Текст книги "Русская жизнь. Страхи (сентябрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Так что если все вышеприведенные способы не сработали – читайте газеты, господа.
Или работайте в них, как я.
Юрий Сапрыкин
Верь, бойся, проси
Приблизительная футурология
«Это только гриппом все вместе болеют, с ума поодиночке сходят», – говорил герой известного мультфильма и, разумеется, был неправ. Страхи тоже распространяются подобно вирусным инфекциям, накрывают волной целые континенты, чтоб потом отхлынуть, не оставив следа. Крестьяне Священной Римской империи бегут в леса в ожидании конца света, добропорядочные германские бюргеры жгут на кострах предполагаемых ведьм – и где теперь те ведьмы, где обещанный конец света? Да что там ведьмы: совсем еще недавно, 25-30 лет назад, мир трясло от страха перед ядерной войной – по обе стороны Атлантики рыли бомбоубежища, снимали фильмы о страшных последствиях ядерного взрыва, учили правила самозащиты, как падать и куда ползти при появлении атомного гриба. И что теперь, кого-нибудь волнует угроза ядерной зимы – при том, что количество боеголовок не особенно уменьшилось, а отношения между бывшими сверхдержавами снова далеки от идеала?
Нынешние массовые страхи, в отличие от средневековых, хорошо управляемы, их включают и выключают, словно кнопку на пульте, они всегда зачем-то нужны. Так в 96-м полстраны боялось возвращения коммунистов, многим натурально мерещились расстрельные списки – которые были забыты на следующий день после обнародования итогов второго тура. Так после взрывов домов в 99-м (а в остальном мире – после взрывов домов в 2001-м) стало принято бояться террористов (даром что Буденновск и Кизляр были значительно раньше), этот страх не отменяет (впрочем, и не приближает) новых терактов, зато позволяет осваивать бюджеты и менять политические конструкции. То же самое относится к свойственному Америке страху глобального потепления или развитому в Европе страху перед исламистами-экстремистами – и все эти страхи, точно так же, как страх перед эпидемией чумы или ядерной войной, не вечны; они исчезнут, сделав свое дело, на их место лет через 10-15 заступят другие. Можно даже с известной долей вероятности предположить – какие именно.
Страх голода. Как говорил цэрэушник Хиггинс в финале «Трех дней Кондора», «сегодня главный вопрос – это нефть, через 10-15 лет это будет продовольствие». Население растет, еды больше не становится – рано или поздно эти кривые сойдутся, ну или кому-то будет выгодно представить дело так, будто они сходятся. На заседаниях большой восьмерки уже вовсю обсуждают продовольственный кризис, и этот вопрос, что бы там ни происходило с урожайностью и надоями, будет все чаще присутствовать в повестках дня: страх перед тем, что завтра на столе может не оказаться куска хлеба – и благородное желание правительств обеспечить каждому этот кусок – открывают невиданные возможности для контроля и перераспределения экономических благ. На все это накладывается страх перед той едой, которую уже приходится есть и которая все меньше похожа на органический продукт, выросший в естественных условиях. Показанный полгода назад по Первому каналу фильм про генно-модифицированные продукты уже спровоцировал среди населения легкую панику, на Западе эта паранойя ширится-растет годами, и у этого страха тоже есть экономическая подоплека: если можно заставить людей переплачивать втрое за экологически чистую, органическую, не содержащую биодобавок еду (убедив их, что от всякой другой еды у них вырастут рога или сам собою поменяется пол) – как же можно этого не сделать.
Страх перед природными катастрофами. В этом, казалось бы, нет ничего нового, но интенсивность этого древнего, как мир, ужаса будет очевидно нарастать, под дамокловым мечом будет жить более-менее вся планета, а не только обитатели сейсмически неблагоприятных районов или зон прохождения тропических циклонов. Тут даже не нужно строить теорий заговора: с планетой очевидно происходит что-то не то, трясет и сдувает не тогда и не там, где этого можно ожидать согласно всем геометеозаконам, а где угодно и в любой момент. Можно лежать на пляже в Тайланде, или отдыхать на ранчо в Техасе, или просто сидеть на тихом байкальском берегу – и тут как бахнет, и как шарахнет, и способа предсказать, где именно и что конкретно произойдет, не существует. Тем более что прогнозы в этой сфере имеют свойство не сбываться: жители Калифорнии несколько десятков лет прожили в легком мандраже перед грядущим суперземлетрясением, а его – тьфу-тьфу-тьфу – все нет, и дай бог, уже не будет. Страх перед наводнениями и землетрясениями, конечно, инспирирован телевидением – когда тебе ежедневно показывают, как ни о чем не подозревающих людей накрывает десятиметровой волной или сносит десятибалльным штормом, тут как-то особенно остро становится понятно, что колокол звонит и по тебе тоже. Но ведь и вправду – звонит.
