Текст книги " Голубые мустанги"
Автор книги: Айдын Шем
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Глава 2
За пределами повседневного опыта десятилетнего мальчика оказалось то неожиданное обстоятельство, что тети и дяди, стоящие у водопроводного крана, грубо ругаясь, отказывали ему в просьбе наполнить водой бидончик, который он опустил на шнуре из высокого окошечка наглухо закрытого товарного вагона, наполнить обычной холодной водой, которая с шумом текла из трубы тут же рядом. Эшелон остановился на въезде на какую-то узловую станцию, где-то возле Саратова. Случилось так, что напротив вагона, в котором находился мальчик Камилл и его родственники, оказался большой водопроводный кран, из тех, которые предназначены для заполнения резервуаров подвижного состава. Кран или был испорчен, или его забыли перекрыть, и желанная влага со сводящим с ума журчанием текла на черные маслянистые шпалы, растекалась по серому щебню, затекала темными полосами под вагоны. Рядом проходили простые советские граждане, много горя повидавшие за прошедшие три года войны, да и нынче лишенные радостей жизни. А в вагонах мучились от жажды люди, накормленные соленой рыбой и запертые вот уж скоро как вторые сутки... Больные умирали, дети уже беззвучно плакали, матери были близки к помешательству. Но находящиеся на свободе граждане проходили мимо, со злобным любопытством разглядывая ободранные дощатые вагоны цвета красного кирпича, проходили без сострадания в сердце. Обогнав эшелоны с людьми, пришла сюда запущенная чекистами весть, что везут в предназначенных для перевозки скота вагонах предателей, которые показали немцам дорогу на Полуостров.
Но мальчик не знал, что это по его вине немцы три года стояли в Крыму, что, может быть, и война началась по его вине, и что теперь ему положено умирать от жажды. И он просил, и все просил тех, кто оказывался рядом с вагоном, набрать ему воды в небольшой алюминиевый бидончик. Ни один человек не пожалел ребенка, не дал ему воды, хотя иные и замедляли, оглядываясь, шаг, но потом, поразмыслив на ходу, быстро удалялись. Камилл подумал, что если бы тут появился бы какой-нибудь мальчишка, то он бы точно принес бы ему водички. И высунув из окошка голову, он уже не обращался со своей простой просьбой к взрослым, высматривая какого-нибудь своего ровесника.
Но детей на окраине железнодорожной станции в этот ранний час не было. Вот под окошком остановились какие-то мужчины, и Камилл услышал обрывки их разговора.
– Татары показали немцам дорогу в Крым, гады! – это говорил полноватый толстогубый мужчина с отвислыми щеками. На нем был темно-зеленый некогда свитер, явно натянутый на голое тело. Волосы у него, как хорошо видел сверху Камилл, были черные и густые, покрытые серой пылью.
– Как это дорогу показали? – возразил другой, помоложе, лет эдак двадцати двух, с белобрысым чубом, спадающим на лоб. Он был в таких же, как и первый, мятых брюках неопределенного цвета и в синей рубашке с короткими рукавами. – А разве у немцев карт не было? Не-е, у немцев такие карты – ого-го!
Третий их товарищ во время этого разговора не произнес ни слова. Он с решительным выражением на лице, должным показывать безусловное согласие или непримиримое отрицание, крутил шеей, оборачивая лицо то в одну, то в другую сторону, то и дело поднося к губам самокрутку, и к Камиллу поднимался острый запах махорки. Одет был этот решительного вида молчун в серый пиджак с закрученными лацканами, из-под которого видна была тельняшка настолько грязная, что белые ее полоски казались темнее тех, что должны были считаться синими.
– Ишь ты, карты! – злобно отозвался первый. – А ты сам-то карту Крыма видел?
– Ну?
– Что "ну"?
– Ну, видел.
– А ты заметил, какой перешеек Перекоп узкий? Попробуй, найди его в степи! А татары туда-сюда всегда шастали, они тут все знают. Вот и провели немцев без труда.
– А-а...
