355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айдын Шем » Нити судеб человеческих. Часть 1. Голубые мустанги » Текст книги (страница 10)
Нити судеб человеческих. Часть 1. Голубые мустанги
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:44

Текст книги "Нити судеб человеческих. Часть 1. Голубые мустанги"


Автор книги: Айдын Шем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

Но к великому горю бабушки, Диянчик слабо улыбнулся ставшей непривычной еде, и лишь попробовав сваренного всмятку яичка, как он всегда любил, отложил ложечку и протянул его бабушке:

– Не хочу, бабу...

Бабушка, в глубине души ожидавшая и боящаяся такого результата, засуетилась.

– Сыночек, молочка попей, молочка!

Ребенок отпил из банки глоток и отставил ее:

– Не хочу, бабушка... – и лег на свою циновку.

На следующий день, закончив уборку порученных ей помещений, бабушка поспешила в поликлинику. Хорошо говорившая по-русски женщина решила скрыть, что она спецпереселенка и выдать себя за приехавшую к родственникам украинку.

– А родственники, оказывается, вдруг уехали, и осталась я тут с внучеком, да еще в поезде нас обворовали – ни вещей, ни денег, ни паспорта.

Ну, беспаспортные в войну, пока органы не навели в этом порядка, были не в диковинку, а старушке бедной захотелось помочь – в благостную для врача минуту явилась бабушка со своей бедой. И ей велели привести внука в больницу.

Бабушка на попутной двухколесной арбе довезла сильно ослабевшего ребенка до больницы. Узбек-арбакеш не взял со старушки платы и погнал свою телегу дальше. Бабушка, поддерживая мальчика под руку, привела его в палату. Пришел тот самый знакомый врач и осмотрев ребенка не нашел признаков какой-нибудь болезни.

– Нервная система дает сбой, – констатировал врач, когда они с бабушкой вышли в коридор. – Оставьте его, здесь и питание вполне приличное.

– Да не ест он ничего, – заплакала бабушка и сама уже понявшая, что у мальчика заболевание нервного происхождения.

Диянчика оставили в больнице. Он не возражал, только долгим взглядом проводил уходящую бабушку.

Роль профессиональной гадалки, которую взяла на себя бабушка, оказалась прибыльной: за три дня она заработала месячную зарплату уборщицы. Поначалу она испытывала чувство стыда от такого не свойственного ей амплуа, боялась встретиться с кем-то из тех, кто знал ее раньше. Но по трезвом размышлении, она пришла к совершенно верному выводу, что работа уборщицей не менее чужда ей, чем роль гадалки, при том, что эта последняя дает больше средств для существования.

Теперь у нее появилось больше свободного времени, и она проводила многие часы у постели ребенка. Она приносила ему куриный бульон, обжаренную куриную ножку, персики или арбуз – мальчик рад был, что бабуся может покупать хорошую еду, но едва откусив кусочек или выпив ложку бульона, уже не мог ничего взять в рот – он физиологически не мог проглотить пищу. Правда, съедал небольшой кусок арбуза или половину персика, выпивал приносимый бабушкой отвар шиповника. Но силы покидали ребенка и бабушка, холодея от ужаса, видела, как ребенок тает на глазах.

Однажды, когда старая женщина молча сидела у постели внука, держа в своих почерневших руках его маленькую неподвижную ручку, мальчик вдруг открыл глаза и направив взгляд на бабушку спросил:

– Бабу, а у нас будет стол?

– Будет, сыночек, будет, – встрепенулась бабушка.

– А скатерть у нас будет?

– Ну какой же стол без скатерти! Конечно, будет.

– А кастрюля с крышкой будет?

– Бу-у-дет! Все будет! – бабушка выбежала из палаты.

– А вилки у нас будут? – уже вполголоса, не надеясь, что бабушка услышит, проговорил мальчик.

