Текст книги "Русская жизнь. 1968 (май 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Небесный ювелир
Рассказывает Александр Маршак
Известный парижанин, меценат и общественный деятель Александр Осипович Маршак, брат парижского хирурга Акима Маршака, родился в Киеве 1 ноября 1892 года. Его воспоминания о полной приключений жизни в России – перед читателем «Русской жизни». Этот рассказ записан в 1965 году на пленку для цикла программ о русской революции, готовившихся на Радио Свобода. Маршак завершает историю приездом во Францию в 1919 году.
Нерассказанной осталась, по существу, еще одна жизнь – в эмигрантском Париже. Александр Осипович стал генеральным секретарем Киевского землячества, вошел в Комитет Лиги борьбы с антисемитизмом, в 1925 году был принят в масоны, бежал из Парижа с приближением нацистов, активно помогал эмигрантам в послевоенные годы, а погиб от несчастного случая – его сбила машина в 1975 году, за неделю до 83-летия.
– Отец мой родился в очень бедной еврейской семье, и уже в 13 лет его отдали в учение в ювелирную мастерскую. Он был почти безграмотным, с трудом читал, а писать умел только по-еврейски.
Вырос отец в маленьком местечке в черте оседлости, потом его родители отвезли в Киев. В 22 года он стал ухаживать за одной барышней, которая ему страшно нравилась, но никак не мог решиться объясниться, потому что считал, что она для него слишком большая величина. Она была дочерью парикмахера. Евреи в те времена носили парики, и это был парикмахер, который делал для них эти парики. Она тоже была большой мастерицей по парикам. И вот он так за ней бегал, пока она ему не сказала: «Слушай, хочешь жениться – женись, а не то – убирайся к чертовой матери». Он был безумно счастлив, получил сто рублей приданого и решил, что на эти деньги может самостоятельно учиться, а не быть подмастерьем.
И на эти сто рублей они наняли комнату, разделили ее занавеской: с одной стороны был верстак, а по ту сторону – плита, кровать и стол. Вот это была их квартира. Отец был очень талантливым человеком, поэтому быстро начал выбиваться, но очень страдал от того, что был безграмотным. Он чувствовал, что это ему очень мешает, и своего младшего брата, раньше, чем взять к себе в мастерскую, заставил учиться грамоте.
Я родился в Киеве в 1892 году и был седьмым ребенком в семье.
У отца тогда уже был магазин на главной улице, над магазином была большая мастерская и очень скромная квартира, в которой жили десять человек – родители и восемь детей. Потом мы переехали в другую квартиру, начал появляться достаток, потом это перешло в роскошь. Умер отец очень богатым человеком в августе 1918 года, но он никогда не забывал о том, что деньги достаются с очень большим трудом. У нас в семье был культ труда – и дети, и родители считали позорным сидеть и ничего не делать, какая-то совестливость была. Нужно было или читать, или гулять, в общем, чем-нибудь заниматься.
Кроме того, отец никогда не забывало том, что бедность – это очень неприятная вещь, он хорошо помнил, как ему тяжело жилось мальчиком. Поэтому он организовал за свой счет еврейскую школу, где 60 мальчиков получали образование, обучались ремеслу – таким образом он старался как-нибудь отблагодарить судьбу за то, что ему так повезло, и помочь другим.
– Советский писатель Маршак – ваш родственник?
– Дальний родственник. Все Маршаки происходят из одного источника.
– Тот факт, что ваш отец еврей, как-то определял его политические убеждения?
– Когда я родился, о бедности уже не было речи, но была скромная жизнь. У нас в мастерской было тогда больше 100 человек рабочих, из которых больше половины было евреев, которые право жительства в Киеве имели только в одной части города, довольно далеко от мастерской. Если кто-то из них пытался устроиться ближе к мастерской, то сейчас же полицией водворялся на свое место. Часто бывали всякие недоразумения, которые отец улаживал. Так что все это, конечно, вызывало недовольство.