Пыльноволосый протянул руку, в которую владелец закрученных спиралью лацканов молниеносно вставил самокрутку. Пыльноволосый затянулся и назидательно произнес:
– Вот тебе и "а-а"! Понимать надо!
Белобрысый помолчал, но потом все же не выдержал:
– Жалко все же людей…
– Чего их жалеть! – взорвался пыльноволосый. – Они как цыгане, грязные и баранами воняют!
– А ты их видел, – не мог угомониться чубатый.
– Татар не видел, а цыган видел, – отвечал пыльноволосый, начинающий терять терпение.
Тут молчун вдруг негромко, но энергично произнес:
– Вон он! – и вся странная троица трусцой побежала вдоль состава.
Камилл не стал провожать их взглядом, он заворожено смотрел на струю, падающую из крана. Разуверившись в том, что кто-то подаст ему снизу воду, он решил самостоятельно решить эту проблему. Мальчик шепотом сказал папе, что может спуститься из окошка к воде. Мама поначалу воспротивилась, но отец убедил ее, что сейчас тот самый случай, когда имеет смысл идти на риск, – вода была нужна для выживания больных стариков и малых детей. Как каждый здоровый мальчишка его возраста Камилл был ловким и цепким. Сбросив с ног кожаные сандалии и оставшись в одних трусиках, он без труда спустился из высокого окошка, схватил брошенный ему вослед бидон, и быстро набрав воды, поначалу напился сам, а потом, вновь наполнив, передал наверх, откуда уже спустили другой сосуд, потом еще другой. Ему уже кричали из соседних вагонов, и он с огромной радостью в своем маленьком сердце бегал от водопроводного крана то к одному, то к другому окошечку. Бегал, не замечая боли, по ранящему босые ступни щебню, быстро развязывал узлы, которыми были привязаны к различным шнурам бидоны и ведерки, набирал воду в эту разномастную посуду, огорчался, когда ему спускали маленькую емкость, и, как мог, не отвергая даже полулитровой банки, спущенной в авоське, снабжал водой своих бедных соплеменников. И вот уже другие мальчишки спрыгивали на насыпь из высоких окошек, и вода, пусть и не вдосталь, но хотя бы в качестве первой помощи приходила и в дальние вагоны. Однако бдительные граждане из числа местных жителей не могли допустить такого, не знаю, как уж понятого этими людьми, действа. Наверное, жизненно необходимое желание попить воды было расценено ими как диверсия против победы коммунизма во всем мире или против чего-то там еще, что было дорого жителям этой приволжской территории. Но закричал и забегал один, затем закричали и забегали, размахивая руками, другие. Сначала для того, чтобы помешать мальчишкам, подающим воду умирающим от жажды людям, звали на помощь кого-то из начальства, а потом кто-то героически решил проявить в решающий момент инициативу: выхватил из рук мальца ведерко с водой и опорожнил его. Другой герой, – простой советский герой! – развил идею, выхватил у ребенка бидон с водой и далеко зашвырнул его. Татарские мальчишки не слабаки, и в героя полетели камни... Но водоснабжение пришлось прекратить, и мальчишки забрались в свои вагоны. Тут и конвоиры появились, стали бегать и страшно материться, да ничего не смогли поделать, – не ходить же по вагонам с целью реквизиции воды, может быть к тому же уже и выпитой.
Я не знаю, во все ли вагоны попала спасительная влага, но некоторую часть людей мальчишки все же напоили. Камилл с удовольствием наблюдал, когда глаза привыкли к вагонному мраку, как на лицах пьющих вкусную холодную воду людей появлялась неконтролируемая ими улыбка, как спокойнее становились эти лица, и особенно радовало его, что когда поезд опять с шумом и грохотом двинулся, в сосудах плескалась недопитая вода. И опять тряска, опять громкий стук колес на стыках...
"С чего начинается Родина?
Со стука вагонных колес..."
О, этот колесный стук, когда в щели дощатого пола видны сами колеса! Не умолкающий ни днем, ни ночью и не стук, собственно, а грохот! Каково было старым и больным переносить это, каково было засыпать под громовой аккомпанемент, проникающий в мозг не через уши даже, а сквозь череп.
