Текст книги "Сподвижники Чернышевского"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Конечно, этого добиться было нелегко. Серно-Соловьевич много поработал. Усилия его не были напрасны: вскоре предприниматели заговорили об уступках. В то же время они делали все, чтобы так или иначе сорвать забастовку, внести разлад в ряды рабочих. Предпринимателям не хватало только агента, который пользовался бы авторитетом среди рабочих. Такого агента женевская буржуазия обрела в лице некоего Аманда Гегга, объявившегося в Женеве в разгар забастовки.
Участник германской революции 1848 года, к тому времени успевший насквозь обуржуазиться и даже обзавестись собственной фабрикой, Гегг развернул бурную деятельность. Вершиной ее явилось письмо к рабочим, опубликованное на страницах все той же «Журналь де Женев».
Начав с пылких признаний в любви к рабочим, Гегг закончил патетическим назиданием; «Вы же, рабочие, не будьте слишком взыскательны, помните, что вашей стачкой вы мешаете нам в нашей борьбе за свободу, независимость и благосостояние народов!»
Как ни лицемерны были слова этого апостола классового мира, они произвели известное впечатление на рабочих, уже основательно изголодавшихся за время забастовки. Революционное же прошлое Гегга вызывало к нему определенное уважение.
Слово надо было обезвредить словом. За это дело взялся Александр.
Через несколько дней в Женеве уже читали его брошюру «Ответ Геггу. По поводу стачки».
Хохотом встретили рабочие уже первые ее строки, обращенные к Геггу: «Что значит: «я люблю рабочих»? Любите ли вы их, как любите капусту, ветчину, больше или меньше?»
Язвительно и умно разбив и высмеяв все аргументы Гегга, Александр закончил; «Чем бы ни кончилась наша стачка, рабочие, не доверяйте этим «благодетелям человечества» и помните всегда, что люди, толкующие нам о любви, спекулируют или спекулировали нашим трудом».
Иллюзии, посеянные Геггом, были развеяны. Стачка продолжалась, привлекая всеобщее внимание. Действия рабочих отличались упорством и организованностью.
С интересом следили за стачкой Маркс и Энгельс. Заинтересовались они и руководителем ее – Александром Серно-Соловьевичем. Вскоре Маркс через С. Боркенгейма послал Серно-Соловьевичу – первому из русских – только что вышедший 1-й том «Капитала».
Прошло уже больше трех недель – стачка не прекращалась.
Наконец в дело вмешалось женевское правительство[12]12
Правительство Женевского кантона – одного из 25 кантонов, составлявших Швейцарскую конфедерацию.
[Закрыть]. Это было большой моральной победой рабочих: до сих пор буржуазия не желала признавать самого существования «этой злоумышленной организации», то есть Интернационала. Теперь же самому главе правительства – президенту Большого совета штата Камперио – пришлось пригласить к себе для переговоров представителей Интернационала. Президент пожелал лично познакомиться с Серно-Соловьевичем. Александр уже завоевал у буржуазии репутацию опасного и сильного противника.
В результате переговоров у предпринимателей удалось вырвать некоторые уступки. Забастовка была выиграна.
Но сам Александр не был удовлетворен результатами стачки. Моральная победа была налицо, но уступки, вырванные у буржуазии, были незначительны. Кроме того, ему было ясно: несмотря на всю проделанную работу и ее результаты, рабочие все еще остаются в своем большинстве малосознательными. И вскоре по окончании стачки он вместе со швейцарскими товарищами предпринимает смелую попытку поднять рабочее движение Швейцарии на новую, высшую ступень организации: создать социал-демократическую рабочую партию.
В ноябре 1868 года предстояли выборы в Женевский Большой совет – законодательное собрание штата. 10 октября 1868 года в газете «Ла либертэ» под лозунгом «Свобода в равенстве» была опубликована предвыборная платформа новой партии.