Кроме того, старшие братья уже были студентами, которые, конечно, заразились в университете, особенно в 1905 году, идеями очень левого, революционного характера. Это на него тоже влияло. Но определить его личную политическую физиономию довольно трудно, тем более что, как человек неграмотный, он разбирался только интуитивно во всем, что происходило. Но если бы он голосовал, то за кадетов, без сомнения. Отец очень поддавался этим левым течениям. Так мы жили в Киеве, и в 1909 году я закончил Коммерческое училище.
Поскольку я не смог, из-за существовавших ограничений, попасть в Политехнический институт, я поехал с согласия отца в Париж, где уже мой брат был на медицинском факультете, и поступил на юридический факультет, потому что для отца являлось абсолютной необходимостью, чтобы все сыновья имели высшее образование. А какой диплом – ему было все равно. Я выбрал юридический факультет, потому что там нужно было меньше всего работать. Если не Политехнический институт, то меня интересовала живопись, искусство, декоративное искусство. И до экзаменов, до мая месяца, я занимался исключительно музеями, ходил в студии, а вспоминал об экзаменах в мае, все бросал и засаживался за учебники.
Я провел в Париже четыре года.
– За эти четыре года у вас была возможность познакомиться с русской эмиграцией?
– Со всеми мы были самыми близкими приятелями – с Авксентьевым, с Черновым. Главным образом, большая дружба была с Николаем Дмитриевичем Авксентьевым, который даже детей брата учил русскому языку. Еще Высоцкий Александр Давыдович. По субботам все собирались у Высоцкого, а по воскресеньям – у брата. Вся русская революционная эмиграция у Высоцкого собиралась – Гоц, Цейтлин, все. Это были такие два центра, потому что это были единственные женатые и состоятельные люди, которые имели свою квартиру, где можно было собираться. Остальные жили по гостиницам, по отдельным комнатам и были люди небогатые.
Так что свою жизнь здесь я провел в очень левонастроенном обществе. И когда я вернулся в Россию в 1913 году, для меня вопрос о том, что царский режим может существовать, не ставился. Это временное бедствие, которое скоро нарушится, лопнет.
– Вы вернулись в Киев в 1913 году, и вскоре после этого началась война.
– Я человек авантюрного склада, и мне очень хотелось посмотреть, что такое война. Надо вам сказать, что тогда, несмотря на то, что война была затеяна правительством, она была встречена с большим энтузиазмом. Все говорили, что это Германия на нас напала, нам нужно защищаться, не было такого отношения к войне, как, скажем, в 1905 году, во время японской войны, когда всякое поражение считалось успехом – «так им и надо». Здесь был страшный энтузиазм, воодушевление и страшное озлобление против немцев.
– Среди евреев также?
– Абсолютно. Все евреи шли на войну, несмотря на то, что для них служба в армии была очень тяжелая.
– Какие были правила относительно военной службы для евреев?
– Я вам расскажу сначала общий порядок. Все молодые люди, окончившие университет, не поступали на военную службу простыми солдатами, а были вольноопределяющимися. Они служили один год вместо четырех, не выполняли никаких черных работ, на их погонах были нашивки, которые сразу их отличали от всех других солдат, и, кроме того, по истечении полугода они держали какие-то экзамены и уже выходили в запас прапорщиками, а это первый чин офицерства. Евреи могли быть вольноопределяющимися, но не могли быть прапорщиками, они никогда не могли перейти дальше нижнего чина, всегда оставались солдатами и в офицерство никогда не могли попасть.
Когда я приехал в Киев с дипломом юридического парижского факультета, мне предоставлялась возможность получить русский диплом, если я буду держать государственный экзамен при университете. Это необходимо было для того, чтобы получить все права. Еврей, не имеющий университетского диплома или не будучи купцом первой гильдии, был очень ограничен в своих правах: не мог жить, где ему хочется, и не мог выбирать профессию, которую ему хочется.