Страх перед китайской экспансией. Как это работает – хорошо помнит каждый, кто застал холодную войну: население огромных территорий вдруг начинает крайне подозрительно относиться ко всему, что делает население других огромных территорий: полет в космос, Олимпийские игры и уж тем более ввод войск в сопредельную, раздираемую гражданской войной страну – все воспринимается как часть глобального плана по захвату мирового господства. Массовый страх такого рода – сильнейшее орудие сдерживания: государство, чьи любые шаги воспринимаются окружающими как злодеяния всемирного масштаба, начинает ерзать, дергаться, неадекватно реагировать на внешние вызовы и, в конце концов, действительно сходит с «великой шахматной доски». Очевидно, что следующая страна, к которой будет применена политика невротического сдерживания, – это Китай. Ясно также, что сейчас в этом закошмаривании есть интерес не только Соединенных Штатов, а более-менее всех китайских соседей. Понятно, что, выражаясь языком советских контрпропагандистов, «нагнетание истерии» уже запущено – в момент подготовки к Олимпиаде и странным образом подвернувшихся под руку волнений в Тибете.
Есть лишь один будущий страх, не зависящий от политических интересов или медийных истерик, он абсолютно объективен и совершенно свеж, он никогда не встречался в истории – поскольку никогда в истории не было мобильных телефонов и высокоскоростного подключения к интернету: это страх перед новыми средствами коммуникации. Точнее, сложный комплекс страхов: их испытывают герои «Бумера», отключающие мобильный, по которому их можно отследить («по ходу, пробивоны»), посетители «Одноклассников», на страницу к которым начинают лезть забытые тени из прошлого, или юзеры ЖЖ, начинающие день с нервного просмотра комментов. Это страх исчезновения пространства приватного – ты в любой момент доступен, тебя можно найти, припереть к стенке, заставить выслушать что угодно или, напротив, вытянуть из тебя любую информацию, в твоей жизни отныне все ходы записаны, и ни один из них не является тайной, тебе некуда спрятаться. Это страх человека, живущего в комнате без стен – и потому открытого для всех посторонних взглядов и внешних воздействий, в том числе и для любых страхов, которые кому-то захочется на него навести.
Автор – редакционный директор журнала «Афиша».
Евгения Долгинова
Нагнуться, чтоб не удариться
Социальные травмы
I.

Уролог– нефролог в районной поликлинике принимает один раз в неделю, запись к нему на месяц вперед, и А. знает, что это бессмысленно -основное время он тратит на выписку рецептов; конечно, если подмазать, он даст направление в нефрологический центр, а там уже спецы, но как это – с улицы прийти и так сразу? А. не умеет, у нее неловкие пальцы, негибкие. А. боится идти в частную клинику, опыт есть: там прогонят по семнадцати кабинетам, в каждом по сто долларов, вплоть до окулиста, и заставят сдать сто анализов, каждый по тыще; если она отважится на этот визит, нечем будет заплатить сиделке, с которой она оставляет отца; если ей нечем заплатить сиделке, она не сможет работать; если она потеряет работу – хорошую, с грантами – то через два года ее нежный сутулый мальчик, бледное асфальтовое растение (таких звали «золотушными», но кто ж так скажет про своего!) отправится в чистилище под названием Вооруженные силы.
«Если… то», – и ведь простейшая ситуация!
Коготок еще не увяз, а птичка уже пропадает, позор.
А. боится, но ищет зазор в этом сером бетоне обстоятельств, и ей наконец рекомендуют хорошего врача, друга дружеской семьи, – не бессребреника, но и не жлоба.
Они встречаются дважды.
Просмотрев анализы, врач орет: где ты была раньше?
– Я боялась, – говорит она.
– Кого? Чего?
– Всего, – говорит она.
Как объяснить? Он светский человек, умеренный твидовый плейбой, ходит в джазовый клуб, в пятьдесят лет в какой-то раз стал отцом. Виски седые – и она вдруг со смущением замечает, что крашеные, элегантная крашеная седина. Она научный сотрудник – и с доктором они в одной социальной страте; есть иллюзия общего языка, интеллектуального, можно сказать, понимания. Но он не поймет. Она зарабатывает больше, чем многие ее коллеги, хорошо одевается, старается выглядеть уверенной, но он все равно ее не поймет.
