Текст книги "Всемирный следопыт, 1930 № 07"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Газеты и журналы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Какую математику?
Летчик поднял глаза на Христю и, тепло улыбаясь, приветствовал его:
– Ба! Да это болгарский чемпион! Здорово, брат, здорово! Ну что, летим?
– Летим, – отвечал. Христя и сам испугался того, что сказал.
Не давая опомниться летчику, Христя заговорил быстро, комкая слова, волнуясь, путаясь:
– Помогите мне лететь. У меня планер «Карадаг» в горах. Его чуть не изломали болгары… Двенадцать пробных полетов… Вот, честное слово, – один раз только падал…
Летчик потер лоб.
– Ты, брат, того… успокойся. Я ни винта не понимаю. Зайдем-ка в палатку, да расскажи толком. У тебя, брат, кровь горячая…
В палатке за столиком, где были консервы, шахматы, фляжка и газета «Красный Крым», Христя сбивчиво, но подробно рассказал о своей упорной работе, о черном планере «Карадаг», о ливне, о гневе болгар…
Летчик, слушал внимательно, иногда потирая лоб:
– Здорово, брат, здорово!
Когда Христя кончил свою горячую повесть, летчик сказал;
– Обещать твердо не могу… Но попытаем. Надо, брат, посмотреть твой «Карадаг».
Летчик вышел из палатки и крикнул кому-то. Подали маленький лакированный автомобиль. Первый раз в жизни Христя сел в автомобиль. Рядом с ним сидел летчик. Автомобиль помчал. Поплыли желтые степи. Избушка, где стоял планер «Карадаг», была на пути из Коктебеля в Отузы. Оставив авто на дороге, летчик и Христя добрались до нее пешком. Покрытый черной краской стоял планер, похожий на горного ворона необычайных размеров. Христя жадно следил за лицом спутника. Непроницаемо было летчиково лицо.
– Здорово, брат, здорово, – отозвался наконец летчик. – Планерик маленький. Мы его можем увезти сейчас.
И не успел Хрисгя ахнуть, как летчик начал разбирать планер. Христя стоял удивленно и даже растерянно: приставлялось ему, что только он может собрать и разобрать искусственную свою птицу.
Планер погрузили на авто и тихим ходом двинулись к лагерю планеристов.
* * *
Если бы осеннее крымское небо, вскосматившись седыми тучами, ударило новым тропическим ливнем, снова сорвало бы мосты и унесло в море коров, не удивился бы так овечье-винно-кукурузный Коктебель, как удивился он Христиной хитрости.
Из хаты в хату, из виноградника в виноградник, из садика в садик ползла диковинная весть:
– Христина машина цела!
– Христя будет летать!
– Христя обманул небо!
Василь, дед Христа, заболел или притворился больным. Он лежал в хате и стонал. Он привык уже, что его имя произносилось с уважением, словно над седой головой его радужными бликами горел пророческий нимб. Он тысячу раз рассказывал Коктебелю легенду о раз’яренном небе и гибели чортовой машины Христа – и вот…
– Христя, Христя! Ты не жалеешь дедуси и еще раз не жалеешь дедуси… – стонал Василь.
Но Христа не было поблизости. Христя был в лагере планеристов. Да и одного ли Христа не было в эти дни в Коктебеле? Весь молодой, смуглощекий, черноволосый и кареглазый Коктебель был в лагере планеристов, ожидая, когда Христя полетит. Даже рыжий Николка терся около лагеря. Он еще надеялся, что этот мошенник Христя сломит себе шею. Коктебельцы допытывались, как спас Христя машину и где хранил ее, но упрямый болгарин отвечал насмешливо:
– Спросите Николку. Он за мной следил.
В разговорах, в толках, в пересудах, в волнении, в смене желтых дней и синих ночей настал срок планерных состязаний. В лагере планеристов выросла красная трибуна, увитая зеленью, с высоким шестом.