 Наступила осень, был убран урожай с полей и огородов, и несчастные переселенцы лишились последней возможности добывать себе хоть какую-то пищу. В больницу татар не принимали и на подходе к ней лежали скрюченные трупы взрослых и детей, пока специальная похоронная команда не убирала их. На фоне этого повального голодного мора положение бабушки было сказочно благополучным. Она сейчас могла покупать все, что предлагал базар, но ребенок угасал, казалось, он не хотел жить. Еду, от которой отказывался больной внук, старая женщина выносила из больницы и давала встреченным татарчатам...

Диян умер в середине сентября. Когда бабушка под вечер прибежала к нему, он улыбнулся ей, и она долго молча сидела рядом, держа его слабую руку. Вдруг мальчик обернулся к ней и произнес:

– Бабу, хочу яичницу.

Его внешнее, детское, слабое выявилось в нищенском желании, – где есть место желаниям, есть место и жизни. Но его глубинное, сильное, вечное не хотело смириться перед ничтожным, оно закрыло этот узкий выход в жизнь. Когда встрепенувшаяся в надежде старая женщина выбежала из больницы и вскоре принесла сковороду с горячей яичницей, Диян уже не отвечал на ее призывы, широко раскрытые глаза его были устремлены вверх, он еще дышал и даже ручка его сжала бабушкину руку. Но через несколько минут грудь его неподвижно опустилась и рука расслабилась... Что видел мальчик внутренним взором в последние мгновения, когда еще дышала его грудь?

Оборвалась и недвижно повисла нить судьбы ребенка…

Папа мальчика, художник Наиль, погиб в тот же день, в бою местного значения в Белоруссии. В последнем своем сне накануне боя он видел сынишку, веселого и беззаботного, требующего, чтобы отец поносил его на плечах. Он и поносил его на плечах, маленького и легкого, обоим было радостно, и поэтому наутро шел Наиль в бой весело и беззаботно, крепко скрутив медной проволокой дужки очков.

Глава 13

Когда я голодный бродил по дорогам, высматривая колоски или стручки, я сооружал в мыслях фантастические построения, в которых, пережив многие удивительные события, я вдруг находил мешок с лепешками, да еще и банку масла, а на дне еще и тысячу рублей – я всегда был мастер на выдумки!

Папа каждое утро уходил искать какой-нибудь заработок, мама пыталась продать что-то из того немногого, что у нас оставалось. Я хорошо помню, как она стояла на базаре с черными лаковыми «лодочками» в руках. Эти были парижские туфли на высоких каблуках, мама готова была продать их задешево. Но кому в «славном городе Чинабаде», не знающем, что такое асфальт или паркет, нужны туфли на высоком каблуке? Но мама надеялась, что кто-нибудь из возвращающихся в цивилизованный мир все же купит эти прекрасные и совсем новые, – такая обувь не может истрепаться, потому что ее надевают изредка в театр или на банкет, – да, совсем новые парижские лаковые лодочки. Она так и не продала их, эти туфли по сей день хранятся где-то в маминых вещах, как память о былом хорошем и былом плохом.

Вечером вдруг оказывалось, что мама варит в жестяной банке «буламук». Разведите в литре воды горстку муки, доведите до кипения и не добавляйте ничего, даже соли, вот тогда поймете, что означает это слово «буламук». Если еще и утром доведется выпить кружку этой прекрасной, дающей жизненные силы пищи, то их, то есть жизненных сил, хватит, чтобы дойти до заветного участочка земли, притаившегося на окраине соседнего колхоза за высокими зарослями бурьяна, на котором еще оставались неделю назад не убранными несколько грядок лои и маша, усохшие побеги которых плотно обвили стебли колючек. Эти чахлые побеги, задушенные сорняками, возможно, никто и не собирался убирать, но страх наказания за воровство с чужого огорода стал сильнее, по мере истощения мальчишеских сил. Одна вылазка на заветные грядки, другая – и уже только на земле, среди ее комочков, под исцарапавшими все тело колючками можно набрать за день горсти две мелких, как дробинки, плодов маша.