Тут началась война. Но я мог не идти, если бы хотел, потому что у меня с детства грыжа, но мне очень хотелось пойти, по авантюрным соображениям. Эти авантюрные соображения поддерживались патриотическим энтузиазмом.
Если бы это было в 1905 году, никогда бы меня не соблазнила эта авантюра – пойти на фронт.
Когда я отцу об этом сказал, он на меня как на сумасшедшего посмотрел. Я ему сказал, что если я пойду добровольцем, то могу выбирать, поэтому я пойду в автомобильную роту, это очень легкая и приятная работа, буду жить в чистоте.
Так что в октябре 14-го года я отправился на фронт во Львов. Работа была неинтересная, я возил как простой шофер одного полковника, по городу. В казарме ужасно было неприятно жить, вонь такая. Напротив казармы я увидел хороший дом, в котором, как мне сказал швейцар, есть пустая квартира. Я ему дал три рубля и в этой квартире поселился. Квартира была чудно обставлена, вся была там мебель хорошая, белье, посуда, все что угодно. Живи, как хочешь. Я еще одного своего приятеля, товарища по Киеву, туда пригласил. В один прекрасный день была ночью перекличка, проверка в казарме. Нас не обнаружили. Послали за нами, потому что фельдфебель знал, где мы живем. Нас вытащили оттуда – и прямо в карцер. Наутро нам объявили, что мы будем 15 дней под арестом сидеть. Мне это очень не понравилось. И работа не интересная, и жизнь в казарме – что это за война?
Я хотел посмотреть войну.
Тогда я прямо к полковнику нахально пришел и говорю: «Ваше высокоблагородие, разрешите подать рапорт о желании моем идти на фронт». В этом отказать нельзя, и через неделю я отправился в отряд, который стоял уже совсем близко от фронта при штабе корпуса, где был также штаб генерала Брусилова. Там мне совсем вольно жилось. Там уже никаких казарм, перекличек. Жил еще с двумя товарищами в какой-то халупе у крестьян, которые за нами очень ухаживали, готовили. Мы им платили гроши какие-то. Работы было мало, дни проходили в прогулках, в разговорах, в преферанс меня там научили играть, брат мне книги присылал, которые я просил. Это мне тоже было скучно, я не для этого туда хотел ехать.
И я увидел, что в пяти верстах от нас есть авиационный отряд. Я туда пошел посмотреть. А я с детства очень увлекался фотографией, у меня всегда с собой фотоаппарат был. Я пришел с аппаратом, начал снимать. Потом подошел к офицеру снять ближе аппаратом. Тут меня начальник отряда штабс-капитан Макаров зовет: «Вы кто такой? – Вольноопределяющийся такой-то роты. – Я вижу, вы с аппаратом ходите, вы умеете снимать? – Умею. – А вы покажите мне какой-нибудь ваш снимок, снимите что-нибудь. – Мне же надо проявить. – У нас все есть, только мы не знаем, как этим пользоваться».
И я им проявил, показал снимки, им очень понравилось.
«Вы не хотели бы у нас остаться? – С удовольствием.»
Я искал авантюру, а тут самая интересная авантюра – авиация.
«Да, но я же в автомобильной роте состою. – Вы не беспокойтесь. Мы имеем приказ от Великого князя (который был тогда шефом всех авиационных войск) организовать у себя фотографический отдел. У нас есть весь материал, но никого нет, кто бы умел что-нибудь делать. Я вижу, вы хорошо умеете это делать, оставайтесь у меня. А я от себя напишу рапорт начальнику вашей роты, что вас забрал и прошу сюда прикомандировать».
Я забрал свой сундучок, перешел туда, и тут уже совсем райское житье. Поселился вместе с офицерами, был с ними совсем по-товарищески, жил, ел, спал и чудно себя чувствовал. Обращались со мной не как с солдатом, а как с равным. Приятные люди. Авиаторы в те времена – это были все более или менее герои: аэропланы наши – это же были картонки какие-то, а не аппараты.