Автобусы привозили ежечасно новых и новых гостей – из Феодосии, Алушты, Судака, Старого Крыма. Были и далекие гости – из шумно-кипучей Москвы и гранитного и чугунного Ленинграда. В день открытия состязаний, под тысячеголосое «ура» ожившей степи, под медные гимны двух оркестров, под салют десятка винтовок опустились две алюминиевых птицы, два самолета из Севастополя.
На трибуне появился человек с широкой грудью, украшенной орденами Красного Знамени. Он что-то прокричал свежо и молодо. Тысячная толпа не слышала его слов, но все поняли, что состязания открыты. Снова хлопнули выстрелы салюта, взревели мажорными мелодиями медные глотки оркестров – и красный флажок, как пурпурное пламя, поднялся на шест и лизнул горячим языком холодное осеннее небо.
Потом, как обычно на трибуну, всходили широкогрудые люди и говорили приветственные речи орлиной породе завоевателей воздуха. Голоса были звонкие и чистые, но слышали приветствия только зрители у трибуны, и до пестрой тысячной толпы, пришедшей за десятки километров из аулов, деревень, виноградников и поселков, долетали лишь медные голоса труб.
Толпа, как зачарованная, смотрела на машины. Общий старт планеров представлял величественную картину. На желтой поляне, под густо синим небом выстроились в ряд тридцать одна птица с распростертыми крыльями. Оперение их разнообразно – серебряное, серебристосерое, пепельнобелое. И только в самом конце вереницы, рядом с серебряным бипланом «Буревестником» скромно стоял угольночерный «Карадаг» Христа Иванникова.
Техническая комиссия последний раз осматривала ватагу планеров. Около «Карадага» комиссия задержалась, и сердцу Христа стало тесно в клетке из ребер.
Осмотр кончен. Планеристы тесной толпой двинулись к вершине горы. Туда же перенесли легкий серебряный биплан «Эврика». Этот счастливый искусственный орел открывал старт. Ему удивлялись. О нем говорили. Ему завидовали. Не дождавшись взлета «Эврики», корреспондент «Вечерней Москвы» помчался на велосипеде в Коктебель на телеграф. У него репортерское рекордсменство – первым послать телеграмму о начале состязаний…
Через двадцать две минуты репортер мчится назад. Текст телеграммы ползет по проводам Коктебель – Феодосия – Джанкой на Харьков и Москву. В телеграмме ликующая строчка:
«Эврика» гордо зареял в воздухе. Состязания начались!»
Приехал обратно расторопный репортер и увидал, что «Эврика» на боку. Планер не поднялся. Неожиданным порывом бокового ветра у него сломало шасси. Маленькая авария, обычная на состязаниях, не омрачает праздника, но омрачает репортера. Он снова садится на велосипед и снова мчится в Коктебель: авось, удастся задержать телеграмму в Феодосии.
Вместо выбывшего из строя биплана на вершине – крепыш «Илья-Муромец». К аппарату прикрепляется буксирный канат. Люди взялись за канат и ждут сигнала. На пилотское место взбирается летчик. Он улыбается. Его улыбка светла. Блестят зубы как пена. Веселое племя – летчики!
Ветер свистит. Солнце светит. Тысячная толпа замерла. Краснознаменец машет флажком. Сигнал дан. Люди, держащие буксирный канат, как беговые лошади устремляются вперед. Ветер свистит им в лицо, колышет их волосы. Они бегут как можно быстрее. Хронометрист, энтузиаст секунды, застыл. Всего несколько шагов катится по земле «Илья-Муромец». Встречный ветер дает ему упругую силу. Крылья встречают поддержку и – ах! – «Илья-Муромец» уже покинул землю: в счастливую секунду, отмеченную хронометристом, он рванулся орлиной грудью в воздушные сферы. Как морской прибой, отдаленно, заглушенно гремят оркестры, ревет от восторга тысячеголовая степная аудитория.