В иные дни в мой желудок не попадало ничего, что содержало бы хоть немного калорий, и я ощущал головокружение, мерзкую тошноту, но продолжал бродить с шарящими по дорожной колее глазами, высматривая в пыли упавшие с телег колоски или стручки. Я еще был жив, когда начались занятия в школах. Я отстранено смотрел на детей, которые, беспечно размахивая ранцами, шли в школу или возвращались оттуда. Эти детишки казались мне жителями другого мира, я мог только наблюдать их со стороны, их жизнь была мне недоступна, как недоступно то, что мы видим на белом полотне киноэкрана. И полюбовавшись ими, такими, каким и я когда-то был, я продолжал свои поиски хоть какой-нибудь еды.

Все чаще случалось, что даже одного зернышка не удавалось отыскать. Я добирался до хижины, где мы обитали. Молчаливые мама и папа старались не смотреть мне в глаза. Все мы тихо ложились на камышовые циновки и впадали в забытье.

Но иногда по возвращении меня ждали родители, которые улыбались. Я уже знал, что где-то им удалось раздобыть какую-то еду. Обычно это было такое количество еды, которое не могло бы насытить и пятилетнего малыша. Но даже после этих крох наутро я просыпался, не ощущая тошноты и головной боли.

Такие удачные дни становились все более редкими.

Почему-то маму и папу мне было жаль больше, чем себя. Может быть потому, что я видел их страдания, их ужасный вид со стороны, а к своей тошноте, идущей не из желудка, а из сердца, я как-то уже начинал привыкать, если можно привыкнуть к многократно повторяющейся смерти.

А ну-ка, кто опишет мне эту особую тошноту, когда сердце размягчается и растекается по всей груди, как тесто для блинов растекается по горячей сковородке? Но это жаркое и растекающееся находиться ведь в груди, в живой мальчишечьей груди... И оно поднимается к горлу – и не выходит. Опускается вниз, к желудку, и еще ниже, вызывает потуги, чтобы опять, спустя несколько мгновений, подкатить к горлу.

Когда в такие моменты мне встречались весело болтающие, да еще и жующие что-то дети со школьными сумками, мое маленькое сердце начинало бешено колотиться, меня охватывала недетская злость, и на этих учеников, и на весь мир, который равнодушно взирал на мои муки, и я хотел бы в этот миг все сжечь, взорвать, обратить в небытие, как вскоре – я это чувствовал! – буду обращен в небытие я. На своем пути я видел где-то под кустами, у полуразрушенных стен трупы взрослых и детей – моих соплеменников, их еще не успели свезти в ямы на окраине поселка. Тогда у меня, изможденного, появлялось желание прилечь рядом с этими неподвижными телами, и чтобы из моей головы ушли все мысли, все желания. Труп понял бы мои страдания, а эти, со школьными сумками, никогда не поймут. Если что-то меня и удерживало от такого кажущегося спасения от мук, то это мысль о маме и папе – вернутся ли они к вечеру?

Однажды, когда голодный туман не застилал с самого утра глаза, и сознание было достаточно четким, я подошел к школе, единственной в этом поселке. Школа была одноэтажная, чисто выбеленная, от центрального входа расходились два крыла с большими высоко расположенными окнами. Я пытался через эти окна увидеть сидящих в классе учеников. Но видна мне была иногда только голова учителя, который ходил по классу. Недоступный сказочный мир, как он манил меня! Я решил пройти в школу через двери, но когда я их приоткрыл, то увидел тетку, сидевшую в коридоре на табурете. Она прикрикнула на меня, чего, мол, тебе нужно, чужой оборвыш, а ну выйди вон! Я захлопнул дверь, но желая все же полюбоваться хотя бы маленькой частью школьной жизни, взобрался на сучковатое дерево под окнами какого-то класса. Мне удалось увидеть ряды парт, за которыми сидели ученики, увидеть учителя, мелом пишущего на черной доске... И тут зазвенел школьный колокольчик, звук, который пришел ко мне из моего прежнего бытия, уже не существующего. Я спрыгнул с дерева и спрятался за кустами. Через некоторое время школьный двор заполнила выбежавшая из классов разношерстая детвора. Старшие классы занимались, по-видимому, в первую смену, а сейчас, шла вторая смена для учеников начальной школы. Детишки резвились, орали, забегали в здание и опять выбегали во двор. Я стоял за кустами и с замиранием сердца наблюдал за этой такой узнаваемой, но такой далекой теперь от меня жизнью. Через положенное время на ступени крыльца вышла та самая прогнавшая меня тетка с медным школьным колокольчиком в руках, звон которого – танкуль, танкуль! – зазывал расшалившихся ребятишек на урок.