Несмотря на величие самой идеи создания партии, в тогдашних условиях эта попытка была явно преждевременной и заведомо обреченной на неудачу: сильную рабочую партию мог выдвинуть только промышленный пролетариат, а его-то и не было в Швейцарии. На выборах партия собрала немногим более ста голосов и не получила ни одного мандата.
Такой результат был закономерен. Основная социальная опора партии – строительные рабочие в большинстве своем не имели права голоса, ремесленники же предпочитали традиционно голосовать за радикалов. Немалую роль в поражении новой партии на выборах сыграл и Бакунинский альянс. Сама личность Бакунина привлекала к себе всеобщее внимание, а анархическая программа альянса, эффектная по форме и утопическая по существу, оказывала влияние на швейцарских рабочих, так или иначе зараженных мелкобуржуазной идеологией. Членам же альянса предписывалось не участвовать в политической жизни – следовательно, и в выборах.
Все эти причины были Серно-Соловьевичу понятны. Несмотря на трудности, он продолжал работать.
Между тем мысли все чаще возвращаются к горячо любимой родине. Как ни сильна была реакция в России, освободительное движение в ней не могло исчезнуть совсем – рано или поздно оно должно было воспрянуть с новой силой. А если это так, то необходимо связать его с Интернационалом. Для этого следует создать русскую секцию Интернационала.
И Александр начинает работу по ее организации. (Русская секция была создана в 1870 году, уже после смерти Александра Серно-Соловьевича.)
Так же усиленно трудится Александр над созданием газеты «Эгалитэ» – печатного органа романских секций Интернационала[13]13
То есть секций, работа в которых велась на французском и итальянском языках. В Швейцарии секции разделялись по языковому признаку.
[Закрыть], к участию в котором он хочет привлечь К. Маркса. Но на состоявшемся в январе 1869 года конгрессе романских секций большинство составляли сторонники Бакунина. Александр не был избран в редакцию газеты, для создания которой он отдал столько сил.
Оказавшись в изоляции, Серно-Соловьевич пытается продолжать борьбу. Но болезнь неотвратимо подтачивает его.
В середине 1869 года он вновь попадает в психиатрическую больницу. Сознание все реже и реже возвращается к нему, но и возвращение его не приносит облегчения. С ужасом начинает он понимать: болезнь неизлечима; пройдет еще немного времени, и рассудок окончательно покинет его. Настойчиво требует он от врачей, чтобы те сказали ему правду. Врачи отвечают уклончиво: профессиональный долг медиков не дает им права делать это.
Больному все хуже. Скрывать больше невозможно. 3 августа 1869 года один из врачей не выдерживает.
– Ведь мое состояние безнадежно? – глядя в глаза врачу, настойчиво спрашивает Александр. – Ну, будьте же мужчиной, доктор! Я должен это знать! Безнадежно? Да?
Доктор чуть заметно кивает головой. Александр почти рад этому: правда лучше неизвестности. Теперь он знает, что делать!
Перо его твердо выводит на листе бумаги:
«…Если бы я мог думать, что у вас достанет мужества выслушать спокойно мое прощальное слово, я, конечно, мог бы убедить вас в необходимости для меня расстаться с жизнью.
Я люблю жизнь и людей и покидаю их с сожалением. Но смерть – это еще не самое большое зло. Намного страшнее смерти быть живым мертвецом».
Плотно закрыты окно и дверь. Жаровня с калеными углями поставлена около кровати. Зеленые облака угара постепенно заволакивают маленькую комнату. Ни страха, ни отчаянья. Так надо. Только как мало сделано в жизни! Но что сделано – не напрасно? Нет. Не напрасно! И спустя столетие новое поколение подтвердило: не напрасно!
В. Кернаценский
МИТРОФАН МУРАВСКИЙ
Мысли о детстве будили в нем ощущения солнечных просторов и пряного аромата южных степей.