Женщины, старики, дети были наглухо заперты в тесных телячьих вагонах, были растеряны, не понимали что с ними происходит. Были среди них в малом числе и мужчины, из числа тех, кто вернулся в Крым незадолго до трагической ночи, ибо большинство мужского населения сражалось на фронтах с фашистами, а те, кто подрос за военные годы или каким-то образом не был мобилизован в сорок первом, тех две недели назад забрали почти поголовно в "трудармию", – тем самым власти хотели избежать сопротивления населения войскам при насильственном выселении.
А ведь еще трое суток назад мы ходили по земле, сидели на лавочках в палисадниках, забегали к соседям, копались в огороде, ухаживали за живностью, ночевали в городских или сельских домах в своих постелях, печалились из-за разбитой чашки или потерявшейся курицы. Еще не прокисло замешенное тесто в оставленных домах, еще не окончательно зачерствел завернутый в полотенца хлеб, еще не усохли тщетно ожидающие полива ростки на грядках, но мечется третий день запертая в сараях скотина, обламывает перья в тесных курятниках обезумевшая птица.
"Биз Къырымдан чыкканда
Къазан толу аш къалды..."
(Когда мы покидали Крым
Остались казаны полные едой...).
...Здесь недавно кто-то жил, еще угли в очаге не остыли.
...Всего несколько дней назад Камилл должен был ходить в школу, у него были большие и малые проблемы с одноклассниками, с соседскими мальчишками, самые разные заботы занимали его ум, – он обменивался книгами или какими-то игрушками со сверстниками, собирался записаться в открывшуюся недавно детскую библиотеку, мечтал поймать на старом кладбище ежа. Но главным событием последних дней было письмо от папы! Счастливые мама и Камилл узнали, что он жив! И вот, наконец, 16 мая пришла телеграмма – завтра отец приезжает...
На следующий день Камилл проснулся на рассвете и, выбежав на улицу, простоял там, пока бабушка не позвала к завтраку.
Все они жили в одной большой комнате, окна которой выходили на узкую застекленную веранду. Они – это Камилл с мамой, мамина сестра с двумя детьми, бабушка и хозяйка жилья – невестка, то есть жена маминого брата, тоже с двумя детьми. Камилла с мамой оккупировавшие город немцы еще два года назад выселили из их благоустроенной квартиры – оккупанты занимали все хорошие дома в городе. С тех пор и до недавнего времени мальчик с мамой жили в бабушкином доме. Но когда немцы оставляли Симферополь, то советские самолеты почему-то бомбили жилые кварталы, и в основном в той части города, в которой традиционно преобладало татарское население. Из-за взорвавшейся в соседнем дворе бомбы в бабушкином доме рухнула стена – слава Аллаху, никто не пострадал, потому что дело было днем, и все сидели на веранде. И вот четверо женщин и пятеро детей поселились теперь в этой комнате. Детишкам, надо сказать, нравилась такая жизнь. Как было весело каждый вечер перед сном, когда на полу расстилалась одна большая постель, и на ней можно было кувыркаться, бросаться подушками, вдосталь порезвиться.
Однако, время шло, а папа все не появлялся. Взрослые тоже нервничали – почти три года ждали, а последние часы оказались самыми тоскливыми.
Камилл не отлучался со двора, в котором было еще с десяток таких же "квартир", как та, в которой они обитали. Соседские мальчишки звали его на разные интересные дела, но он отвечал: "Сегодня мой папа приезжает!" – и мальчики уважительно умолкали, какое-то время еще рассматривая его, такого счастливчика... У всех отцы ушли в сорок первом и неизвестно, живы ли они, вернутся ли. Был день семнадцатого мая сорок четвертого года, шел первый месяц освобождения Крыма советскими войсками.