Школьный двор опустел. И когда я тихо побрел, было, на свою тропу, то увидел, как дежурная тетка вышла из школы, и торопливо куда-то ушла. Я догадался, что поскольку до следующей перемены еще сорок пять минут, то она решила использовать это время для своих собственных дел. Дождавшись, когда тетка скрылась за поворотом, я вошел в школу. Коридор был пуст, и я на цыпочках прошелся по нему. Дверь одного из классов оказалась полуоткрытой, я подкрался к ней и, прижавшись к стене, стал смотреть. Я видел первые два ряда учеников, которые сидели на черных партах и внимательно списывали с доски какие-то цифры. Наверное, у них контрольная работа, решил я, потому что в классе стояла напряженная тишина, которая обычно характерна для ответственных событий. Учитель кончил писать на доске, что-то произнес и пошел по рядам. Я с неизъяснимым чувством смотрел на склонившихся над тетрадками мальчиков и девочек. Наверное, с таким чувством смотрели лет тридцать спустя мальчишки на космонавтов. В эти мгновения я любил этих учеников, гордился ими, желал им славы и добра. И то обстоятельство, что я так близко от них, когда они пишут свою контрольную работу, как бы приобщало меня к высшим человеческим ценностям, приподнимало меня над суетой мирской, я ощущал себя чем-то большим, чем умирающим от голода татарчонком. Тишина, витающая в воздухе сосредоточенность, чистота в школьном коридоре – все это где-то в глубинах моей души порождало сознание того, что не хлебом единым... Но хлеб, хлеб... Все же хлеб... Я медленно пошел прочь.

Найти бы хотя бы одно зернышко джугары, один засохший плод шиповника! Листья, трава – они ведь такие безвкусные, и от них понос…

Если хватит сил, схожу на базар, и, не подходя близко к прилавку, подышу запахом свежих пшеничных лепешек…

Но грезы о школьной жизни все еще не оставляли меня. Мне хотелось еще раз поглядеть на школьную переменку, на радостно выбегающих из распахнувшихся дверей детей. Я прошел в угол школьного двора и притаился за корявым стволом старого тутовника. Но тут вновь началась тошнота. Закружилась голова и потемнело в глазах. Я знал, что если опуститься на колени и согнуться, уперев голову в землю, то тошнота легчает. В таком положении я пробыл какое-то время в полубессознательном состоянии. Откуда-то издалека донесся до меня звук школьного колокольчика, кажется, и голоса детей я слышал, но не было ни сил, ни позыва поднять голову…

 День уже приблизился к вечеру, когда я встал на ноги и, нетвердо ступая, пошел в направлении хижины, где меня ждали родители. Боль в голове усилилась, тошнота выворачивала внутренности. В какое-то мгновение я увидел за полузасохшим кустом у отбрасывающей длинную вечернюю тень стены неподвижное тельце девочки. Я был с ней знаком, – несколько дней тому назад мы, помогая друг другу, искали среди шуршащих белесых листьев джиды сухие плоды, которые могли до того остаться не замеченными. Сейчас она отдыхала. Я подумал, что девочка права, что и с меня уже довольно, ведь вечереет. Вообще-то я знал, какой это отдых, поэтому оглянулся – не увидит ли кто меня и не осудит ли за непозволительный переход через грань? И быстренько пробравшись за куст, лег рядом с девочкой. Она была холодная, но в жаркую азиатскую осень это не было недостатком. И прижавшись к остывшему тельцу, я сразу ушел в полусон.