Хронометрист сверяет с сердцем работу чуткого своего механизма:
– Четыре секунды, шесть секунд, минута и три секунды, две минуты, три минуты восемь секунд…
Белокрылый, как чайка, «Илья-Муромец» плавно садится через четыре минуты и восемь секунд.
– Ура! Победа! – кричат летчики. Медные ревы оркестров тонут» в криках толпы.
– В тысяча девятьсот двадцать третьем году первый полет дал только сорок девять секунд – говорит краснознаменец.
Потом начинается бурный штурм воздушных высей. Планер «Максим Горький», выступивший после «Ильи Муромца», описал большую подкову, продержавшись в воздухе две минуты три секунды. Моноплан «Фрунзе» под могучее «ура» сделал в воздухе великолепную восьмерку, продержавшись пять минут одну секунду. При спуске он повредил шасси и выбыл из строя.
Христя бледен. Глаза его горят лихорадочным блеском. Он ловит и запоминает малейшее движение пилотов.
Там, в тысячной толпе, стоит пол-Коктебеля. Виноградари, пастухи и хлебопашцы готовы гордиться им, Христей, попавшим в число людей, летающих по воздуху, но они заклеймят его черным позором, втопчут в грязь, заплюют, если его постигнет неудача. Седоволосый дед-пророк стоит в толпе, готовый проклясть внука-богоотступника, который осмелился раз’ярить небо…
Ой, Христя, Христя, что-то будет с тобой в воздухе? Ветер свистит по-разбойничьи, и хрупок кузов твоего «Карадага»…
Со следующим планером случилась авария. Маленький бипланчик «Пчелка» поднялся удачно. После четырех минут полета внезапный порыв ветра с моря перевернул «Пчелку», и планер ринулся на стенную желтую грудь, придавив пилота. Автомобиль с врачом, фельдшером и полевой аптечкой рванулся к катастрофе. Оркестры молчали. Молчала толпа. Молчала степь. Только непокорный предательский ветер иезуитски свистел над упавшей гордой пепельносеребряной птицей.
Летчик получил небольшие ушибы. Несколько минут он был без сознания. Врач уверил, что никакой опасности для жизни и здоровья нет. Состязания продолжались.
Через два полета была Христина очередь. Последние два удачных полета Христя видел как во сне. Давали сигнал. Тянули канат. Ревели оркестры. Планеры отделялись от земли и отважно боролись за право скользить по воздуху.
Последнему планеру – «Коминтерну» удалюсь сделать три восьмерки и продержаться в воздухе тринадцать минут. Толпа неистовствовала, кричала, кидала вверх шапки и тюбетейки, требовала награды летчику.
Зубы Христа стучали, но он не чувствовал озноба. Христя не боялся ни аварии, ни самого полета. Он был охвачен странным оцепенением, неуемной тревогой и волнением.
– Ну, болгарский чемпион, не посрами Византии, – шутил широкоплечий Христин друг-летчик.
Устанавливали «Карадаг». Толпа умолкла, замерла. Коктебельцы успели разнести весть, что до сих пор летали приезжие, чужие, а сейчас полетит свой, коктебельский, Христя Иванчиков, и, бес его знает, может быть, опять ударит гром, и, разорившись, небо снесет весь Коктебель в Черное море.
Коктебельцы глядели на седобородого похудевшего Василя. Старик молчал. Он смотрел и не мог оторвать старых глаз от черной машины, в которую влезал непокорный, упрямый, как он сам, внук Христя.
Когда Христя сел на пилотское место, Василь опустил седую голову и сказал чуть слышно:
– Христя влез в свой черный гроб…
Болгары отшатнулись от старика.
– Нельзя говорить худо под руку, – укоризненно сказал сосед.
Старик ничего не ответил.
К бледному Христе подошел летчик со шрамом.
– Когда полетишь, забудь, что ты в воздухе, – и все будет хорошо, – сказал он. Глаза его с теплым участием остановились на Христе.