Митрофан Данилович вспоминал себя худощавым мальчуганом, резво бегущим навстречу ветру по полям и холмам. Возле дубовой рощи белели хатки деревни Степановки, а поодаль, на холме, небольшая барская усадьба – имение отца, Данилы Муравского. Митрофану был всего один год, когда семья Муравских в 1838 году переехала из Харьковщины в Александровский уезд Екатеринославской губернии. Здесь прошло его детство.
Беззаботные детские годы омрачала суровая изнанка действительности. Кругом слышался стон крепостных людей. Жизнь была сплошной мукой. Вот со слезами валяются они вместе с женами и детьми в ногах у барина. Это сосед-помещик собирает недоимку. И маленький Митрофан бежал прочь, чтобы не слышать стона и криков. Он знал, что теперь многим в деревне не хватит хлеба даже до рождества.
Еще страшнее были набеги исправника и станового за подушной податью и рекрутами. Всюду шел циничный торг крепостными «душами». В барских конюшнях свистели плети…
Дикие сцены из огромной крепостнической трагедии на всю жизнь оставили глубокий след в его памяти.
А вот, десятилетним подростком, он сидит за партой Екатеринославской гимназии. Арифметика, чистописание, география, история были ступеньками в мир широких познаний. Но покуда все это перемежалось с зубрежкой, тумаками и подзатыльниками. Ни один учитель не оставил у Митрофана приятных воспоминаний. Сверстники тоже мало интересовали его. Он нашел себе иных друзей. То были книги.
Мать приучила его к чтению, и теперь он все чаще увлекался гармонией пушкинских стихов, знал наизусть многие творения Державина, Жуковского, Козлова. Позднее его увлекали повести и романы Марлинского, Дюма, Вальтера Скотта, Эжена Сю. Когда мальчик дошел до четвертого класса, его страстью стала история. В ней Митрофана прежде всего интересовали военные события. Вот где открылся простор мечтам и воображению! С книжкой на коленях он сражался в фалангах Александра Македонского; вместе со Сципионом рушил стены Карфагена; с суворовскими чудо-богатырями штурмовал вершины Сен-Готарда. Митрофану казалось, что он рожден для военной деятельности. Временами он пытался писать стихи о походах, сражениях…
Но и эта страсть миновала, как детская болезнь. В седьмом классе гимназии он стал более серьезно смотреть на вещи, размышлять об окружающем. Митрофана стала привлекать ученая деятельность. Он задумывался об университете.
Семнадцати лет Муравский получил гимназический диплом.
Однажды в руки Митрофана попала старая книга с изречениями китайского философа Конфуция.
Она пробудила в нем много мыслей: в чем цель жизни человека и народа? Как возник мир и человеческий разум? Что такое истина, счастье, добро и зло? Отчего произошло неравенство, власть одних над другими?
Он хотел серьезно изучить философию, думая найти в ней ответ на эти вопросы. В 1854 году Митрофан подал прошение на историко-филологический факультет Харьковского университета, но вскоре, ознакомившись с программой, передумал: ассиро-вавилонские развалины и древнегреческий язык грозили отнять у него все время, а курс философии на этом факультете был не большим, чем на других. Он тут же забрал бумаги и поступил на юридический.
Первая лекция. С глубоким почтением смотрел «будущий юрист» на тучного профессора Мицкевича, взбиравшегося на кафедру.
– Римское право есть основа для познания всей современной юриспруденции, – начал с расстановкой лектор.
Вслед за профессором римского права появился профессор Станиславский, читавший энциклопедию законоведения и государственных законов. Потом замелькали новые имена и мудреные названия. Профессор Полумбецкий объявил себя специалистом в области законов уголовных и полицейских. Знатоком законов о государственных повинностях и финансах оказался профессор Клобуцкий и т. д.
Впечатление было ошеломляющим. Муравский был убежден, что он попал в истинный храм науки. Беседы со старшекурсниками посеяли первые разочарования. Старшие товарищи с пренебрежением отзывались о многих профессорах. Все, что здесь читают, говорили они, – ветхая рутина, перепевы мертвых правовых школ. Для современной жизни это не годится.