В успокаивающем забытьи перед моим внутренним взором пробегали небогатые приключения моей короткой школьной жизни. Мне привиделись сентябрьские дни первой военной осени, когда я вместе с такими же сорванцами пошел в первый класс. Иногда начинали грохотать зенитки и наш класс во главе с учительницей бежал прятаться в вырытую во дворе школы “щель” – идущую зигзагом узкую траншею… Потом, уже на третью осень оккупации, я пошел во второй класс. В этом классе парт не было, ученики сидели за самыми невероятными столиками и тумбочками. Мы любили свою всегда грустную от жалости к нам учительницу, мы были всегда голодными и удивлялись, почему мальчики и девочки учатся в разных классах.

В моем бреду мне явились маленькие школьные радости. В погожие осенние дни мы затевали на переменках веселые игры возле большого старинного фонтана, чудом сохранившегося еще с ханских времен на площади возле школы. Вновь оказался я на школьной новогодней елке, читал какие-то стихи. Мы с одноклассниками катали на снежные шары и сооружали огромного, как нам казалось, снеговика. Весной я выглядывал из-за угла, ожидая появления красивой девочки, обучавшейся в “женской школе”, которая размещалась в таких же беленных известкой одноэтажных домиках, как и наша “мужская школа”. И в то необычайно радостное мгновение, когда девочка вдруг пошла, улыбаясь, ко мне навстречу, я окончательно потерял сознание.

… Папа и мама уже в ночной темени отыскали и принесли меня в хижину. На следующий день отец похоронил меня в вырытой им самим неглубокой яме, обернув мне лицо своей белой рубахой.

Глава 14

Летом сорок четвертого года Камилл, его папа и мама голодали. Это был настоящий голод, от которого умирают. Вокруг было много еды. Прилавки на базарах ломились от самых разных хлебных изделий, висели на крюках бараньи туши, в зерновом ряду взвешивали на смешных самодельных чашечных весах рис, пшеницу, кукурузу, джугару. Молоко, катык, масло – всего было на базарах вдосталь. Но крымские татары распродали к тому времени все то малое, что у них было. Те, кто вышел из родного дома ни с чем, умирали прежде других. Некоторые опустились, и ради спасения себя или своих голодающих детей и стариков, просили милостыню – но это не спасало, это только продлевало агонию.

На работу в районные учреждения татар не брали. Можно было пойти в колхоз, выходить на полевые работы, но проблему выживания это никак не решало, напротив! Ведь расчет с работником колхоза производился не понедельно, не помесячно, а только в конце года. Табельщик колхоза вел учет так называемых трудодней – «трудовых дней». На каждый трудодень приходилось сколько-то зерна, сколько-то растительного масла. Я не знаю точных цифр, но знаю, что на трудодни прожить было нельзя, потому и назывались они «пустыми». Но даже на сытные трудодни, которые работник мог получить в декабре, нельзя прожить в августе. Крымским татарам оставалось одно – умирать на дорогах. Чудо, что каждый второй все же выжил. Эту статистику, по-видимому, обеспечили те регионы, где крымских переселенцев направили на труд в шахтах, на урановых рудниках, в грязных цехах химических комбинатов и других вредных производств, куда свободные люди не шли. Во всяком случае, на этих предприятиях платили каждый месяц зарплату. Это были очень небольшие деньги, они не спасали от голода, но спасали от голодной смерти.