Взмахнул красных пламенем флажок. Побежали люди с буксирным канатом.
Ветер ударил Христе в лицо – шелковый ветер, ласковый ветер. Он словно подхватил его. В груди Христа бушевал такой же ветер – молодого восторга, тревоги и… страха, чуть-чуть страха.
Христя не помнит, как он отделился от земли. Почувствовав себя в воздухе, Христя сразу обрел легкость, словно и тревогу, и неуверенность, и страх он оставил внизу, на земле. На землю он уже не смотрел.
Крики, гром оркестров – все это не дошло до сознания Христа. Он сросся с планером, словно и планер и Христя были одно неразрывное целое. Если бы боковой предательский порыв ветра перекувырнул «Карадаг», Христя остался бы слитым с аппаратом и погиб, сломав вместе с крыльями свой скелет.
Но ветер не предавал. Он благоприятствовал «Карадагу» и Христе. Черный планер, описав крутую подкову над лагерем, над толпой, над трибуной, плавно полетел по направлению к Коктебелю.
Коктебельцы охмелели от Христиной победы, как от молодого бешеного вина. Они бежали за «Карадагом, кричали бессвязно и беспорядочно на родном своем певучем наречии, кидали вверх шапки, прыгали.
Восторг коктебельцев передался остальным зрителям состязания. Толпа зашумела. Даже хронометрист почувствовал прилив азарта.
– Шесть минут! – кричит хронометрист. – Рекорд Клемперера тысяча девятьсот двадцатого года побит!
А Христя летит. Ему, похолодевшему от восторга, кажется, что он летит всего-навсего минуту – ну, может быть, полторы.
– Восемь минут! – торжественно кричит хронометрист.
«Карадаг» плавно поворачивается и начинает делать правильные красивые восьмерки– одну, другую, третью.
– Четырнадцать минут! – захлебываясь, кричит хронометрист.
– Четырнадцать минут! – захлебываясь, кричит хронометрист
Летчики смотрят с удивлением на дерзкого… самоучку и неутомимый, какой-то двужильный черный его планер. Коктебельцы, а с ними вся пестрая толпа, стоят и, закинув головы, не могут оторвать глаз от триумфального воздушного шествия Христа Иванникова.
Не гонись, Христя, за рекордом! Помни, Христя, что ты чертишь восьмерки на стометровой высоте!
Но Христя ни о чем не думает. Он купается в солнцем пронизанной синеве, он пьян от воздуха и свистящего ветра.
– Семнадцать минут! – кричит хронометрист, и голос его срывается.
Толпа уже не кричит, не поет, не шумит. Сколько есть в степи людей, все следят за полетом Христи. В глазах их тревога. Они уже удостоверились и в уменье Христи летать, и в дерзости его, и в счастливой звезде. Зачем же испытывать судьбу? Скорей бы спускался, пока не перекувырнется черная машина.
– Двадцать четыре минуты, – говорит хронометрист и добавляет: – Немецкие рекорды Харта и Мартенса побиты болгарским рекордом.
А Христя летит к морю.
Около моря, покосившись на гривастую гордую голову «Карадага», Христя делает плавный оборот.
Более получаса продержался Христя в воздухе, но он не замечает этого. Он потерял чувство времени. Сделав оборот, он снова чертит восьмерку за восьмеркой.
– Будя, Христя! Довольно, Христя! – кричат коктебельцы. Гордые своим односельчанином, они не хотят, чтобы мрачное предсказание старого Василя сбылось. Сначала раздаются отдельные голоса, потом они объединяются, сплетаются, и дружно несутся в небо приказы родного села:
– Спускайся, Христя!
Никто не смотрел на старого Василя. Развенчанный и забытый пророк вместе со всеми следил за полетом Христи.