Полагалось иметь восемь аппаратов. У нас было три французских и пять русских. Аэропланы делались в Киеве, моторы делались в Одессе. «Анзани» итальянские – ужасная была гадость. А французские были «Ньюпоры». Эти были немножечко лучше. Потом у нас стали появляться отличные аппараты.
И штабс– капитан Макаров написал рапорт, чтобы меня откомандировали, потому что он выяснил, что евреев в авиационные войска принимать нельзя. Я должен считаться в автомобильной роте, а прикомандированным быть к авиации. Получается ответ, что ни в коем случае меня не отпускают и требуют, чтобы меня отправили обратно во Львов, так как я должен 15 дней сидеть. Но Макаров был человек энергичный, ему нужно было показать Великому князю, что он имеет фотографическое дело, поэтому он подал рапорт начальнику корпуса.
«А как же, – говорю, – вы меня переведете, я же еврей?» – «Вы не беспокойтесь, во всяком случае, я вас не отпущу». Через пару недель он мне говорит, что едет с докладом к Великому князю, так как он получает повышение и будет командовать не отрядом, а ротой. Он имел уже два Георгиевских креста. И он взял меня как шофера. Я его отвез к Великому князю, сижу внизу с помощником в автомобиле, его жду. Через пять минут спускается офицер: «Пожалуйте наверх, вас зовут к Великому князю». Вводят меня в кабинет. Я стою в такой панике, слова не могу вымолвить. Великий князь говорит: «Вы из Киева? – Да, Ваше Высочество. – Это ваш родственник – ювелир Маршак? – Так точно, Ваше Высочество, мой отец. – Ну, вы, знаете, отлично ведете свое дело!»
Он мне несколько похвал сделал и говорит: «Я сделаю исключение и переведу вас в авиационный отряд. Вы отныне будете считаться солдатом 12-го авиационного отряда, меняйте ваши погоны».
Тут моей радости не было границ.
Кроме чисто авиационных фотографических разведок в обязанность фотографов-наблюдателей входило снимать все события на ближайшем фронте. Тогда военных корреспондентов не было, и это выполняли фотографы авиационных отрядов. В моем распоряжении был автомобиль, я имел помощника, мы, когда не нужно было летать, объезжали фронт, особенно если где-нибудь что-то случалось, я привозил потрясающие снимки в смысле актуальности, иллюстрационных ценностей. Мне удавалось прибывать непосредственно после битвы, и я привозил снимки, на которые тяжело было даже смотреть. Эти снимки я воспроизводил в нескольких экземплярах: один полагалось отсылать Великому князю, один в штаб армии, один в Москву, в будущий военный музей, по одному всем офицерам и себе. Так что каждый снимок воспроизводился в 15-20 экземплярах.
Я стал таким известным лицом еще и по другим соображениям. Когда мы летали на разведку, по возвращении нужно было отослать снимок в штаб армии как можно скорее. Для этого приходилось высушивать негатив. А высушить можно было чистым спиртом. Значит, в моем распоряжении был чистый спирт, который выдавался за подписью начальника и моей. Без меня нельзя было получить чистый спирт. Мне для фотографий нужен был литр в месяц, а мы выписывали ведро в месяц. А ведро – это 40 литров. Так что я был не только знаменит тем, что хорошие фотографии делал, но и тем, что у меня водку можно было получить. Тогда же был сухой закон, водки в России не было.
Через некоторое время мне случилось подвергнуться опасности, которую я не сознавал совершенно. Это было зимой в Карпатах. Мы поднялись с летчиком на 500 метров, вдруг я чувствую, что мы спускаемся, и не так, как всегда, а боком. Там было снега около трех метров, мы врезались в сугроб, был страшный толчок. Наблюдатель всегда сзади сидит. Тогда мы имели «Вуазены», аппараты военные из Франции. Это были бипланы, где гондола узенькая, длинная, так расположена, что спереди сидит летчик, у него эта гондола доходит выше колен, а я сзади. А сзади меня – мотор. И когда случился сильный толчок, меня выбросило из аэроплана между крыльями. Своей каской я порвал стальной кабель, который соединяет оба крыла, меня выбросило в снег, я отделался без единой царапинки. А у бедного летчика руки-ноги были перебиты.