Прошло некоторое время, и Муравский сам начал понимать, что подлинная наука права находится где-то далеко за стенами университета.
Его жизнь постепенно вошла в определенную колею. По утрам юный первокурсник спешил в университет. В зале за каждым студентом было закреплено место. Пропускать лекции не разрешалось. Студенческая братия была самая разнообразная. Юристов звали «богачами»[14]14
На юридическом факультете учились преимущественно дети состоятельных родителей.
[Закрыть], а медиков – «лекарями». Богатые студенты квартировали у местных профессоров. За полный пансион профессору много платили, но «пансионер» мог быть твердо уверен, что он кончит курс. «Пансионарии» кутили, играли в картишки. В Харькове квартировал полк улан. На вечеринках «пансионарии» соперничали с ними в танцах, и притом так, что однажды дело чуть не закончилось дуэлью.
Университет мало отличался от прочих российских казенных присутствий. Жизнь студентов контролировалась до мелочей.
Крикун Эйлер, старший инспектор, прозванный брандмайором, мог прийти к студенту рано утром или поздно вечером, проверить, что он читает, как расходует деньги.
Его помощник – рыжеусый верзила Засядько – исправно вел кондуит, а в необходимых случаях делал из него выписки для сообщений родителям.
Наряду с этими строгостями «ученые мужи», не краснея, брали деньги за хорошую отметку. Богатые студенты охотно соглашались на это, лишь бы закончить курс.
Университетская жизнь разрушила гимназическую замкнутость Муравского. Теперь он не сторонился сверстников.
Шла Крымская война.
Каждый день Муравский жадно читал газеты и ждал победоносного окончания войны. Вера в силу русской армии жила в нем еще с гимназических лет.
Однажды в перерыве между лекциями он читал хронику военных действий. К нему подошел быстрый в движениях, невысокий юноша.
– Разрешите представиться, коллега: Яков Николаевич Бекман, своекоштный студент.
Муравский оглядел его: брюнет, коренаст, с умным взглядом.
– Очень рад. Муравский.
– Вижу в руках у вас свежую газету. Интересуетесь ходом событий на театре военных действий?
– Да… интересуюсь, – ответил Митрофан с небольшой заминкой. – Последние новости обнадеживают. Схватки на Малаховом кургане дают невиданный пример мужества русской армии. Такие солдаты не могут не победить!
– Солдаты – да, а начальство – нет! – заметил Бекман.
Звонок заставил их поспешить на места в зал. После лекций они вместе возвращались домой.
Бекман был сыном мелкопоместного дворянина Полтавской губернии. Он снял комнату недалеко от университета, на тихой Мало-Сумской улице.
Муравский стал часто бывать у него. Чтобы не тратить свечей, он тащил друга на улицу. Вечерние прогулки стали привычкой. Друзья обходили темные улицы, кружили вокруг университета и с Екатеринославской улицы поднимались на Университетскую горку – небольшой холм, обсаженный шпалерой деревьев. Отсюда открывался широкий и красивый вид на всю западную часть города, что за рекой Лопанью. Во время прогулок они часто спорили о возможном исходе войны.
– Митрофан, солдаты и народ могут выиграть войну, – говорил Бекман с уверенностью много думавшего человека, – но начальство крадет, дороги разбиты…
Муравский нетерпеливо перебил его:
– Я слышал об этом! Эти нелепые слухи распространяют враги отечественной славы. Время покажет, что ты не прав.
Но Муравский ошибся. Не звуки фанфар и не грохот победного салюта возвестили конец этой войны. Нет, позорный мир, смерть тысяч солдат, гибель Нахимова, Корнилова и всего Черноморского флота.
Негодование и стыд охватили юношу. Будто он сам был виноват. Бекман ощущал то же самое. У многих поражение в Крымской войне породило уныние. Муравский тяжело переживал крах своих иллюзий, но зато теперь он ясно увидел необходимость немедленных перемен.