– Ну а помереть-то не боялась? – спрашивает врач ворчливо (неформальность визита допускает такой тон).
– А помереть не боялась, – честно отвечает она
И в самом деле.
Прощаясь, она размеренно думает о предстоящей эпопее лечения: нужно продавать дачу, искать риэлтора.
Но при слове «риэлтор» она спотыкается на ступеньках, ее снова охватывает «содрогание, рождающееся в сферах сознания, напуганного жуткими призраками, вызывавшими внезапные приступы липкого, леденящего страха», как писал Хейзинга по другому поводу в «Осени Средневековья».
Нормальный социальный испуг.
II.
Б. морщится; он осуждает А., он говорит, что это предрассудок и А. попросту «трусит жить». Б. вырос в жизнерадостной, витальной семье, обложенной, как диван подушками, всевозможным саппортом – от поликлиники до ЖЭКа, и унаследовал этот капитал. «Отношения»! – что может быть теплее старинных горизонтальных связей, плюшевой династической милоты? Домашний педиатр Софья Моисеевна давно в лучшем из миров, но ее племянница Раечка – превосходный ухогорлонос, мы ездим к ней в Бибирево и не намолимся; дети наши поступят в вуз, где работает дочка профессора Яковлева, а дальше видно будет. Б. не понимает А. в еще большей степени, чем доктор, который видел всяких. Работать надо, говорит он, собирать отношения по кирпичику, не замыкаться в своем узком мещанском мирке.
Б. – носитель конструктивного гражданского поведения, у него все схвачено. Да и как не схватить? Над обывателем нависает, будто цыганка с площади, пахучая реальность, трясет юбками, нашептывает: подстели соломку, позолоти ручку, подсуетись! – задружись с ментом, ублажи училку, прикорми сантехника. Любезность и контактность – орудие бедняка.
А не хочу, по первости отвечает горделивый лох, не хочу тратить время и душевные силы, я хочу по правилам. Я, говорит дурак, хочу, чтобы с квитанцией. Я, говорит, вступаю с ним в клиентские отношения – с врачом, с ментом, с учителем. Реальность, проглотив развеселое «бугага», осторожно переходит на другой язык: опомнись, это же труд жизни, обустройство среды обитания, надо простраивать существование (строить любовь, как выражается Дом-2), иначе… Иначе – что? – переспрашивает дурак и добавляет совсем жалобно: я, между прочим, плачу налоги. Реальность покатывается со смеху и посылает на голову гордеца всего-то-навсего прорыв трубы – или полуночного, отчаянно скучающего мента в метрополитене. И тихо хихикает из-за колонны.
А. – та самая дура и лохушка, а Б. – умный и умеет жить, и Фенечка, и Ленечка у него в шоколаде. Он еще не знает, что они с А. в одной лодке, хотя и гребут в разные стороны. Пусть А. боялась бояться, а хозяйственный Б. много лет поливал свою клумбу «в частном порядочке» и снимал плоды: очередь, консультацию, члена приемной комиссии, сановного гаишника с секретным мобильным. Он, можно сказать, только и занимался поддержкой и обслуживанием обслуживающей среды, будто герой «Прохиндиады» – живчик, активист коммуникаций, гений натуральных обменов.
Но в прекрасный летний вечер в Фенечкину «Шкоду» въедет девушка на «Лексусе», и по протоколу окажется, что Фенечка, на дух не переносящая даже красного вина, была свински пьяна и злонамеренно вылетела на встречную с правого ряда. Свидетели исчезнут, появятся свежие, с честными волевыми подбородками. Дядюшка, выслушав лексусное фамилие, скажет: и думать не моги, – и раз навсегда повесит трубку. Фенечка встанет через год, ей великодушно простят ущерб.
Так Б. поймет, что и его, и А. бил одинаковый ужас. Просто они с А. по-разному его заговаривали.
III.
Массовая боязнь социальных институций базируется на двух наблюдениях. Первое: «они» не работают без поддержки сверху или работают очень плохо. Второе: они остаются безнаказанными и, как правило, их невозможно – или, опять-таки, очень сложно – призвать к ответственности за вред, нанесенный бездействием либо непрофессионализмом. Разумеется, есть тьма контрпримеров справедливости, но все они какие-то частные, локальные и происходят не с нами, – мы же пребываем в советском административном средневековье, в обществе телефонного права. (Отечественная правозащита здесь не в помощь – она борется с государственным насилием, в то время как граждане по большей части страдают не от силы государства, но от его функциональной слабости.)