– У вас не было никаких трений, неприятностей в связи с тем, что вы еврей?
– Никаких. Было только такое обстоятельство: после двух-трех полетов солдат получал Георгиевскую медаль. Тогда каждый полет считался подвигом. Я совершил 21 полет, но никакой медали не получил. Мне уже по тарифу полагалось чуть ли не четыре Георгиевских креста. А для меня это имело огромное значение. Еврей с университетским дипломом имел право жить где угодно в городах, имел право приобретать недвижимое имущество, но в деревнях не имел право. Считалось, что еврей на деревне не должен жить, что он будет там развращать крестьян, поэтому в деревню его пускать нельзя. А георгиевский кавалер имел абсолютно все права, он был приравнен к православному, так, как если бы он крестился. И начальник тогдашний, которому перебило ноги, мы с ним были в страшной дружбе, он мне говорит: «Шурочка, вы на меня, наверное, сердитесь, что вас к медали не представляю». Я ему отвечаю: «Алексей Николаевич, вы знаете, как для меня это важно. Если вы считаете невозможным…» На что он говорит: «Если я вас представлю к Георгиевскому кресту, во-первых, вам его не дадут, а во-вторых, я буду иметь большие неприятности. И что бы я ни написал, найдут предлог, чтобы вам не дать. Я, откровенно говоря, уже наводил справки частные, могу я это сделать или нет, и, к сожалению, ничего не выйдет. Я вас очень люблю, но почему вы еврей?!»
– А почему вы покинули армию?
– Когда я второй раз приехал в отпуск, мне очень понравилась одна барышня. И я уже тогда был в форме летчика – черные брюки, шапочка специальная, кожаная куртка, погоны с пропеллером. Это такая амуниция, которая всех барышень побеждала. Я пять дней побыл и уехал назад. Когда мы были под Краковом, началось страшное отступление. И вот мы получаем приказ, что надо приехать в Москву летчику, чтобы познакомиться с новыми аэропланами, которые нам дадут. Этот летчик взял меня с собой. Он летал на французском аэроплане «Нипор». На «Нипор» мы сели, закрутились и упали. У меня всякие синяки и маленькая рана была, у летчика лоб был побит. И тут что-то случилось с моей грыжей. У меня грыжа была маленькая, я всегда носил бандаж. Но тут она вылезла наружу. Пошел в госпиталь, меня сразу отпустили, я поехал домой.
– А сравнивая русскую авиацию того времени и немецкую, что вы можете сказать?
– У немцев авиация была намного лучше. Мы совершенно случайно сбили с земли два немецких аэроплана. Весь отряд начал стрелять, и кто-то случайно попал в резервуар бензина. 150 человек стреляло, одна пуля попала. И они спокойно спустились на наш аэродром. Милые парни. Австрийцы.
У нас были такие рыцарские отношения. Это было в 1915 году. На Рождество, когда мы были в Австрии, они нам скинули корзину с подарками: коньяк, шоколад, пряники. Они низко очень спустились, никто и не подумал их трогать, запаковали это в солому, чтобы при ударе ничего не разбилось. А мы им посылали куличи, пасху. Если кто-нибудь из наших не возвращался, то на другой день нам скидывали записку, что с ним сделалось – убит, попал в плен или ранен. Часто даже было так, что от него самого письмо по-русски. Все это выполнялось очень аккуратно. У нас не было оружия, и даже если встречались в воздухе, руками приветствовали друг друга. Каждый выполняет свои обязанности.