Камилл предвкушал тот миг, когда отец обнимет его и поднимет своими сильными руками. Мальчик знал, о чем ему расскажет, чем похвастается. Только одно сомнение одолевало его – можно ли рассказать отцу о пистолете с патронами и кинжале, спрятанных на старом кладбище? Мама, он знал, очень бы разнервничалась, если бы узнала о его небольшом арсенале. Но отец? Какой он? Когда их разлучили, мальчику было семь лет, и он помнил отца добрым и великодушным. Но как папа все же отнесется к тому, что у его сынишки спрятан новенький пистолет с полной обоймой?
Камилл жаждал показать отцу коллекцию красивых камней и кристаллов, которую нашел однажды под стеной разрушенного дома. Покажет он папе и свою любимую книжку про волшебника изумрудного города – правда, мама говорит, что эту книжку купил еще до войны сам папа. Зато когда они жили с папой до войны, то Камилл умел только читать, а сейчас умеет писать, и мама говорит, что у сына почерк немного похож на папин.
Время близилось к вечеру. Мальчик раза два всплакнул, но мама на него накричала. Когда солнце ушло за крону одиноко растущего во дворе большого дерева, Камилл, устав от ожидания, решил сбегать на старое кладбище и проверить свой тайный арсенал. Бегом он добрался до пустыря за домами, каким нынче было старое мусульманское кладбище. Оглянувшись по сторонам, и убедившись в отсутствии случайных свидетелей, он опустился на колени и заполз за кусты, где под обломками каменных надгробий лежали завернутые в мешковину пистолет "Вальтер" и кинжал в красивых ножнах.
Мальчишки военных лет хорошо разбирались в разного вида оружии, которое нередко находили в оврагах, в заброшенных садах. Бывало, укрывшись за речным обрывом, бросали в воду "лимонки" – противопехотные осколочные гранаты. Русские винтовки, длинные и тяжелые, вообще в первые месяцы после прихода немцев были не в диковинку: брошенные вместе с патронами они валялись в самых разных местах. Немецкий же новенький пистолет был редкой находкой, и дружок Дима готов был выменять его у Камилла за кучу великолепных вещей.
Насладившись созерцанием своего арсенала и еле удержавшись от того, чтобы не пальнуть из пистолета, он вновь тщательно упрятал оружие в камнях и побежал домой. Отец в белой рубахе с расстегнутым воротом сидел за столом, на котором уже разожгли большую керосиновую лампу...
Камилл, по-видимому, только-только уснул, когда вдруг все детишки, испуганные и сонные вскочили из-за страшного грохота. Взрослые еще не спали, им было о чем поговорить. Бабушка бросилась к дверям, и по прошествии нескольких секунд все увидели ее пятящейся назад, а дюжий советский солдат упирал ей в грудь ствол автомата. Вслед в комнату вошли еще два автоматчика, а за ними маленький кругленький человек с рыжими ресницами, которого Камилл узнал – он приходил неделю назад и записывал в большую тетрадь имена и даты рождения всех проживающихв доме, якобы, для распределения продовольственной помощи. Но тогда он был в штатской одежде, теперь же на нем была офицерская форма. Фамилия его была Козлов – мальчик ее запомнил, потому что у них в прежнем их доме были соседи Козловы.
Увидев среди испуганных сонных детишек и онемевших женщин не числившегося в его списке мужчину, офицер взвизгнул:
– Кто такой? Откуда?
Солдаты защелкали затворами автоматов, направив стволы на детей и взрослых.
– Не надо кричать. Вот мои документы. А это моя жена и сын, – произнес отец, потянувшись к пиджаку, висящему на спинке стула.
– Не двигаться! – опять взвизгнул храбрый офицер, и все автоматчики перевели стволы оружия на папу. Офицер сам достал из кармана отцовского пиджака бумажник и, приблизившись к лампе, стал разглядывать документы. Через пару минут он успокоился и почему-то скомандовал:
– Вольно!
Камилл неподвижно стоял возле отброшенной солдатскими сапогами в сторону постели, с недетской злостью глядя на офицера. Маленькая кузина стала плакать, и её мама схватила девочку в охапку, зажимая ей ладонью рот.
