех управившаяся с панщиной, ловкая и стройная, в тёмной плахте, обхватившей бёдра, шла уже с ведрами от крыницы[7]7
Крыниця – колодец
[Закрыть] домой.
Нагнув старую голову, вылез высокий дед из своей хаты. Приставив сухую ладонь к белым, щетиной торчащим бровям, поглядел в сторону леса и уселся на завалинке у хаты.
Хата у деда чистая, недавно выбеленная, поместилась на самом краю села, на пригорке. Отсюда видна вся деревня и церковь с тремя зелёными куполами; сейчас же за хатой начинается лес.
Солнце докатилось уже до верхушек деревьев, и дед поднялся, нетерпеливо поглядел на лесную дорожку и снова уселся на прежнее место, между кустами цветущей мальвы.
– Бувайте здоровы, дидуню! – раздалось над самым его ухом.
– Здоров був, чоловиче! – не оглядываясь, ответил дед.
– Який же вы, диду, гордий, – гостей не хочете приймать!
На этот раз дед обернулся и увидел темноволосого молодого человека в городском платье.
– А, Прокип, ти? Заходь, заходь. Прокоп остановился и отрывисто спросил:
– Горилка е?
– Иди до шинкаря и спитай… хиба ж у меня шинок[8]8
Шинок – трактир.
[Закрыть]?
– Не обратайтесь[9]9
Не обижайтесь.
[Закрыть], диду. Хочу лихо своё залить. Пече у середине всё. Душить. Миста соби не найду.
Дед смягчился.
– Для добрых людей и у мене е горилка. Только горилку так не слид пити, як ти пьешь, пьешь и сльозами обливаешь. Треба пити и приговаривати: «Чарка моя, чупурушечка, я тебе випью, моя душко, я тебе випью, та не вилью. Я з тобою, чарочка, погуляю, як билая рибочка по Дунаю» – от як треба пити!
И внезапно повеселевший, поднялся дед с завалинки белый, высокий и прямой, как бы готовый тотчас же пуститься в пляс с воображаемой чаркой.
Прокоп махнул рукой.
– Эй, диду, не знаете ви мого горя. Не знаете лютой моей злобы на пана…
– Що про пана говорить. Всих их в мешок, та в воду, – убеждённо сказал дед.
– Добре вам, диду Нечипоре, що жили ви всегда на селе, не вчилися, не знаете, що е друге життя…
– Молодой ти ще дуже, хлопче! Хочь и учений, а дурень. И тут е люди, що не знают иншего життя, а от таке всим сердцем ненавидять. А е и други… Ось, бачь, иде до мене еще один гость. Твоего ж пана крепостной, не из наших, з москалив. В Петербурзи на маляра учився, а зараз хто его зна, що з его вийшло: не то бухветчик, не то паньский прислужник. Тихий хлопец! Николи и слова поганого не почуешь вид його!
Прокоп узнал в подошедшем Василия Тропинина, поздоровался с ним.
– Це я бачу, що ви и знакомы. Побалакайте трохи, а я пийду до хати, бо дило е.
Тропинин до сих пор не сталкивался близко с Прокофием Данилевским. Знал только, что судьбы их схожи, что Данилевский учился в университете, кончил его с отличием, надеялся на волю… и остался крепостным лекарем графской семьи. Данилевский дичился дворни, избегал разговоров я постоянными отлучками вводил нередко графа в гнев.
Очутившись с глазу на глаз с ним, Тропинин молча глядел в затаившие злобную тоску тёмные глаза и чувствовал, как этот человек, за минуту до того совершенно чужой, становится близким, родным, как брат.
Спросил его тихо, как будто стесняясь:
– Зачем вы избегаете людей, которые понимают вас, которые могут сочувствовать вам?
– Что мне сказать вам, Тропинин? Что мне сказать вам, когда день и ночь гложет меня одна мысль, что один росчерк пера графа – и был бы я в Москве… Ведь никто в университете и мысли не допускал, что я останусь крепостным. За меня хлопотал университет. Ректор самолично писал графу. Он показывал мне это письмо. Почтенный старец просил за меня, унижался перед скотом, обещал какой угодно выкуп, только бы дали мне вольную. .
Тропинин сидел с низко опущенной головой. Данилевский вскочил с места, быстрыми шагами прошёлся по дорожке и неожиданно остановился.
– Знаешь, – продолжал он срывающимся голосом, переходя неожиданно на «ты». – Знаешь, что он ответил: «Я не для того учил своего человека, чтобы отпускать его на волю. Мне самому нужен лекарь, чтобы лечить меня и моих людей».