И вот, когда мы сбили этот австрийский аэроплан, оба летчика спланировали на наш аэродром, и мы такой кутеж, такой пир с ними устроили! Мы их 24 часа от себя не отпускали вместо того, чтобы сразу отвести в штаб. Кое-кто из офицеров понимал по-немецки. Они нам рассказывали, что у них делается, и мы им рассказывали. Пили, ели, а на другой день чуть не целовались, когда отвезли их в штаб. Отношения тогда были совсем другие.
Таким образом мы увидели их аппараты, насколько они лучше наших. Может быть, мы получали не последние модели французские, потому что уже тогда французская авиация была гораздо лучше немецкой. У нас были полеты всего на три часа, у них – на пять часов. Мы могли поднимать очень маленький груз: можно было взять бомбу в 25 кило, или две бомбы по 10 кило, или пять маленьких по 5 кило. Они могли брать бомбу в 45 кило. А кроме того, когда они над нами летали, то планировали лучше нас, выше нас могли летать. Нам нужно было подыматься чуть ли не 40 минут, чтобы достигнуть высоты в 1000 метров!
Пока я жил в отряде, я домой не писал, что я летаю, я там жил будто бы только в качестве шофера. А то, что я занимаюсь фотографией, так это как любитель. И вот однажды фельдфебель должен был получить отпуск и ехать в Киев. Я ему дал поручение зайти к родителям и кое-что мне привезти. Он решил, что должен мне доставить удовольствие. А самое большое удовольствие – это выставить меня как героя. А родители думали, что раз фельдфебель, Сашенькин начальник, то надо его хорошо принять. И вот его усаживают за стол, дают ему водку, закуску, и он рассказывает, как я хорошо живу с офицерами, в полном тепле. А мать спрашивает: «А что, он летает?» – «Как же, они такие храбрые, они каждый день летают!» У моей матери сделался сердечный приступ, от которого она почти уже не оправилась. Она в 1917 году умерла. Это услуга, которую он мне оказал.
Я вернулся обратно в отцовское дело и занял то место, которое оставил, когда ушел на войну.
Мы были страшно настроены против правительства, которое в буквальном смысле саботирует войну, не умея создавать те условия, которые нужны для снабжения армии и населения продовольствием. Началось движение общественной организации Городов и Земств, которые создали военно-промышленный комитет, а он организовал производство для военных надобностей во всех мастерских. У отца на ювелирной фабрике мы делали маленькие медные втулки для снарядов, где нужна была очень большая точность. Каждой фабрике, которая могла что-то делать, поручалось что-то производить. Отец создал другое помещение, где установлены были станки.
– В чем изменилась ваша жизнь вследствие Февральской революции?
– Деятельность отца ни в чем не изменилась. Он, как купец первой гильдии, имел все права, а так как он очень энергично занялся доставкой военных предметов, то тоже имел некоторые привилегии, которых другие не имели.
Я тогда жил в Киеве и в этих правах особенно не нуждался. У отца в Киеве я имел право жить и как сын, и как его поверенный. А когда случилась революция, я себя почувствовал еще больше на ногах, я мог поехать к брату в Москву, чего раньше не мог. У всех нас был вздох облегчения: вот, наконец, начнется какой-то порядок, какая-то жизнь. И когда в июле 17-го года Керенский подавил выступление большевиков, но недостаточно энергично, мы не понимали, что это конец Временного правительства. Мы думали, что Временное правительство правильно действует, хочет постепенно произвести реформы, хорошенько все обдумать, раньше, чем дать землю крестьянам.
Мы тогда совершенно не понимали, что единственное средство спасти Россию – это сейчас же старое все уничтожить, уничтожить привилегии дворянства. И высшие политические деятели этого не понимали. Я уже в Париже был в большой дружбе с Маклаковым, об этом с ним говорил, и с Переверзевым. Никто не понимал – ни Керенский, ни Маклаков, ни Милюков. Каждый думал, что он сможет удержать.