Из отцовских документов следовало, что его срочно вызывают в Крым в распоряжение Верховного Совета республики. Крайний срок прибытия – пятнадцатое мая. Была ночь с 17-го на 18-ое мая 1944 года. Вызвали отца для того, чтобы не затерялся где-то на просторах Советского Союза свободный крымский татарин. Капитан Козлов не мог знать о мудрой стратегии высоких руководителей и не получал инструкций на сей особый случай. Увидев бумажки на бланках Верховного Совета, он слегка опешил. Поразмыслив, он разъяснил отцу, что все, занесенные в список женщины и дети, вне зависимости от того, кому они приходятся родственниками, должны быть сейчас же вывезены из города. Что касается отца, то ему капитан разрешал остаться в городе, но немедленно покинуть квартиру, которая будет опечатана.
Камилл впоследствии часто думал об этой ситуации и ставил мысленно себя на место отца, только несколько часов тому назад обретшего сына и жену. С одной стороны, отец мог бы остаться, узнать, что к чему и уехать из Крыма (если позволили бы!) свободным человеком, чтобы потом забрать из ссылки своих близких. С другой стороны, вполне вероятно, что его сына и жену через полчаса расстреляют, вывезя на окраину города... В последние мгновения он сможет прижав к себе сыночка закрыть ему ладонями глаза и шептать на ушко обманные слова утешения...
Отец заявил, что не намерен расставаться с семьей, что поедет вместе со всеми. Офицер Козлов повеселел и вроде как бы стал выше ростом. Не вызывающим возражения голосом он приказал всем собираться и через пятнадцать минут освободить помещение.
– В случае невыполнения приказа нам советской властью дано право открывать огонь на поражение! – твердо и с какой-то гордостью заявил Козлов.
Врал капитан, он не дал бы приказа расстреливать детей и взрослых здесь, в комнате. Ведь татарские кровь и мозги забрызгали бы ковер на полу, скатерть на столе, мебель и другую утварь. А к вечеру этого же дня, как потом написали в письме соседи, Козлов приехал на грузовике, и вывез из квартиры все вещи, включая кастрюли и сковородки.
Поэтому и взволновался бравый капитан НКВД, когда мама стала скатывать в рулон лежащий на полу ковер. Он подбежал к женщине и оттолкнул ее с криком – “Громоздких вещей не брать!”. Наверное, он заранее дал указание своим автоматчикам препятствовать выселяемым забирать с собой любые вещи, которые он уже считал своими, иначе не стал бы дюжий солдат бить прикладом по руке семилетнюю девочку, когда она попыталась взять свою куклу. Будь прокляты до седьмого колена все его потомки! Через год девочка умерла в далекой азиатской стороне от туберкулеза кости.
Вышли все из дверей квартиры только с носильной одеждой, да еще с двумя заплечными сумками, в которых многоопытная, много несчастий пережившая бабушка всю войну держала, периодически заменяя, одну банку с топленым маслом и одну банку с бараньей каурмой, да еще сухари.
Только что прошел небольшой дождь, и мальчику хорошо запомнилась свежесть ночного воздуха. Под ногами скрипел мокрый песок, блестели капли на листьях буйно разросшихся по весне сармашлык и акшам сефа, которыми была обсажена веранда. Тихо прошли они по темному двору. Соседи, разбуженные грохотом прикладов и сапог, которыми солдаты армии-освободительницы дубасили в дверь татарского жилья, не спали и, боясь зажигать свет, следили за уводимыми людьми из-за оконных занавесок.
На улице выселяемых поджидала машина, в кузове которой уже сидело около десятка человек – женщин и детей. Когда все взобрались в машину, с тетей случилась истерика. Она кричала, что их везут на расстрел, проклинала советскую власть и Красную Армию.
– Я знаю! Мы видели, как везли в Красный совхоз бедных евреев! Нас туда же везут, будь они прокляты! Фашисты и коммунисты – все палачи, убийцы и палачи! Будьте все вы прокляты!