– Да, Яков, Россия далеко не образец совершенства, – говорил он своему приятелю, – ей еще над многим следует потрудиться, от многого очиститься. Теперь для России тоже предстоит война, но война внутренняя, для этой войны тоже требуется мужество, быть может более почетное, нежели военная храбрость, – мужество гражданина.
– Правильно, правильно, Митрофан. Спасти Россию теперь могут только глубокие перемены. И не штопкой дыр на старом кафтане должно заниматься теперь. Всеобщий переворот нужен России. Старое надо разрушить!
– Но как сделать это? Что разумеешь ты под всеобщим переворотом?
– Революцию, дружище! Это такая вещь, когда народ, подняв знамя свободы, под звуки победной песни рушит бастилии и возводит тиранов на эшафот.
– А затем?
– Затем собираются представители всей нации и решают судьбу страны. Именем народа они издают великий закон свободы, равенства, прогресса…
Все это звучало очень увлекательно. Но Митрофана не удовлетворяли громкие слова. Больше всего он любил ясность. С мыслью о всеобщем перевороте вставало множество вопросов. Вдвоем обсуждали проблему уничтожения крепостного права и вопрос о землевладении. Дальше требовалось уяснить задачи государственного переустройства и найти ответ на вопрос: какими силами и как может свершиться революция?
Книги! Вот где оба друга искали теперь помощь и поддержку. Книги выпрашивали у знакомых, покупали у букинистов, брали вместо жалованья за уроки сынкам состоятельных родителей. Муравский положил начало политической библиотеке. Очень скоро на его полке оказались запретные рукописные сочинения. Появились и первые номера журнала с изображением Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Каховского. То была «Полярная звезда» Герцена.
Началось жадное изучение истории европейских революций, раздумье, споры с Бекманом.
Однажды вечером, просидев перед тем целое воскресенье с пером в руке, Муравский явился к Бекману.
– Хочу прочитать тебе наброски своих мыслей.
– Давай!
Бекман слушал не двигаясь. Он вскочил со стула лишь при следующих словах:
– «…утвердить новый закон или изменить существующий государь может не иначе, как с согласия членов Государственного совета и сената, которые должны состоять из депутатов от каждого сословия и каждой области…»
– Конституционная монархия! – гаркнул Бекман, забыв осторожность. И тут же заговорил, шагая по комнате: – Скажи на милость, зачем же оставлять самого тирана, если сила будет в руках депутатов? Нет, я за республику! Это не переворот…
Муравский объяснил, что в простом народе живет вера в самодержца.
– Ну, об этом подумаем, как быть, – отвечал его друг. – Вдвоем мы всего не решим. Пора создать общество людей честных и смелых, готовых пожертвовать всем ради свободы.
Митрофан согласился. Они оба стали искать надежных друзей. Друзья нашлись.
Таинственные собрания на квартире Бекмана не привлекали внимания посторонних. Что ж, пусть себе зубрят латынь и право, думали те, кто покупал отметки за деньги.
Сначала Муравский пригласил к Бекману Петра Ефименко, с которым вместе учился в гимназии. Ефименко держался в университете благодаря отличным способностям. Родители юноши очень нуждались, и ему: не раз грозили исключением за невзнос платы.
Спустя некоторое время Ефименко привел худого студента Александра Тищинского.
– Вот, господа, рекомендую обер-офицерского сына.
Затем удалось привлечь Петра Завадского, сына сельского священника, подвижного, словно ртуть, тщедушного на вид молодого человека. Бекман привлек еще к участию в собраниях Константина Хлопова и Владимира Ивкова. Первый был сыном отставного штаб-ротмистра, второй из обедневших дворян, живших на Кавказе.
Так уже в начале 1856 года подобралось ядро будущего тайного общества. Среди семерых единомышленников только двое – Завадский и Тищинский – были медиками. Остальные – юристы. Но вопреки существующим традициям отнюдь не богачи. В своем большинстве это были люди более чем скромного достатка. Семья Митрофана Муравского уже не имела к тому времени никакой недвижимой собственности.