Когда было отречение Государя, это был общий такой восторг всего населения, всех слоев. Все целовались на улице. Моя мать, старая больная женщина, в феврале 17-го года вышла на мороз, на балкон, без пальто, нашла где-то красную тряпку и в восторге ее повесила на балкон. Старая полуграмотная еврейка уже так была заражена этим настроением освобождения от рабства, от безалаберности, от бесхозяйственности, от убожества этой власти.
А потом увидели, что беспорядки продолжаются, энтузиазм немножко спал, и когда в октябре был большевистский переворот, мы думали, что это временно. Люди думали, что дальше Петрограда это не пойдет, и уезжали в Москву. Когда это пришло в Москву, ехали в Киев. В Киеве это было царство радости: мы здесь организуемся и зададим этим босякам, которые там, в Москве, в Кремле устроились. Тем более что приезжали люди и рассказывали, какие у них беспорядки, какая ходит красная армия с палками и охотничьими ружьями, без всякой формы. С фронта ужасные сведения приходили: солдаты бросали фронт, приезжали к себе в деревни без всякого разрешения на крышах, на чем угодно, чтобы забрать землю, что сосед не забрал.
А в феврале 18-го года большевики во главе с подполковником Муравьевым начали наступать на Киев. Защита города продолжалась 15 дней. Потом начался обстрел Киева артиллерийскими батареями, которые они установили по ту сторону Днепра. На улицах тоже часто шла перестрелка. Мы жили на горе над Днепром, и снаряды шли прямо в наш квартал, все окна у нас были выбиты. Чтобы не мерзнуть, мы их матрасами закрывали.
И как раз в такой момент, когда невозможно выйти на улицу, жена начинает рожать. Все прятались в погреба, а куда я ее понесу в погреб? Я поехал за доктором, а он боится выйти из дому. Мы с тестем его буквально силой посадили на извозчика и привезли к нам домой.
В соседний дом попал снаряд, дом загорелся. Потом снаряд попал в нашу кухню. Так под обстрелом и родилась старшая дочка.
Когда большевики вошли в город, к отцу в 10 вечера пришел офицер-большевик с двенадцатью матросами требовать ключи от магазина, от фабрик и от всех касс. Они велели старшему приказчику открыть мастерскую и магазин, открывали кассы, и когда он видел, что она полная, забирали себе ключи. Потом большевик велел запереть помещение и прийти к нему в штаб на следующее утро. Это был поручик Ремнев.
Собственно, штаба там не было, а было большое помещение, солдаты ходили с пулеметными лентами, курили, дрались, приносили с собой награбленные вещи, которые они между собой делили, тут же рассказывали, кого ликвидировали. Это была какая-то банда, которая хвасталась своими подвигами. В тот день, когда большевики вошли, они расстреляли 3 тысячи мужчин – всех, кого они приняли за белых офицеров. На улице через каждые 10-15 шагов мы видели трупы.
Отцовское дело считалось вторым ювелирным делом во всей России, первым был Фаберже. Отец мне говорит, что старший брат был в штабе, и они требуют полмиллиона рублей. Это были тогда огромнейшие деньги.
А в это время ко мне домой приходит банда из шести человек искать оружие. Они ничего не могли найти, потому что оно у меня в погребе было замуровано. Я их сначала повел в комнату жены. «Ну, показывай, что у тебя есть, – говорит главный». Я его веду в свой кабинет. «Вот, – говорю, – письменный стол. – Если бы у меня был револьвер, где бы я его прятал?» Открываю ящик – полный ящик патронов. Я оружие спрятал, а патроны забыл. Тут он поднял крик: «Ну, знаешь, это мы пойдем в штаб выяснять!» А это значит – вывести на улицу и за углом расстрелять. Я говорю, что если мы в штаб пойдем, когда еще мы все это выясним, у вас же там много дел, давайте раньше закусим. Тогда с продовольствием было очень трудно, а у меня, как у человека предусмотрительного, всегда был запас. И на счастье была бутылка коньяка. Я свою тещу попросил, чтобы на стол поставили все, что в доме есть. Принес бутылку. «Вот вы, товарищи, закусите, а потом пойдем вместе». Сели за стол. А там, на окне, стояла минеральная вода. «А вот это что у тебя там, что ты прячешь? – Это вода. – Да ну, рассказывай, какая же вода, когда в бутылках и с пробками. Давай сюда». Это были «Ессентуки». Он говорит: «Ишь, Ванька, вон посмотри, буржуйская вода какая!»