Мы живем в социальной инверсии: наибольшее опасение у граждан вызывают те инстанции, которые должны их защищать. Армия, милиция, собес, префектура, налоговая инспекция, санэпидстанция, больница, далее везде. Вольно рассуждать о тотальной коррумпированности, но феномен административных восторгов чаще является творческим порывом, нежели пошлым сребролюбием, – либо в основе его лежит обыкновенное должностное величие (особо свойственное, например, санитаркам и вахтерам).
Страх начинается с отвращения к системе, с легких обид и ранений. Кто придумал, что для получения бесплатной пачки памперсов для ребенка-инвалида надо отстоять четыре очереди в разных концах города? Почему для того, чтобы растаможить пришедшую из-за границы посылку с книгами, надо съездить в три конца Москвы? Почему за справкой, что ты в 1992 году не участвовал в приватизации квартиры в Североуральске, надо лично ехать из Петербурга в Североуральск?
Но через недолгое время, по мере частоты контактов, отвращение станет устойчивой фобией.
IV.
В прошлом году ВЦИОМ опубликовал результаты большого опроса: «Чего вы боитесь?» Лидирующими оказались две позиции – страх потерять близких (28 процентов опрошенных) и страх войны (18 %). Во втором пункте мы вполне себе в европейском контексте – «цивилизованный мир» предпочитает страхи глобальные (война, терроризм, экологическая катастрофа), в первом проявили самобытность: главными в России остаются страхи социальной природы. Неумолчная тревога за жизнь близких, может быть, лучше всего характеризует чувство общей хрупкости существования, – но отечественные реалии переводят этот страх из экзистенциального регистра в социальный. Тревожиться за близких свойственно всем, однако именно в России этот страх становится самодовлеющим: мы никогда не уверены в их (и в своей, но с собой-то можно договориться) безопасности.
Целый букет кричащих общественных неблагополучий распахивается в этом страхе. Человек боится потерять близких, потому что ощущает реальность и близость факторов, эту потерю приближающих: уличного насилия, пьяных водителей, нерадивых врачей, темных подъездов, милиции и армии, дурных компаний, пьянства и наркомании, убийственного (убивающего) хамства, недостатка денег на дорогостоящее лечение, далее везде, – и потому что нет такой силы, которая могла бы защитить нас и наших близких от этих опасностей, и нет такой башни, в которую их можно было бы спрятать от такого мира.
И поэтому мы более всего боимся за стариков и детей: в России именно самые слабые защищены хуже прочих, они всегда под прицелом катастрофы. Страх за близких глубоко рационален, он не нуждается в игре воспаленного воображения и ежедневно подпитывается обыденностью. Бояться – это прагматично. Не бояться – легкомысленно.
Есть и поколенческие коррективы. Нищеты и голода в упоминавшемся опросе опасаются 8 процентов опрошенных, – и в разговорах, например, с ровесниками моих родителей (30-е-40-е годы рождения) отчетливо декларируется спокойный, взвешенный, иногда самоироничный катастрофизм. Они опасаются унизительных состояний в их предельном выражении: не бедности, но нищеты, не нужды, но голода (буквально острого голода, так хорошо знакомого многим военным детям), не тесноты, но бездомности, не ухудшения жизни, но общего падения ее на какой-то совсем уж минусовый уровень; никто не чувствует себя застрахованным от беспомощности.
Этот катастрофизм в значительной степени замешан, с одной стороны, на личном опыте (память 70-летнего человека свидетельствует, что невозможное возможно), с другой – на простых впечатлениях современности. Показательно, что это говорят люди, еще в 90-е годы поставившие перед собой сверхзадачу: не зависеть от детей и при этом не жить на одну пенсию, – и на последнем дюйме профессиональных усилий в общем-то выполнившие ее (в чулках шелестят акции РЖД и Газпрома, на сберкнижке – стоимость трех жигулей, телевизор плоский, окна пластиковые). Они знают, что в любой момент все может быть обесценено, снесено дефолтом, путчем, инфляцией, чертом – и в стихии, которая почему-то называется «стабилизирующейся Россией», это будет обыденным потрясением основ.
V.
А., презирающая блат, по блату пойдет на Каширку.
Б. пойдет в гражданское сопротивление, будет ходить на митинги и подписывать протестные письма в интернете. Но Фенечкин позвоночник будет долго заживать, ей понадобится хороший санаторий, и Б. попробует зайти в департамент здравоохранения с черного хода. Путевку не дадут, но в очереди подвинут, с тридцать шестого места передвинут на девятое.
Впрочем, и в казенное присутствие теперь просто так не зайдешь.
Об этом мне рассказал приятель, вернувшийся из префектуры с шишкой на лбу – в новом помещении, у самого парадного подъезда сделали необычайно низкую притолоку. Наверное, предположил он, это настраивает просителей на нужный тон? Девочка-секретарь, к которой он обратился за помощью, не проявила смущения, но засмеялась и ласково пожурила его: «Ну что же вы не поняли! Нужно было просто нагнуться, чтоб не удариться».
Евгения Пищикова
Ужас, ужас, ужас
Приключения статуи Свободы
Больше всего доставалось статуе Свободы. Бывала она уничтожена прямым попаданием метеорита (да и вообще ее частенько стирали в пыль, в порошок), вмерзала по пояс в лед, зарастала пылью, мохом, паутиной, тысячелетней дрянцой. Пару раз речь шла о ядерных ударах. Несколько раз Манхеттен тонул, погибал среди акул – она, значит, вместе с ним. Не менее как в четырех фильмах сшибали ей голову – и исполинской волной принесенная в город, голова эта, белоглазая, в шляпке растопырочкой, скакала по потрясенной мостовой Пятой авеню. В каждом почти фильме катастроф (а я пересмотрела их великое множество) победа неодолимых сил знаменуется символическим актом глумления стихии над статуей Свободы. Это всегда пик трагедии. Жуть, родительница ужаса. Но в этот самый тяжелый миг блистал луч надежды, маленькие люди, несгибаемые слабаки, сопляки-герои обживали крушение, и – в итоге – восстанавливали на островке покоя, оставшегося от мира, прежний порядок. Слезы гражданского счастья заливали экран. Трудно объяснить, почему среди всех страшилок, щедро поставляемых Голливудом, мое сердце выбрало именно фильмы катастроф. Но теперь, когда «в самом воздухе разлита тонкая моральная тревога» (этой фразой Набоков спародировал типичную передовицу эмигрантской газеты), неприятно думать, что эта невиннейшая любовь может быть не прихотью искателя острых кинематографических удовольствий, а следствием развитой интуиции.
Культура «страшения и угрожения» не с фильмовых хорроров началась.
Страшитель – специальный человек в деревне, «рассказывающий страсти».
«Все няньки стращают детей чертовщиной»; «умные матери пугают детей разными страшилищами»; «а есть у нас еще обычай стращать молодую: отец и мать встречают ее, из-под венца, в худой одежде, в вывороченных тулупах» (В. Даль). Иной раз и завоют, и запляшут, и ногами затопают.
Начиналось с вывороченных тулупов, а зашло куда как далеко. Нынче в городке Линн (штат Массачусетс) построена самая большая в мире фабрика искусственной крови. Не для переливания, а, так сказать, для проливания. Есть кровь класса «Премиум» для фонтанирования в крупнобюджетных фильмах, различающаяся по цвету (венозная и артериальная), по консистенции (свежая и третьедневочная), легко смывающаяся, так как пятнать должна дорогостоящие наряды. А есть подешевле, для фильмов класса «Б». Для дзюдоте, ковбоев, продажных копов и инопланетян.
Кровища хлещет, а нам-то страх как весело. Боязнь и удовольствие мешаются друг с другом, союз фобии и мании радует обывателя.
От какого страха можно получить удовольствие? В ассортименте – все виды нарядных искусственных ужасов – от детских ночных страшилок до «Техасской резни бензопилой». Мама купила девочке зеленый компьютер. Девочка проснулась ночью и видит: компьютер смотрит на нее красными глазами. И с тех пор девочку никто не видел. Видели-видели мы эту девочку. И ее, и зеленый компьютер, и черную простыню, и красную руку. Они все живут в Калифорнии, в Голливуде.
Радуют гламурные, магазинные страхи. Наконец, можно получить простое чистое удовольствие от переживания чувства страха как такового.
Об этом древнем наслаждении писал спортивный журналист Дуги Бримсон, сделавший себе имя на книжке о драках футбольных фанатов:
«Приятный момент – страх пополам с экстазом. Предвкушение драки. Адреналин начинает бурлить. Будто врубился в розетку. Дыхание – короткими уверенными толчками, и желудок проталкивается к горлу. Как это называется… экстрим? Сказочное ощущение. Магическое, не похожее ни на что земное».
Находить сладость в простом физическом переживании опасной ситуации – это очень модно сейчас в кругах молодых российских успешников. Рождена даже теория – рабочий стресс снимается адреналиновой атакой, экстремальные виды спорта показаны труженикам успеха, и все в том же благостном роде. Однако нужно разграничивать острое чувство довольства, испытываемое человеком, сумевшим преодолеть свой страх, и физиологическое удовольствие купаться в волнах страха, вовсе его не преодолевая. Эту разницу разъяснил мне однажды предприниматель Тиньков.
Тиньков – человек, любящий риск. Одно время рабочий его кабинет украшал прозрачный рентгеновский снимок сломанной (кажется) ключицы – снимок висел над столом в качестве иллюстрации спортсменского ухарства.
Он говорил про особый химизм, дающий возможность переживать страх как восторг. В грубом приближении суждения Тинькова выглядят следующим образом – средиземноморец и алеут не похожи друг на друга во хмелю. И дело вовсе не в разном психотипе, а в биохимии – никакими личностными качествами не восполнишь недостаток алкогольдегидрогеназы. Точно так же есть биологический тип людей, переживающих страх как невероятно сладостное ощущение предельной собранности, могущества, радостного предвкушения и прочее. Эти люди достигают определенных успехов в бизнесе (хотя необязательно им занимаются), потому что готовность к риску – важная часть делового усилия. Тип этот достаточно редкий, но моду задает именно он, на горе прочим модникам. В пример Олег Юрьевич привел себя и одного из успешных топ-менеджеров компании. Топ-менеджер – умный, талантливый, образованный работник. Но в периоды кризисов компании г-н Тиньков чувствует себя лучше, чем когда-либо, а топ-менеджер, благородно преодолевая свой страх, лысеет, бледнеет, худеет и держится из последних сил. Если при этом, движимый модой, он захочет снять свой стресс прыжком, скажем, с парашютом – что ж поделаешь. Пусть прыгает. Вероятнее всего, что этот могучий человек даже найдет в прыжке удовольствие. Он в очередной раз победит себя.
Я так и вижу этого парашютиста, оскаленного от ужасного удовольствия. Гримасы наслаждения и страха похожи друг на друга, а вот гримасы довольства совсем другие – умиление, любование, гордая скрываемая улыбка, сюсюканье с одушевляемыми предметами («купила сумочку», «а не выпить ли нам беленькой…»).
Правильно получать удовольствие – целая наука, и дома экстремала-мученика встретит супруга, эту науку прошедшая более успешно. Она наверняка вовлечена во все тонкости маркетинга боязни и знает радости избавления от страха путем правильной покупки. Без укола страха не продается ни один товар; так что молодая потребительница получает прививку легкого ужаса и тихого довольства при каждой товарной сделке.
Магазинные страхи не искусственные, а игрушечные. Это заводные и электрические, лакированные модели подлинных, «взрослых» страхов – о которых думать категорически запрещено. Бояться надо не старости, а плохого крема от морщин, не сорокалетия, развода и одиночества, а обсыпного эклера и поддельного «Мартини».
Вот и славненько. Мы живем в уютном мире. Нам щекочут нервы. Мы умеем преодолевать страх, прыгая с парашютом. Благоустроенное общество заменяет настоящие страхи искусственными, чтобы с их помощью удовлетворить естественные потребности в страшении и угрожении. Все правильно написала? Написала ерунду, пустые слова. Нас обманывают. Не верьте – страх и удовольствие полярно противоположны друг другу. Вся эта щекотка нервов – даже не имитация страха, даже не игра.
Это дощатый павильон, луна-парковая «комната с привидениями», поставленная надо рвом с крокодилами. Когда вам, наконец, станет действительно страшно, вы поймете, что это такое. Какое это удовольствие.
Но если так и не поймете, беды не будет. Без страха нет смысла, но переживать старость и одиночество все-таки мучительнее, чем голливудскую катастрофу. Игрушечные страхи, прочувствованные как глобальные, придают жизни смысл, в ней иначе отсутствующий, и гарантируют порядок, который может рухнуть. Уже всерьез. Кино – великий утешитель, а утешение – великий строитель. Статуя Свободы, белоглазая, в шляпке растопырочкой, должна скакать по потрясенной мостовой Пятой авеню. Только тогда, неподвижная и величавая, она вечно будет стоять на своем месте.