Вокруг Бекмана и Муравского постепенно собиралась талантливая молодежь. Известный харьковский профессор Каченовский утверждал, что за все время преподавания он не встречал студента способнее Бекмана.
Работы Завадского, Хлопова, Ивкова признавались в университете выдающимися.
Каждый, кто появлялся в бедно обставленной квартире Бекмана, мучительно переживал поражение русской армии под Севастополем, нищету народа и крепостное право.
В комнате стояло серое облако табачного дыма, но дверь не открывали. Изредка кто-нибудь тихо подходил к двери и внезапно распахивал ее: следили, не подслушивает ли кто.
Говорили и спорили горячо – много накипело. На чем свет стоит ругали правительство, осуждали деспотизм Николая и его жестокость к декабристам.
Читали вслух все, что содержало критику царизма. По рукам ходили сочинения Герцена, письма Погодина о восточной войне, письмо декабриста Штейнгеля Николаю I, написанное в 1826 году в крепости.
* * *
Утром в первый день пасхи, 15 апреля 1856 года, на квартиру к полицмейстеру примчался запыхавшийся вестовой. В руках – пакет с надписью «Экстраординарно».
– От господина квартального надзирателя!
Начальник харьковской полиции с трудом протирал глаза после праздничной попойки. Пакет вскрыт. Квартальный рапортовал, что нынешней ночью в разных местах на улицах города были расклеены рукописные «преступные листы» одинакового содержания, общим числом – двадцать пять. Один из листов прилагался.
Пасхальный хмель вылетел из головы начальника с первых же строк.
«Божьим попущением и неистощимым терпеньем любезноверного нам русского народа, мы, Александр Вторый, император и самодержец всероссийский, объявляем всенародно…»
Дальше шел текст, от которого полицмейстер долго не мог прийти в себя. Праздник испорчен! В полиции тревога. Кто писал? Кто клеил?..
Граф Остен-Сакен, харьковский губернатор, готов послать к чертям всю свою полицию. От пасхальных возлияний ныла печень. Но все же пришлось читать:
«…Так, россияне, ваша благородная ревность к славе отечества, ваши пожертвования, ваша кровь были напрасны! Народ и войско сделали все, что могли; но неспособность и корыстолюбие генералов, хищничество высших сановников…»
Это была жестокая и смелая пародия на царский манифест о мире. И ее прочитали по крайней мере сотни обывателей!
«Вот так история, – думал губернатор, – как теперь выкручусь из нее?»
В донесении к министру внутренних дел Остен-Сакен старался приуменьшить значение события. По его мнению, это просто чья-то мальчишеская выходка, не поколебавшая преданности харьковских обывателей престолу.
– Плохое оправдание, приятель! – усмехался шеф жандармов Долгоруков. К нему в столицу листы были доставлены очень скоро. – Нет, посмотрите, что пишут и читают в Харькове!
…«Благодарим вас, добрые россияне, за ваше ослепление, в котором вы не видите всех злоупотреблений наших; благодарим вас за ваше терпение, поистине овечье, с которым вы переносите все бедствия, все несправедливости, всю тьму зол, происходящих от деспотической власти нашей…»
Каково? И в Харьков летят депеши. Губернатору, жандармскому генералу, полицмейстеру – всем предписывается немедленно отыскать «злоумышленников».
Пришлось доложить и самому императору. Царские усы и бакенбарды топорщились в разные стороны от гримас. Еще бы!
«…Спите, добрые россияне, пока с вас не стянули последней рубахи, не выпили последней капли вашей крови. Спите! Верьте архиереям и попам. Утешайтесь нашими о преобразованиях обещаниями, в которых не было, нет и не будет ни слова правды…»
А внизу написано:
«Дан в С.-Петербурге и проч., и проч., и проч.».