В сельских районах гибель татар была массовой. Должна была погибнуть и семья Камилла. Отец и мать приняли решение после заветного дня в сентябре, дня его рождения, отвести сына в детский приемник, а самим покончить с жизнью. Отец страшно исхудал, ходил шатаясь. Мама держалась лучше – женщины, говорят, живучее. После того, как распродали все, жизнь поддерживали главным образом тем, что приносил Камилл. На охраняемых огородах ему удавалось украсть горсточки две маша. Горсть еще чего-нибудь он собирал на сельских дорогах, по которым на старых арбах возили в драных мешках зерно и собранный на огородах урожай того же маша – сухие, свернутые в тюки стебли с маленькими коричневыми стручками, из которых на домашнем току выбивали мелкие, зеленые, твердые плоды. Половину собранного мальчик сжевывал сам в сыром виде, оставшееся приносил маме. Еще он рвал со свисающих за глиняную ограду узбекских садов незрелые твердые плоды персиков, и мама варила их в какой-то жестяной банке. Камилл съедал эту горьковатую зелень сырой и от этого у него постоянно болел живот.

Отец ходил каждый день в районный центр, находящийся примерно в одном километре от жилища – сарая с земляным полом, предоставленного им доброй узбечкой-учительницей. На нем были потерявшие товарный вид, но все же не вконец изодранные брюки, хлопчатобумажная рубашка с короткими рукавами, светлые полуботинки, подошва которых еще держалась. В общем, он выглядел вполне респектабельно по тем условиям. Он не был членом правящей партии – некоторым татарам с партбилетом в кармане удалось получить работу в различных районных конторах после многократных посещений партийного начальства. Он предлагал свои услуги в качестве учителя, писца, счетовода, табельщика. Просился в сторожа, в письмоносцы, в контролеры кинотеатра. Но все эти должности были или заняты, или ответственные лица опасались брать на работу ссыльного. Настал день отчаяния, когда родители решили, что им уже не спастись и надо попытаться спасти ребенка, а самим достойно уйти, – без мучений, без агонии. К тому времени районный детдом уже принимал татарских сирот. Кто-то решил, наверное, использовать этот человеческий материал, дав несмышленышам просоветское воспитание, – так детей расстрелянных в тридцать седьмом году "врагов народа " воспитывали как преданных советской власти граждан, и часто весьма успешно.

Приняв это страшное, но единственно рациональное в той ситуации решение, родители Камилла продали то, что было оставлено на последний день, – папин бритвенный прибор. Еще что-то было продано, так что хватило на пшеничную лепешку и кусочек маслица, завернутого в большой лист фигового дерева – сколько этих фиговых листов с соблазнительными пластинками свежего сливочного масла с любовью созерцал и я на прилавках базара, млея от грез! Наверное, Камилл когда-то проговорился о своем сладостном желании, – горячая пшеничная лепешка и маслице! – и вот папа и мама на прощание каким-то образом сумели исполнить мечту своего маленького сынишки. Был день его рождения. Камилл по сей день помнит, – очень хорошо помнит! – тогдашнюю свою радость! И не столько от свежей ароматной лепешки и столь же ароматного кусочка сливочного масла расцветала радость в душе ребенка, сколько от наивной уверенности, что теперь, значит, все у них будет хорошо. Мальчик буквально прыгал от счастья, а родители смотрели на него спокойно – как глубоко было в них чувство безысходности... Когда все продумано, все варианты просчитаны и принято решение, тогда только слабые натуры впадают в истерику. Окончен бал, осталось погасить последнюю свечу – и точка.

Камилл поел, перед тем разделив, конечно, необычайное яство на три части. Папа и мама сперва сказали, что это все ему, а потом, помолчав, съели свои порции. Вот в том трехсекундном молчании Камилл тогда почувствовал что-то нехорошее. Что-то темное и страшное проскочило через эту узкую трехсекундную щель в его сознание, но он подавил в себе дурные предчувствия. Родители весь день были очень спокойны, ровно к нему относились, никаких излишних эмоций. Что творилось у них в душе? О трагическом решении, принятом родителями Камилл узнал от них лет через двенадцать, и тогда они рассказывали ему о тех днях со странным спокойствием.

Хвала Аллаху! Ничего страшного не случилось! Напротив, уже следующий день принес семье спасение! Потрясения дня, назначенного отцом быть последним для его семьи, подвигли его на нестандартное (во всяком случае, для него) решение.

Отец Камилла испробовал прежде все возможные способы добычи средств для существования. Но оставались еще невозможные.