И тут Камилл был поражен случившимся далее: сидевший в кузове молодой солдат, но не с автоматом, а с винтовкой с примкнутым штыком в руках, тоже стал громко плакать и успокаивать тетю и вторящих её плачу детей. Он уверял, что их не будут расстреливать, что он уже сопровождал машину с татарами, которых свозят к железной дороге, и там грузят в вагоны для отправки куда-то. Солдат успокаивал женщину, а сам плакал...
Машина шла по темному пространству ночного города. Из перекрещивающихся улиц выезжали такие же заполненные людьми грузовики, и по мере приближения к железнодорожному вокзалу образовалась длинная колонна машин, в которых сидели, сгрудившись, несчастные крымчане. Из кузовов раздавались приглушенные рыдания женщин, внезапно громко вскрикивал ребенок, к нему присоединялись голоса других детей, и как пламя по бикфордову шнуру по всей колонне пробегал импульс панического страха, и плач плененных людей раскалывал сырую ночную темноту. Люди не просили пощады, они проклинали власть и прощались с землей предков.
– Лянет олсун хаинлара! Эльвида, ватанымыз! Эльвида, ана юрту! Эльвида, гузель Кырым! (Проклятие злодеям! Прощай, Родина! Прощай, земля предков! Прощай, прекрасный Крым!).
Казалось, небо разрывалось и клочьями туч разлеталось за крыши городских домов, за темные кроны деревьев. Но две-три автоматные очереди прошивали пространство, и вдруг окутавшая улицы тишина оглушала сильнее раскатов грома. И только сами тесно прижавшиеся в кузовах машин друг к другу люди слышали, как давятся собственным криком дети, которым матери зажимают ладонями рты.
Выстрелы на ночных улицах будили людей в домах, и они, прильнув к окнам, глядели на проезжающие по улицам машины, еще не зная, что им, остающимся в своих теплых постелях, предстоит многие годы убеждать себя и других, что творившееся в эту ночь страшное дело есть высшая справедливость, что их долг и обязанность многие годы ненавидеть и поносить тех, кого сейчас провозят по всем городским и сельским дорогам Крыма на черных ночных грузовиках, тех, на чьей земле и в чьих домах им теперь жрать и спать, чьи мечети они разрушили, чьи кладбища разрыли, чьи пашни изгадили, чьи источники иссушили...
Грузовики, миновав железнодорожный вокзал, остановились в открытой степи, где на путях стояли длинные составы товарных вагонов, в которые велено было немедленно грузиться.
Железнодорожную насыпь окружала цепь солдат с автоматами наизготовку. Лай и хриплый рёв специально раздразненных псов должен был усилить сознание бессилия и обреченности у аборигенов Крыма, с корнем вырываемых из родной земли и отправляемых куда-то в чужие края.
Бабушка, рахмет олсун джанына (да будет милость Аллаха ее душе), прошептала Камиллу, своему старшему внуку:
– Положи в карман горсть земли, мальчик мой. В изгнании с нами будут хотя бы крупицы родной земли.
Старое, из серой ткани в елочку, пальтишко Камилла служило ему и постелью, и подушкой, крупицы родной земли где-то порастерялись, смешались с лёссовой пылью Азии, как порастерялись и смешались с чужой землей косточки десятков тысяч родившихся под небом Крыма потомков тавров и кипчаков. Но все эти годы смертей и унижений в памяти нашей, в сердце нашем всегда неотступно присутствовала наша единственная Родина, и любовь к земле предков переходила не затухая, а странным и страшным для имперских чиновников образом возрастая от поколения к поколению. И спросите у едва научившегося говорить малыша кто он, где его родина и вы услышите один и тот же ответ:
– Мен татарым, ветаным Кырым! (Я татарин, Крым моя родина!).
... Когда Камилл своими детскими пальчиками скрёб поверхность крымской земли, он нащупал стебли травы, и по терпкому запаху узнал свои любимые маки. Он нарвал охапку влажных цветов и взбираясь в вагон старался не помять свой букет. Маки без воды быстро завяли. Но с той поры запах и вид маков возрождали в его памяти картины ночи, когда люди не знали, на смерть их везут, или на какую ни есть жизнь.