Вот так вот я их хорошо угостил, с ними сговорился, и они меня оставили в покое и еще дали записку. Он мне говорит: «Я сам студент, я в Сибири гнил. Я тебе напишу записку, тебя никто не тронет». И написал: «Обуск изделан. Низя трогать». И подарил мне свой револьвер.
А в это время подполковник Муравьев выпустил приказ, что будет обложение города, будут комитеты представителей разных деятелей – коммерческих, банковских, которые разложат сумму в 15 миллионов рублей на каждую корпорацию. И он дает на это 10 дней сроку. Я вечером являюсь к Ремневу. «Где деньги? – Где же набрать такую сумму? – Так вы там сложитесь, наберите. А если немножко не хватит, так ничего».
Я уже понимаю и говорю: «Сколько я смогу собрать, я принесу, но вы мне, конечно, дадите расписку, что вы уже получили, чтобы нам не нужно было вносить по приказу генерала Муравьева». Нет, – говорит, – это не нужно, это совершенно другое.
Восемь дней я к нему ходил и сторговался на 25 тысяч. Я ему сказал, что он может прийти в магазин, там я ему деньги дам, и он может выбрать себе подстаканник, для жены колечко…Это ему очень понравилось. «Вы мне дайте ключи, чтобы я вас там мог встретить».
Он мне поверил, отдал все ключи. Естественно, до того, как они там появились, мы все ценности из магазина убрали. Он пришел, крестик себе, крестик жене, несмотря на то, что коммунист, подстаканник, брошечку… А потом говорит: «Так, вы знаете, иногда хочется покурить. Вот бы портсигарчик какой-нибудь хороший».
Что он ни просил – все ему дали. Набрал он товара мелкого и получил 25 тысяч. На этом все успокоилось.
Через неделю Муравьев его расстрелял. А потом самого Муравьева тоже расстреляли, потому что выяснилось, что он это не с нами одними проделал. Но другие дали почти все, что он просил.
Вообще, грабежи были организованы в феноменальных размерах. Днем объявлялось, что все грабежи будут строго наказаны, сейчас же звонить в полицию при малейших попытках, а ночью вооруженные солдаты в буквальном смысле врывались в дома, делали обыски, насиловали женщин.
Мы решили уехать из Киева в Одессу. При этом хотели как-то спасти имущество, думая, что в наше отсутствие начнутся грабежи. На вокзале было страшное воровство. У людей выхватывали чемоданы из рук. С нами ехала художница Александра Экстер. Ее муж зашил большую сумму денег в подкладку пальто на спине. И когда он оказался в купе, то заметил, что у него на спине дырка. Кто-то разрезал ножом сукно без всяких церемоний. Он это только в вагоне заметил.
В Одессу мы приехали большой семьей – мой брат, жена, ее сестра, теща, – все старались удрать. В Одессе был губернатор, администрация функционировала, как и раньше, а французы занимались администрацией военного характера.
Они там организовали интернациональную комиссию по снабжению южной России, и я там был еще с одним переводчиком. И наша роль заключалась не только в том, чтобы переводить, но и встречаться с российскими властями по разным вопросам.
Из Одессы мы уехали с французскими войсками в апреле 1919 года на французском транспорте «Корковадо», забранном как военный трофей у турков. Можете себе представить, в каком виде был этот пароход. Там не было ни одной тарелки, вилки, простыни, перины. Это был совершенно голый скелет, движущийся по воде. Мы должны были ехать в трюме, где были 4 железные койки. И еды никакой. Тоже надо было об этом подумать.