Что значит “невозможные”?

Художник Модильяни погибал от безденежья, его возлюбленная в прямом смысле слова умирала. Но вот некий купец из России пожелал купить его картину и пригласил художника в номер роскошной гостиницы. Пока купец рассматривал необычное творение гения, сам гений стащил со стола несколько кусочков сахара для больной возлюбленной. Купец между тем закончил созерцание картины, и признался, что в такой живописи он ничего не понимает, но картину купит, так как ему это посоветовал его приятель. Модильяни отказался продать картину этому купцу, раз тот не в состоянии оценить ее достоинства. Тем самым гениальный художник отказался от целого состояния, его возлюбленная умерла, а он продолжал нищенствовать.

Надо быть гением, чтобы возможное для нормального человека счесть невозможным для себя.

Давайте отгадаем загадку, какой нестандартный акт в ситуации, когда гибнет от голода твой ребенок, был невозможным для камиллова отца?

Взять в руки дубинку и ночью ограбить прохожего? Я бы, лично, так и поступил. Но так поступить не мог тот человек, о котором идет речь.

Но и он совершил невозможное, и слава ему!

Он ворвался в кабинет председателя районного Совета, оттолкнув секретаршу, бросившуюся ему наперерез. Лениво дремлющий председатель с удивлением увидел, как какой-то человек приближается к шкафу, в котором наряду с сочинениями классиков марксизма-ленинизма стояли и тома Большой Советской Энциклопедии. Этот человек молниеносно достает из шкафа нужный том Энциклопедии, без заминки находит необходимую страницу, кладет раскрытый фолиант перед все еще не опомнившимся от изумления председателем, рядом кладет свой паспорт. Фотография в паспорте совпадает с фотографией в Энциклопедии. Тут председатель приходит в себя, встает со своего кресла, и, уже стоя, еще раз сверяет фотографии и смотрит на лицо гостя.

Я не знаю, что сказал отец Камилла председателю, но, наверное, что-то вроде того, что вот мой паспорт, вот фото в Энциклопедии, а вот я сам. Я хочу работать, у меня семья голодает. Человек, высокие достоинства которого удостоверяются статьей и фотографией в Энциклопедии, наверное, может быть полезным и для Чинабадского района, а?

 Нет, нет, не знаю, что сказал этот человек, который отличался всегда поразительной скромностью. Но результат этой отчаянной акции был великолепен! Председатель исполкома велел, во-первых, принести в кабинет чай и еду. Затем он позвонил куда-то и велел кому-то незамедлительно явиться к нему в исполком. Через какое-то время в кабинет вошел заведующий районной конторой Наркомата заготовок. Председатель велел ему взять вот этого сидящего перед ним гражданина, человека больших достоинств, на лучшую из имеющихся вакансий. Так профессор Афуз-заде стал начальником над мукомольными мельницами в Чинабадском районе!

Была, оказывается, польза от указа об обязательном приобретении для кабинетов руководящих работников собраний сочинений классиков марксизма-ленинизма и всех томов Большой Советской Энциклопедии!

А в тот день отец принес домой кусочки узбекского хлеба, которые он стянул со стола и засунул в карман брюк в тот момент, когда председатель отвернулся к телефонному аппарату...

Шла борьба за выживание! Кругом голод, семья необута и неодета. Ни нормальной крыши над головой, ни постели, ни кастрюли, ни тарелок... Любой другой человек, – да хотя бы и я! – озолотился бы на должности начальника над всеми мельницами и рисорушками района. Но не профессор Афуз-заде – утонченный интеллигент. Однако вскоре его семья уже не голодала. Поселились они в более или менее нормальной комнате в доме его теперешнего сослуживца в самом районном центре, обзавелись кастрюлей и алюминиевым подносом. Жизнь продолжалась, и все они набирались сил. Заведующий конторой быстро понял, что его новый Главный Мельник человек не практичный, и в целях повышения, так сказать, квалификации, сам возил его по колхозам района. По приезде высокого начальства председатели колхозов, по традиции, бросали все дела и вели гостей к себе домой, где вскоре на дастурхане уже были разложены лепешки, сладости, фрукты и уже поспевал замечательнейший плов! Отец возвращался домой поздно ночью и привозил с собой лепешки, сладости, фрукты...