Тяжелые двери вагона с криками и руганью были задвинуты. Люди затихли в зарождающейся вагонной духоте. Было слышно, как бегают под вагонами спущенные с поводков собаки в поисках татар, которые могли попытаться спрятаться и убежать. И, наконец, состав с грохотом тронулся и стал постепенно набирать скорость. Это вывело людей из оцепенения, все вагоны заполнился криками, проклятиями, плачем детей, женскими рыданиями.
До самого выезда из Крыма состав шел почти без остановок. Двери не открывались, стало невыносимо душно. В вагоне, где оказался Камилл и его близкие, было двое-трое трезво видящих события мужчин. Они овладели ситуацией, успокоили особо нервных, разъяснили людям, – а было их в вагонной тесноте полсотни человек, – разъяснили необходимость придерживаться диктуемых чрезвычайной обстановкой норм поведения. Старшим в вагоне был объявлен Афуз-заде, отец Камилла.
Нужен был воздух. Выбили два маленьких окошка, находящихся под самой крышей вагона и тщательно заколоченных. Нашли в полу вагона доску, которую удалось немалыми усилиями отодрать. При желании через образовавшееся отверстие можно было выбраться и сбежать. Поэтому его замаскировали, и доску отодвигали только для отправления нужды, для тех же целей соорудили из простыни подходящую ширму.
Плохо было без воды. Какая-то еда была почти что у всех, с водой же нужно было что-то решать. Нашлось в вагоне два больших бидона, владельцам которых предоставили другую посуду, большие же ёмкости решили использовать как общественный водный резервуар. Надеялись, что где-то конвойные позволят набрать воды. Но только под вечер, вывезя состав за Перекоп, конвоирующие состав солдаты как особую милость предоставили людям возможность набрать воды, для чего от каждого вагона было выделено два человека. В каждом вагоне нашлись ведра или бидоны и люди сумели сделать небольшие запасы.
Кормить выселяемых людей советская власть все же стала. Утром второго дня, остановив состав в поле, солдаты стали отодвигать вагонные двери. Народу позволили выйти из вагонов, но велели не отходить на более, чем пять шагов от насыпи, пригрозив стрелять по отдалившимся без предупреждения. Здесь люди из разных вагонов смогли увидеться. Некоторые нашли родных и начали переходить из вагона в вагон, но конвоиры быстро эти действия запретили. Принесли откуда-то большие дюралевые баки с пшённой кашей, стали раздавать хлеб. Изумительный вкус этой каши до сей поры помнится Камиллу, видно уж очень сильно проголодалось бедное дитя. Чудное творение человек! Столько лет прошло, а запомнился вкус сваренной на подсоленной воде крупы...
А на следующий день вечером конвой решил потешиться. По вагонам раздали засушенную соленую рыбу, и в тот день никакой другой пищи не было. Люди, конечно же, ели эту рыбу – у кого ничего другого не было съели побольше, у кого было что-то свое тоже пожевали государственную рыбку. Ели эту сухую рыбу и на утро следующего дня. И никто не мог подумать, что кормление лишенных свободы людей сухой соленой рыбой – это излюбленная садистская забава конвоя. Конечно, после такого угощения людей лишают воды – в этом весь смысл шутки! Сколько людей погибло бы, если бы не шустрые татарские мальчишки, добывшие воду! Не всем из них доведется выжить в последующие месяцы, но те, кто выживет, никогда не склонят головы перед бесчеловечной властью, не станет для них руководством в жизни насаждаемый в стране закон страха...
Но конвой все же отомстил за добытую мальчишками воду: солдаты начали мочиться на людей в вентиляционные отверстия на крыше вагона...
...Что помнится более всего изгнаннику, счастливо выжившему в жестоких условиях спецпоселения? Забывается ли смерть близких тебе людей и смерть чужих, но связанных с тобой одной судьбой, одной землей, одним языком? Забывается ли горькая обида, особенно, если эта обида нанесена всему твоему народу?