Да, таких вещей при покойном отце-императоре не было! Целое лето самодержец России держал в памяти эту оплеуху, и нет-нет шеф жандармов снова напоминал харьковским властям, что «государь император изволит обращать особенное внимание на это дело» и что для обнаружения «преступников» следует употребить «все средства». Но ни депеши, ни «средства» не помогали. Авторов и распространителей «манифеста» не нашли.
Между тем спустя месяц с небольшим на стенах Харьковского университета и на окружающем его заборе начальство, к своему ужасу, обнаружило четыре одинаковые рукописные афиши.
«К 1862 году, тысячелетнему юбилею Россию, обитателями русской земли, если народ поскорее очнется, совершено будет:
Освобождение России от батыевых наследников, или Победа света свободы над мраком самодержавия. Историческая драма в 3-х действиях, соч. Судьбы Народов».
В афише фигурировали такие действующие лица, как, например, «проповедники истины», «гонители истины», «народ».
Происхождение этой рекламы тоже осталось тайной для жандармов и полиции.
Все чаще стали доносить местные жандармы в столицу о распространении у них всевозможных рукописных «пасквилей». Их ходило теперь по Харькову много. В них остро высмеивалось все местное начальство, начиная с генерал-губернатора Кокошкина, кончая попечителем учебного округа.
Кокошкин снискал себе славу среди харьковчан в двух сферах административной деятельности. Первая – строительство деревянной лестницы на Университетской горке; вторая – беспощадное преследование студентов. Беда, если на улице генерал-губернатор повстречает студента в мундире, не застегнутом на все крючки. Арест неминуем.
Зато как дружно хохотали студенты, а с ними и многие жители Харькова, читая остроумные сатирические стихи, посвященные ретивому правителю! В Харьковской управе благочиния и штабе жандармского округа велся длинный список таких произведений. В нем можно было увидеть, например, такие названия: «Вопль С. А. Кокошкина к царю», «В нашем городе тревога», «Когда Кокошкин в силе был…», «Вопль Кокошкина к своему защитнику», «Маскарад», «На гулянье».
В конце марта того же 1856 года в университетских аудиториях, в убогих студенческих квартирах и присутственных местах города люди давились от смеха. Они украдкой переписывали длинную сатирическую повесть «Дело о падении аэролита на Харьковский университет в ночь под праздник святого благовещения 25 марта 1856 года».
Злая пародия на попечителя учебного округа Катакази начиналась с рапорта университетского экзекутора ректору. Рапорт, написанный по всем требованиям канцелярской формы, гласил, что в указанную ночь на постель, принадлежащую попечителю, с неба, пробив крышу и потолок, свалилась «необыкновенно уродливая фигура», которая, впрочем, «напоминает отчасти человеческую», но издает необыкновенно сильный и удушливый запах, «напоминающий запах гнилой редьки и чеснока».
По ходу повести события развивались следующим образом. Ректор университета распорядился произвести «ученое исследование» над упавшей фигурой.
Много веселых минут доставило харьковчанам чтение ученых «заключений», сделанных профессорами университета. Так, например, профессор математики Байер по исследовании размеров мозга «фигуры» доказал, что «он составляет величину бесконечно малую». Один из профессоров-юристов пришел будто бы к выводу, что за свои преступления (богохульство, взяточничество и пр.) «фигура» не несет ответственности, «как и всякая вредная и неразумная тварь».
Долго билась полиция над вопросом о происхождении «пасквилей», гуляющих по городу. Подозрения пали на студентов братьев Раевских и братьев Марковых, о чем и сделан был соответствующий рапорт в Третье отделение.
Впрочем, харьковские власти полагали, что пока «тишине» и «спокойствию» города опасность не угрожает.
* * *
13 ноября 1856 года. В комнатке студента Ефименко полумрак. Слабый круг света едва охватывает стоящих у стола. Это Бекман, Муравский, Ефименко, Завадский, Ивков. Остальные – в тени.
– Сегодня у нас особо важный вопрос, – говорит Бекман. – Необходимо закончить обсуждение программы общества и утвердить ее.