А на дорогах Чинабада умирали крымчане. Идя по утрам в контору, Афуз-заде брал с собой кусочки лепешек, и давал их встречаемым знакомым. Не знаю, помогли ли эти кусочки хлеба спастись хоть кому-то из голодающих, но хотелось бы думать, что помогли.

 Пришла осень, начались дожди. Полуботинки профессора полностью развалились. Какая-то еда дома была, но денег на обувь не было. В служебные обязанности Главного Мельника входило вести учет сведений, поступающих от непосредственно мельников, то есть от заведующих мельницами: сколько зерна поступило, сколько муки выдано, сколько уплачено сдатчиками зерна, сколько из уплаченного сдано в заготконтору (в плату брали десятую долю помолотого зерна). Кроме того, он был обязан ходить по мельницам и самолично проверять правильность отчетности – для этой цели в его распоряжении была лошадь. Поначалу отец ездил по мельницам со своим начальником, который представлял его низшему звену, потом несколько раз ездил один. Но начались дожди, и оставшийся без обуви Главный Мельник вынужден был сидеть в конторе в своих разваливающихся полуботинках, в которых можно было передвигаться только по гладкому паркету, да и то очень осторожно. Замечу, что паркет упомянут ради красного словца – в тех краях о нем не слыхивали, и роскошью был крашенный деревянный пол.

И вот советская власть, лицемеря, предприняла циничную меру "помощи" переселенцам: людям, у которых она отобрала все имущество, – все, от чайных ложек до домов! – решено было выдать по пять тысяч рублей на семью. Не на человека, а на семью. В то время зарплата конторского служащего была восемьсот рублей. Впоследствии я слышал от осведомленных людей, что мероприятие с этими пресловутыми "пятью тысячами рублей" имело следующую предысторию. В том же подписанном Сталиным в мае сорок четвертого года указе, которым предписывалось выселить татар из Крыма, один из пунктов обязывал власти выделить на каждую семью пять тысяч рублей "на строительство и хозяйственное обзаведение". И это в то время, когда мешок пшеницы стоил те самые пять тысяч! И еще: деньги эти выдаваться должны были в виде ссуды, с тем, чтобы вернуть эту сумму в казну в течение семи лет.

Казна присвоила себе дома, домашнее имущество, скот и птицу татар стоимостью на сотни тысяч рублей у каждой семьи, и после этого дала в долг по мешку пшеницы. В долг! Оцените, господа, степень мерзости и цинизма!

Но самым подлым в этом деле было то, что эту ссуду стали давать только зимой, когда половина населения погибла. Все было рассчитано коммунистическими ворюгами: к зиме погибло сто тысяч человек, это примерно двадцать пять – тридцать пять тысяч семей, значит около ста пятидесяти миллионов рублей работники органов, которые ведали делами спецпереселенцев, положили в свой карман.

Как бы то ни было, семья Камилла эти деньги получила, и на них отец купил одну пару крепких кирзовых ботинок на двоих – на себя и на жену. Дело в том, что к тому времени в контору Уполнаркомзага (вскоре наркоматы заменили министерствами и контора стала именоваться Уполминзагом) поступила работать и мама. Утром она надевала эти бутсы и вместе с Камиллом, у которого еще держались на ногах привезенные из Крыма ботиночки, шла на службу. Там она переобувалась в плетенные из скрученных хлопковых волокон лапти, а ботинки Камилл приносил домой отцу, который ходил в них днем, а по его возвращении мальчик, владевший персональной парой обуви, относил ботинки маме. Когда отец задерживался, маме приходилось допоздна оставаться в конторе одной. Но что означали для них эти, мягко выражаясь, неудобства, когда они были спасены от голодной смерти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю