Текст книги "Русская жизнь. 1968 (май 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
* ХУДОЖЕСТВО *
Денис Горелов
Сползает по крыше старик Козлодоев
Об инфантилизации кинозрелища
В свои золотые 60-е молодость перевесила числом.
Обычная аккордная рождаемость военных и послевоенных лет, названная бэби-бумом и помноженная на массовую убыль старших возрастов, дала исторический перекос: молодежь белых стран, едва превышая в обычные годы четверть населения (из ста сорока миллионов нынешних россиян сорок – несовершеннолетние), в середине века, как в плодовитых цветных анклавах, уверенно стремилась к трети. Смещение пропорций перевернуло карту занятости: не тратясь на социалку, львиную долю которой всегда составлял уход за пенсионерами, белый мир мог бесконечно наращивать производство, которому всегда хватало рабочих рук; близкие бесшабашной юности левые партии вступали в силу, равняясь то на умеренную Россию, то на радикальный Китай; искони ориентированная на инфантов индустрия досуга за десятилетие выросла вдвое по всем параметрам: тиражи книг, вместимость спортсооружений, число кинопосещений на человека в год и количество кинотеатров в мегаполисах. Большая восьмерка, которую от адамовых времен до наступления туземных 70-х было принято считать человечеством, стала значительно меньше спать по ночам, больше дежурить по апрелю и слушать музыку, быстрее есть (родившийся в ранних 50-х фастфуд пережил стадию обвального роста), бойчее спариваться и меньше верить.
Умственную деградацию шоу-бизнеса, о которой сегодня только ленивый не споет, следовало ждать уже тогда, – но поколение баррикад обмануло катастрофические ожидания старших лет на 20. Человечество, как известно, инфантилизирует прогресс и изобилие – а дети войны в массе своей крайне скудно питались, кучно жили, смолоду зарабатывали на прокорм и не знали понятия «отец» (четверть мужчин Европы сгинули в Тартар, а оставшиеся «левачили» напропалую). Подростковые моды диктовала нужда: Европа, отчаявшись развести небогатую родню на одежку по росту, легитимизировала узкие и короткие брюки (мерзкое слово «брючата»!), – в то время как в гопнической России высшим шиком считался широченный, волокущийся по асфальту клеш: малолетки донашивали отцовское либо краденое. Нужда развивает: шестидесятничество было зрелым, адекватным, спортивным, скорым на принципиальные решения и легко отбивало брюзгливую поколенческую ворчбу. У него скоро народились собственные дети, а раннее воспроизводство всегда считалось первым признаком взрослости. Молодежное наступление 60-х, будучи экспансией сильного, не нуждалось в панковской, наркотической и интернетной эксцентрике. Мир принадлежал молодым по праву, и они не вопили о том на каждом шагу в страхе, что отнимут; некому было.
Институциональных перемен, как водится, не заметили. Просто после долгих мытарств на экраны вышли первые «Звездные войны», снискав непрогнозируемый кассовый фурор; картину представили к основным «Оскарам», но отнеслись снисходительно, наградив только за спецэффекты. Режиссер Лукас оседлал постпродакшн – индустрию лазерных мечей, настольных игр и карнавальных костюмов, – что позволило ему четверть века сидеть сиднем, отвечая на вопросы маркетологов, и ничего больше не делать, о чем мечтают все дети сытых и безопасных времен. Потом мощно прогремела сага об Индиане Джонсе. Потом «Инопланетянин», потом трилогия «Назад в будущее». А потом стало окончательно ясно, что реальный доход в кинобизнесе приносит дорогое производство для самых маленьких зрителей. С развилки 1977-го, когда бэби-бумеры перешли от потребления к производству – для собственных, уже по-настоящему балованных цивилизацией отпрысков, – пути взрослого и детского кино окончательно разошлись. Основным адресатом кинозрелища всегда и везде была аудитория от 16 до 24 лет, имеющая первые деньги и готовая без остатка вложить их в развлечения, а не в недвижимость, ценные бумаги и образование детей. Составителей ежегодных анкет «Советского экрана» вечно смущала неадекватная, запредельная доля возрастной страты «16 -24» – казалось, только в этом возрасте люди покупаются на анкетные переписки с редакцией. Увы – только в этом возрасте люди статистической массой покупаются на кино. Однако преждевременная зрелость послевоенных детей до поры позволяла им потреблять взрослый продукт (случались и здесь парадоксы: так, в 62-м году наблюдателей шокировало абсолютное чемпионство сугубо детской картины «Человек-амфибия»; разрыв между неадекватно оцененным качеством и объективным спросом был таков, что фильм с излишней горячностью объявили пустышкой и лидерство его по всем позициям просто не признали, подтасовав цифры).
С 77– го дети стали сами по себе, а взрослые сами по себе, причем первые явно прибыльнее. Все лидеры мирового и отечественного проката последних тридцати лет при очевидных преимуществах сделаны для существ с ясельными мозгами: «Ночной дозор», «Титаник», «Юрский парк», «Самый лучший фильм», трилогия о властелине колец -все это не для больших. Время вечерней сказки для малышей разрослось с пятнадцати минут по будням до полного прайм-тайма и выходных целиком. Целевая аудитория унюхала потачки индустрии и борзеет на глазах: возрастной порог, до которого ребенок потребляет ТОЛЬКО И ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО МУЛЬТФИЛЬМЫ, растет не по дням, а по часам.
Эпидемия сиквелизации тоже связана именно с омоложением среднего зрителя: вопреки расхожим убеждениям, детское сознание предельно консервативно – в знакомой упаковке стандартный ребенок сожрет любые помои (потому и «Макдональдс» давно идентифицировался как ювенильное царство). Внимательный взгляд на любую схему, выдержавшую многоразовое продолжение, обнаружит ее подростковую ориентацию: «Пираты Карибского моря», «Гарри Поттеры», «Смертельные оружия» с «Крепкими орешками», малолетские ужастики «Кошмар на улице Вязов», «Пятница, 13», «Восставшие из ада» и нескончаемые эпопеи о живых мертвецах, серийные топлесс-комедии от «Горячей жевательной резинки» до «Муравьев в штанах», бэтмены, рэмбы, голые пистолеты и черепашки-ниндзя – это все вам, малыши. Отчаявшись наскрести антагонистов на третью серию «Неуловимых», Эдмонд Кеосаян в «Короне Российской империи» оживил всех лиходеев, убитых серией раньше, – это было уже форменное шествие живых мертвецов. А без негодяев никуда – на том погорела Алиса из будущего: окрыленные зрительскими авансами отцы алисомании сделали продолжение «Лиловый шар» – беззубое, бесконфликтное и вегетариански назидательное, как половина остальных романов Кира Булычева. Да и девчачий сексапил плавно перетекал в девичий, а это уже совсем другая аудитория, Гарри Поттер знает.
Благородный закат титанов авторского кино также был связан с постепенным отмиранием взрослой аудитории: в мире 80-х и 90-х просто некому было смотреть новые фильмы Бергмана и Куросавы, не говоря уже о стухшем в самоповторах Феллини. Новое модное кино – все эти «Самаритянки», «Крысятники», «Бассейны» и «Лабиринты фавна» – без остатка адресовалось продвинутым девочкам (ибо продвинутых мальчиков не существует в природе).
Родившись сразу после войны, с приходом на экран скрытых мотиваций и фрейдовского подсознания, взрослый кинематограф почил естественной смертью за ненадобностью, лет на 20 опередив своих жрецов. Неудавшийся суицид Куросавы в конце 60-х, преждевременная смерть Фасбиндера, Тарковского и Трюффо между 82-м и 86-м только конституировали процесс. В 91-м до срока скончалась тихая звездочка Ли Ремик, ответившая на вопрос о причинах ухода из кино: «Когда в мире опять начнут снимать для взрослых, я тотчас вернусь». Не вышло.
Кино стало детским. Литература стала детской. Несимфоническая музыка детской была всегда. Школа и вуз, авторитарные в силу своей природы и обязанные такими быть, теряют последние рычаги принуждения. Дети год за годом узурпируют взрослый праздник Победы, обращая памятные концерты в песенно-плясочную веселуху под девизом «Наши предки воевали, чтоб у всех был позитив». Центральной персоной века становится даже не подросток, а дитя, молодеющее с каждым годом.
Впрочем, фатальных прогнозов не будет. Войны и эпидемии, помнится, молниеносно лечили мир от глупости и потачек малолетним (ушлый Спилберг и здесь поспел раньше всех, сняв о том «Войну миров»). Да, сегодня белое меньшинство, расстающееся со званием «человечества», тяжело больно детством. Но не смертельно. Либо посредством войны, мора или сплошной террористической анархии оно излечится – либо капитулирует перед желтой расой, не абсолютизирующей демократию и свято блюдущей возрастную субординацию силы и знания.
Дольше века ждать не придется.
Максим Семеляк
Лео, мой Лео
Латинский квартал глазами одного актера
Во всей этой истории с парижским маем 68-го года даже неловко кому-то симпатизировать – особенно теперь, когда сильно задним числом более-менее ясно, что люди с одной стороны баррикад дискредитируют идеалы, люди с другой стороны идеализируют дискредитацию, – а в общем, фарцуют все, и каждое слово (идеалы, баррикады, дискредитация) этих ходячих спойлеров давно пора из соображений элементарной вежливости обнести кавычками, и поделом. Есть еще и третий тип – те, что «над схваткой». Эти, пожалуй, самые отвратительные – снисходительно попыхивая вечной трубкой, они придирчиво посматривают по обе стороны, принимая за высшую мудрость обыкновенную лень. Меж тем по-настоящему посторонним может считать себя лишь тот, кто поневоле находится в гуще событий. В 68-м году такой персонаж был. Звали его по-разному, но играл его всю дорогу Жан-Пьер Лео.
Осмысленный и щадящий бунт 1968 года обрел в лице Лео свою самую выгодную эмблему. Его фотографии хорошо бы смотрелись на ветровом стекле в ч/б формате – едва ли на внедорожнике, но вот если Mini или Smart, то в самый раз. Безумный арлекин Жан-Пьер с его удивительным умением дать слабину одним движением бровей сумел воплотить вопиющую несерьезность намерений в сочетании с желторотой истовостью. Он, конечно, прекрасен, но какой-то лакричной красотой. Изнежен, но порывист. Гадок, но не противен. «Ненадежен, как мартовский лед», хе-хе, но не подл. Простенькая и всюду одинаковая манера игры – отсутствующий взгляд похотливого эльфа, smart-дерзость, mini-возвышенность, муштрованный дилетантизм, пылкая немочь. При этом изображает он, в общем-то, пустое место, «дисциплинарное тело», которое служит в армии, ходит на незавидную службу, женится, изменяет, заводит детей, красит цветы на продажу. Именно такое создание, чье молчаливое согласие мало чем отличается от многословного протеста, и должно было объяснить все про искомую революцию.
Массовая музыкальная культура Франции тех лет – это, в сущности, имитация, но с большим самомнением. В 64-м году Marie Claire вышел с обложкой, на которой значилась Сильви Вартан с надутыми губами, обиженный вынос гласил: «Американцы говорят, что мы все делаем, как они». В этой фешенебельной невсамделишности крылся огромный шарм – Франция копировала, огрызаясь. Так, у Дютронка была в те годы весьма убийственная (в музыкальном отношении) песня-потешка про хиппи и их новую философию. Обладатель волчьих глаз Джонни Холлидей тоже высказывался в том духе, что, мол, волос долог, ум короток etc. Персонаж Лео был, в сущности, таким же – например, в «Мужском и женском» он не знает, кто такой Боб Дилан (а это 66-й год), что не мешает ему малевать на двери туалета «Долой республику трусов!» Хотя по сюжету иных фильмов он работает в магазине грампластинок (а в «Семейном очаге» соблазняет продавщицу оттуда же), актуальный бит его не слишком занимает – достаточно прислушаться к тому, что звучит в фильмах с его участием. Шанталь Гойя, Шарль Трене, Ален Сушон – про такое точно не скажешь «слушайте музыку революции!» В новелле «Антуан и Колетт» он, правда, отправляется на авангардный концерт (кажется, это был Пьер Анри, могу ошибаться, давно смотрел) – но это ему не идет впрок. В «Мужском и женском» он с вызовом слушает классику – революционер с фугой в кармане.
Хотя формально Жан-Пьер Лео выдавал себя за Антуана Дуанеля только в соответствующем цикле Трюффо, эти данные закрепились за ним на всю жизнь. В «Китаянке» он добросовестный смутьян-маоист, однако лоботрясная песня «Мао-Мао», мимика, а также предательский пинок попутчице в процессе утренней зарядки под «Интернационал» выдают в нем все того же А. Д. Во вполне печальном «Мужском и женском» (Лео – самоубийца, подумать только) он однажды проговаривается: «Я генерал Дуанель, где моя машина?» Режиссеры будто издевались над Лео – однажды он уже эпизодически ложился в постель с двумя женщинами по прихоти Годара (в «Мужском и женском»), спустя семь лет вышеупомянутый Эсташ вторично организует ему соответствующий (и на сей раз сюжетообразующий) менаж в «Мамочке и шлюхе». Прямое попадание в тему и дату случилось на съемках «Украденных поцелуев» – фильм появился аккурат в шестьдесят восьмом и здесь Лео именно Дуанель. Фильм посвящался французской синематеке (к вратам которой томно приковывала себя Ева Грин в бесконечно игривых и поверхностных «Мечтателях». Кстати, на роль одного из мечтателей Бертолуччи взял парня, слегка похожего на Лео – вряд ли то была бессознанка со стороны мэтра). Тут Лео и выказал себя окончательным революционером, истинным сыном Маркса и кока-колы. Как известно, студенческие волнения той весны во многом были спровоцированы тем, что девочкам дозволялось ходить к мальчикам в общежития, а наоборот было нельзя. Исследователи искусства нередко жаловались, что зачаточные парижские хэппенинги той поры в основном были похабного свойства (вполне по заветам ситуационистов, кстати). Клеврет мелодрамы, Лео одним своим видом объяснил, что здесь к чему. Трюффо с Дельфин Сейриг это только усугубили.
Десять лет назад об этих материях хорошо вещал Д. В. Горелов в «Русском телеграфе»: «От левой и правой пропастей, сблизившихся до расстояния между Латинским кварталом в Париже и десантными казармами в Северной Африке, страну спасла воинствующая апатия – и рупором ее стал Франсуа Трюффо, в прошлом самый безбожный из молодых красноперых максималистов. В годы, когда решалось, быть ли Франции империей, режиму – демократией, а де Голлю – президентом, он декларировал отказ художника от голосования и не рекомендовал противопоставлять любовь и буржуазию с полицией… Робеспьер в критике, он сделался сущим Людовиком в режиссуре, – сохранив адекватность заторможенной нации консьержек и портье, которая лето красное пропела „Интернационал“, но стоило ударить морозцам, вернулась к здоровому нордическому консерватизму 70-х». Оставим на совести Д. В. столь свойственный ему гусарский геополитический апломб – сказано уж больно складно.
Нечто подобное случилось и у нас.
Не хотелось бы думать, что СССР в роковой час сбили с толку унылые притчи Т. Абуладзе или телепередачи «Взгляд», где показывали преимущественно группы «Окно», «Телевизор» и «Зодчие». Есть также популярное мнение, что государство было в той или иной степени торпедировано известным фильмом Соловьева С. А. Однако «АССА» с ее сережками в полиэтилене, гвоздиками в петлице и раскрашенной кинопленкой во сне протагониста была в конце концов лишь всепоглощающей богемной лирикой в актуальных декорациях, фарцовкой в высшем смысле, если угодно. Ничего специально деструктивного в ней не было – к тому же образ Говорухина-Крымова был настолько увесистее, остроумнее и симпатичнее африкански-бугаевского, что только совсем уж одержимый песней про перемены человек мог этого не заметить.
Я думаю, что Советский Союз развалил все-таки не Соловьев, но «Соловей» устами Феди Дунаевского. «Курьер» – тот самый фильм, с которого началось великое разложение. Все потому, что герой Дунаевского был – несознательный. Вегетативный мерзавчик, он был проще пареной репы – пел «Землян», играл в карты, возился с пальто (в фильме Жана Эсташа «Дед Мороз с голубыми глазами» герой Лео наряжается Санта-Клаусом, потому что ему нужны деньги на новое пальто). Они с Дуанелем вообще похожи – оба они служат (о’кей, наш только собирается) в армии, оба обхаживают девиц не им чета, оба понятия не имеют, кто такой Боб Дилан, в конце концов. В общем, совсем простые парни без песен собственного сочинения и прочих коммуникэйшн тьюб – это и есть революция. Когда что-то происходит на растительном уровне. По традиции на таких должна сходить благодать, но вместо этого – волею времен и обстоятельств – на них обрушилась блажь.
Под ее до сих пор не изученным влиянием маленькие хмыри из неблагополучных семей учредили свой вполне убедительный резистанс.
* ПАЛОМНИЧЕСТВО *
Карен Газарян
Где утомленному есть буйству уголок
Швейцария: смерть как образ жизни
В одном из эссе Умберто Эко пишет об историческом повороте во взаимоотношениях левых и правых: обнаружив, что поколение-1968 никак не извести, правые уселись на берегу и принялись ждать, пока по реке не проплывет труп врага. И дождались: прошло двадцать лет, одни деградировали, а оставшиеся примкнули к Берлускони. Арифметика такова: тем, кому в 1968-м было едва за двадцать, сегодня уже за шестьдесят. Пора в Швейцарию. Если вы не Йошка Фишер, конечно.
В швейцарском городе Невшатель, где за месяц до своего семидесятилетнего юбилея скончался в 1990 году Дюрренматт, на стенах домов и даже на тротуарах сидят огромные бумажные бабочки. Речь идет именно о Невшателе, а не о Монтре, стало быть, бабочки не имеют и не могут иметь никакого отношения к Набокову. Впрочем, автор «Физиков» и «Аварии» снискал в доперестроечном СССР некоторую популярность среди читателей «Иностранки» – богатое слово «экзистенциализм» тогда заменяла хлесткая фраза «метания буржуазного художника», служа для интеллигенции своеобразным знаком качества. Пьесы Дюрренматта производят впечатление произведений, написанных человеком, одержимым жесточайшими депрессиями и маниями, и не удивительно ли, что их автор родился и умер в райской Швейцарии? Так вот, о бабочках. Из папье-маше, ярко раскрашенные, с большими блестящими черными глазами, они – часть пейзажа, который в Швейцарии – не пейзаж, а дизайн. Развалины древнеримских поселений Augusta Raurica в базельском пригороде Augst более похожи не на развалины, а на новостройки. Кирпичик к кирпичику, камешек к камешку, ни щербинки. Пластиковые зеленые стулья вокруг коринфской колонны (6 шт.). Жилище древнего римлянина и сам он, с супругой: оба из воска, одеты по моде того времени. Он: туника бежевого цвета, кожаные сандалии. Она: белая туника, белая стола из индийского хлопка, элегантные кожаные сандалии. Глиняные чашки и плошки в углу. Стрелка с надписью «выход» на четырех языках плюс английский. Продолжение осмотра. Верхний ряд teatro снабжен темно-серыми металлическими перилами, в тон самолетных кресел авиакомпании SWISS. Мы заботимся о вашей безопасности. Бабочки на невшательских улицах намертво привинчены к асфальту и вмонтированы в трехсотлетнюю штукатурку с таким ювелирным тщанием, что ни им, ни штукатурке не сделается ровным счетом ничего и никогда. Они не мигают, не светятся, не машут крылышками, не шевелят усами и лапками. Они бездвижны, как все вокруг. Не пылит дорога, не дрожат листы. Ьber allen Gipfeln ist Ruh, – так начинается это стихотворение Гете, переведенное Лермонтовым как «Горные вершины спят во тьме ночной». У Гете нет ни слова про тьму ночную. Но кажется, что каждое слово – про Швейцарию. Горные вершины спят и во тьме, и при ярком свете. И ничего удивительного, странного, необычного, противоестественного. Подожди немного, отдохнешь и ты.
Они ждут. Терпеливо, расслабленно. Ждут в поездах, приходящих точно по расписанию. Ждут в ресторанах, поглощая невкусную еду с тем же удовольствием, с каким улыбаются предупредительным официантам. Ждут в ювелирных магазинах, выбирая лучшее из того, что помещено под прозрачное пуленепробиваемое стекло. Ждут в лобби отелей, переводя взгляд с вазы, наполненной зелеными яблоками, на вазу, наполненную целлюлитными мандаринами. Ждут в подъемнике, бесшумно возносящем их на вершину высокой горы Шильтхорн, в ресторан, где обедал Джеймс Бонд в одной из киносерий своей ЖЗЛ. Ждут в инвалидной коляске, которую ловкий человек в униформе по специальному пандусу катит вверх, вверх, вверх, к цветочным горшкам, бельгийским кружевам, к венскому штруделю, итальянскому костюму, английской ортопедической обуви и «умной» американской кровати. Высокий прогрессивный налог дает такое право – ждать с высоким комфортом. Они живут и ждут. Ждут в дистиллированном офисе с увлажненным посредством особого прибора воздухом, ждут на пустынной аккуратной мостовой, ждут в банке, ждут в супермаркете, ждут на скамейке в парке, ждут у пруда с уточками. Это выжидательное выражение лица можно по ошибке (и такую ошибку часто совершают иностранцы, особенно русские) принять за маску безразличия, холодности, за механистическое европейское поведение, данное в Швейцарии in vitro. Но это не то. Это – это. Оно самое. Искусственные бабочки не лгут; жизнь без страстей, жизнь, прожитая с цикличностью и постоянством часового механизма, «заведенного автомата», выражаясь словами Лескова, предполагает именно такое – бесстрастное – ожидание смерти, ожидание со слегка поджатыми губами и слегка остекленевшими глазами.
Мортальность, принимаемая за снобизм, сильно осложняет швейцарское существование русских. И не только коммуникативное, и даже не столько – ведь любая вербальная коммуникация суть театр, успех на сцене которого зависит от вашей способности лицемерить и развитости ваших светских рефлексов, а совсем уж дикари, подобно тем русским туристам, что фотографировались на фоне трупов в Пхукете, до Швейцарии все же не добираются. Дискомфорт порождает другое – сильнейший конфликт с окружающим пространством и законами, по которым оно устроено: невозможно вынести отсутствие не просто неожиданностей, а принципиальное отсутствие какого бы то ни было сюжета существования. Если исключить горы, катание на лыжах и пышную природу, а взять социальную составляющую Швейцарии, ничто не радует даже глаз: во французской части архитектура прифранцуженная, в немецкой – принемеченная. Вторичность ее очевидна и закономерно бесстыдна; едва только заканчивается исторический центр любого населенного пункта, как начинаются ужасные и вполне брежневские постройки, выполненные безо всякой претензии и оттого принявшие самый причудливый вид.
Типичный пример – смесь Пентагона и московской районной поликлиники: пятиугольное офисное здание из шлакоблоков тускло-желтого трупного цвета с логотипом химического концерна на крыше. Тут любой житель спального района взвоет, это один из самых жестоких обманов, на какие способна Европа. Остро хочется чего-то знакомого, родного. Разговор, подслушанный в поезде:
– Ой, Берн, Берн проезжаем! Давайте выйдем на минуточку!
– Куда?
– Ну выйдем! Я хочу погулять по улицам, по которым ходил профессор Плейшнер!
– Профессор Плейшнер ходил по улицам Риги.
– Не может быть!…
Может. Скорее «не может быть», чтобы он ходил по улицам Берна. И тем более выбросился на одну из них из окна, раскусив предварительно ампулу с ядом. Выйдя из фашистского застенка, Плейшнер проживает в Берне короткую, но полную смысла и энергии жизнь. Он идет по улицам и кормит уток под щемящую музыку Таривердиева. Но самоубийство – слишком сильный поступок для Швейцарии, страны, где сама жизнь есть комфортная подготовка к естественной смерти, причем по преимуществу подготовка телесная, материальная. Нигде, ни на каких других улицах нет такой пугающей концентрации очень пожилых людей в очень дорогих шерстяных и кашемировых пиджаках фисташкового цвета. В темно-рыжих ботинках лучшей крокодиловой кожи. В плотных хлопковых рубашках, сшитых так, что про них хочется сказать «накрахмаленные», архаизм будет более чем уместен. А ведь это и есть ожидание смерти – эти сверкающие, будто свежие сливки в фарфоровой чашке, зубные протезы. Чем дряхлее и малоподвижнее тело, тем безупречней и качественнее его оформление.
Почти все русские, с которыми мне приходилось заговаривать о Швейцарии, так или иначе говорили о самоубийстве. Точнее, о самоубийствах. «Вы представляете, какой тут, наверное, процент самоубийств?! Не меньше, чем в Японии, наверное». – «Да-да, наверное». – «А в Японии огромный, знаете?» – «Что вы говорите!» – «Я читала. И среди молодежи очень много наркоманов». – «Ужас. Скоро и у нас так будет, наверное». – «Это от скуки, у нас так не будет». Таков следующий этап анти-адаптации: предположение, что окружающая реальность претит не только тебе, но и вообще противна человеческой природе, в том числе и местной.
Эти представления прекрасно сосуществуют с другим русским образом Швейцарии – образом страны надежнейшей банковской системы и лучших, точнейших и долговечнейших механических часов. Если видите, как швейцарский банкир прыгает из окна, смело прыгайте следом, дельце наверняка выгодное, – так звучит шутка, придуманная кем-то, способным к рефлексии, кем-то, движимым страстями, кем-то, допустившим в своей жизни хотя бы одну ошибку. Представить, что ее сочинил веселый самоироничный банкир, невозможно. Скорее всего, это и не так. Национальная культура как чередование минора с мажором, как драма, в Швейцарии просто отсутствует. Ее место занимает «отельная культура», тоже лучшая в мире. Остальное – уклад. И банки – уклад, и часы – уклад, и сыры – тоже уклад. В этой стране на полном серьезе и с завидным тщанием создан музей под открытым небом Ballenberg – огромная имитация деревенской Швейцарии: из каждого кантона сюда свезли по крестьянскому домику, а то и по два, предварительно разобрав их на кусочки, а после собрав – тщательно, как хронометр. На территории этой ВДНХ люди, одетые в национальные костюмы, поют, танцуют, катаются в повозках, будто участвуют в съемках бесконечного телесериала про деревенский швейцарский быт. Русскому смешно, а швейцарец серьезен, ему важна каждая мелочь, как каждый винтик в механизме.
– Каждый швейцарский кантон имеет свою конституцию, – сказал один профессор-пенсионер, от скуки подрабатывавший гидом.
– Как же управлять такой страной? – спросила его русская туристическая дама.
– Швейцария, наряду с Францией, стала одной из первых президентских республик в Европе. Это случилось в 1848 году.
Швейцарский кантональный патриотизм далек от парламентских форм, хотя слабая президентская власть компенсируется здесь развитой парламентской демократией. На границе двух кантонов герб одного из них периодически сбивали жители второго: им казалось, что граница проведена неверно. Жители пострадавшего кантона герб восстанавливали. Через некоторое время его сбивали вновь. Продолжалось это последние лет двести и продолжается до сих пор. Есть в этой нескончаемой тряске и перманентной вибрации что-то незыблемое. Такую страну не развалили, сволочи.
– Мы сделали большую ошибку, не вступив в Евросоюз, – сказал мне потом швейцарский профессор.
– Почему? – спросил я, приготовившись услышать обычную политкорректную чушь.
– Потому что все институции, которые базируются в Брюсселе, были бы сейчас здесь и приносили нам деньги, – ответил он с неожиданным прямодушием.
В своей эпохальной работе «Столкновение цивилизаций» Сэмюэль Хантингтон высказался про Китай красивее некуда: «Китай – это иная цивилизация, прикидывающаяся страной». Швейцария – это страна, прикидывающаяся иной цивилизацией. Точнее, европейской цивилизацией, которой удалось спастись, не наделав мультикультурных и политкорректных ошибок, не сдавшись на милость воинов Аллаха, замаскированных под дешевую рабочую силу. Швейцария ввела суверенитет и попутно отменила рефлексию вместе со стремлением сделать мир лучше, чем он есть. Получилась воплощенная утопия, чистый разум без критики, восторжествовавший потому только, что ему удалось отказаться от поэзии и предпочесть ей даже не прозу, а арифметику, сменив небо в алмазах на караты алмазов, а борьбу со временем – на приборы, это время измеряющие. Потому-то Швейцария и кажется страной пенсионеров, потому-то в нее приезжают пенсионеры со всего мира, чтобы в фисташковых пиджаках посидеть на летней веранде отеля, глядя на неподвижное озеро, кажущееся искусственным, но оттого бесконечно более уместным. Они приезжают сюда, уже не левые и не правые, не красные и не синие, не надеющиеся и не разочаровавшиеся, они приезжают лишь потому, что здесь – тот единственный на Земле ландшафт и тот уникальный пейзаж, частью которого – не смешной, не вставной, не выдающейся – они только и могут стать. И становятся.
В Базеле, в музее знаменитого кинетиста Жана Тэнгли, есть произведение с примечательным названием Mengele – вероятно, буквальное воплощение метафорического, в эренбурговском стиле, высказывания «фашистские нелюди»: лошадиные черепа на длинных металлических палках, увешанных мрачными тряпками – под ними скрыт сложный механизм, который можно привести в движение нажатием красной кнопки, и тогда конструкция завертится-закрутится и замигает множеством малоприятных лампочек. Напротив этого сооружения стояла сухая крошечная старуха с трясущейся головой и пустой полуулыбкой на лице; из-за болезни Паркинсона эта улыбка все время приплясывала. На старухе были мальчишеские, безукоризненно выглаженные брюки, кеды, аккуратные детские оранжевые носочки, будто ее всю целиком сделали в магазине игрушек. В какой-то момент появилась старухина внучка, точная копия бабки, только шестьдесят лет назад, нажала на красную кнопку, и все задвигалось, засверкало. Полуулыбка исчезла со старухиного лица; старуха в оцепенении смотрела перед собой. Тогда внучка мягко взяла ее под руку и повела прочь.