Беседа идет вполголоса. Каждый по очереди поднимается с места и сообщает свое мнение. За окном непогода. Завывает ветер. Холодный дождь бьет в стекла.
Их теперь уже тринадцать. После летних каникул 1856 года тайное общество приобрело восьмого члена в лице Вениамина Португалова, купеческого сына из города Лубны. Потом появились еще пятеро. С ними первое знакомство началось еще в начале года. Как-то раз на одно из собраний неутомимый и всезнающий Ефименко привел симпатичного, изысканно одетого молодого человека.
– Николай Раевский, с физико-математического, – сказал он, пожимая Муравскому руку.
Митрофан заметил во взгляде и речи пришельца много ума и юмора.
– Вот он, творец харьковских пасквилей, – смеялся Ефименко, хлопая новичка по плечу.
Действительно, выяснилось, что Раевский возглавляет тайный «пасквильный комитет». У него есть друзья. Они тоже с физико-математического факультета. Очень скоро Муравский и его товарищи познакомились и с остальными членами «комитета». Кроме Николая Раевского, туда входил его брат Виктор, затем братья Марковы, Алексей и Евгений, и, наконец, Николай Абаза.
Муравский тотчас отметил про себя, что это люди одного круга, выходцы из состоятельных и привилегированных семей. Однако держались все очень просто и чем-то располагали к себе. Скоро Митрофан понял, что инициатива и литературный талант принадлежали только двум деятелям «комитета» – Николаю Раевскому и Алексею Маркову. Остальные были лишь техническими исполнителями.
Сближение с «пасквильным комитетом» началось, конечно, на почве сатиры. Общество Бекмана – Муравского охотно согласилось принять участие в написании «Аэролита». Это они, Бекман, Муравский, Ефименко и Завадский, сочинили «мнения» профессоров о загадочной «фигуре». Начало повести представил «комитет» Раевского. Распространяли «Аэролит» вместе. Вместе сочиняли новые остроты.
Что касается пародии на манифест и афиши к тысячелетию России, то это дело полностью принадлежало обществу Бекмана – Муравского. Митрофан больше всех потрудился над «манифестом», и один его экземпляр он сам опустил в ящик почтовой конторы, сделав предварительно на пакете надпись:
«Христос воскрес!
Воистину воскрес!
А правда еще только воскресает!»
Он же, Муравский, от начала и до конца написал текст афиши.
Вскоре Николай Раевский предложил объединить «комитет» с обществом. Митрофан долго обсуждал с Бекманом его предложение. Доводы Раевского казались основательными. Члены «пасквильного комитета» хотят не только высмеивать и обличать местное начальство. Этого недостаточно для тех, кто искренне возмущен нынешними порядками. Если есть люди, ставящие серьезные цели в смысле воздействия на судьбы России, то он, Николай Раевский, как и его друзья, охотно примкнет к ним. И их решили принять.
Сегодня, 13 ноября, в комнате Ефименко налицо весь «пасквильный комитет». Обсуждение программы продолжается. Выяснилось, что почти все старые члены общества, руководимого Бекманом и Муравским, – горячие сторонники республиканской программы. В вопросе о республике Муравский теперь без колебаний поддерживал Бекмана.
Впрочем, без споров не обошлось.
– Нас вполне устроит конституционная монархия, – говорил Николай Раевский. – Нет нужды в убийстве царя. Его достаточно ограничить конституцией.
С Раевским соглашался и Ефименко. Но республиканцы твердо стояли на своем, и перевес остался за ними. Окончательное решение гласило:
Целью общества является всеобщий переворот в России. Его результатом должно быть освобождение крестьян, как самая настоятельная потребность русского общества, а также замена монархии республикой. Общество преимущественно обращает внимание на крестьян, как на людей, более других склонных к перевороту по причине недовольства своим положением, и на войско, для того чтобы иметь на своей стороне физическую силу. Распространять эти понятия общество полагает посредством запрещенных сочинений, чужих, отчасти и своих собственных.