Когда стало ясно старику, что синее осеннее небо не разорилось, а ласково приняло в лоно свое Христю, стал он шептать сухими губами тихую болгарскую молитву за беспутного внука. По старческому сморщенному лицу Василя катились крупные слезы. Он не замечал их. Если бы спросили старика, о чем он плачет, – не смог бы ответить седобородый.
На пятьдесят второй минуте стал «Карадаг» осторожно снижаться. Многолюдная степь затаила дыхание, многолюдная степь замерла. Оркестр приготовился. Готов был и врач.
«Карадаг», как живая грузная птица, спускался исподволь, планируя, боясь толчка. Вздох облегчения вырвался у всех, когда великолепный полет закончился мастерским спуском.
– Опустился!
– Сел!
– Жив!
И вдруг долго молчавшая степь забурлила, заговорила, закричала, грянула оркестрами. К планеру побежали летчики, члены жюри, гости. Опрокинув милиционера, неудержимой лавиной неслась к Христе толпа коктебельцев.
Когда коктебельцы, задыхаясь, добежали до планера, радостному улыбающемуся Христе летчики жали руки, поздравляли…
– А-а-а! – гудели коктебельцы.
Слов нельзя было разобрать в гаме восторженных голосов. Мгновенно Христя очутился в руках парней.
– Молодец, Христя! Не подкачал!
Еще секунда – и Христя полетел в воздух, качаемый толпой.
Широкоплечий, с шрамом на щеке летчик сказал краснознаменцу:
– Надо непременно в протоколе жюри отметить, что Иванчикову следует дать командировку. Из него толк выйдет.
– Выйдет, – отозвался краснознаменец.
А Христя взлетал, подбрасываемый коктебельцами выше и выше, под рев оркестров, под крики толпы, под улыбки летчиков.
Сделав рупор из рук, кричал широкоплечий летчик:
– Будущему красному военлету Христе Иванчикову – у-р-р-а!
Еще выше взлетал Христя. В воздухе услышал он, как тысячеголосо, радостно, могуче подхватила степь этот победный клич.
Пророк и глашатый его Василь Иванчикоз качал вместе с другими следопыта воздуха, беспутного своего внука Христю, установившего дерзкий рекорд продолжительности и высоты полета.
Так кончился первый день планерных состязаний и первый день новой жизни Христи.
• • •
ПОЛЫННЫЕ ОРЛЯТА
В гнезде лежали двое едва оперившихся полынных орлят
Было июньское теплое утро. Тяжело нагруженные добытым научным материалом и экскурсионным снаряжением, мы возвращались домой. Дело было в Актюбинском округе, на отрогах Мугоджарских гор. Выжженная солнцем степь, скудно поросшая чилигой, окружала нас. Неожиданно мое внимание было привлечено чем-то белым, скрывавшимся среди кустиков чилиги. Свернув с пути, приблизился почти вплотную и увидел большое птичье гнездо, устроенное прямо на земле из прутьев и навоза. В гнезде лежали двое едва оперившихся полынных орлят. Они разевали желтые большие рты и тяжело дышали. Вокруг них по гнезду были разбросаны остатки пищи, которую им, видимо, приносила мать. Там я нашел разорванного молодого хорька, полус’еденного суслика и несколько ящериц. Солнце припекало немилосердно, мы устали, и на этот раз я ограничился тем, что на скорую руку сфотографировал орлят и, пообещав им заглянуть через несколько дней, направился домой.
Ровно через два дня я снова навестил гнездо. Подходя к нему, я спугнул орлицу. Она поднялась, тяжело размахивая крыльями, и высоко над гнездом парила в воздухе. Наблюдая за матерью, орлята вытягивали шеи и с писком нагибали головки то на одну, то на другую сторону. Забрав птенцов в корзинку, я зашагал домой. Орлица долго провожала нас, делая широкие круги в воздухе и спускаясь иногда так, что чуть не задевала меня за фуражку.
Дома я накормил своих питомцев сусликами, которых они с‘ели с большим аппетитом.
Прошло два месяца. Орлята выросли, оперение их приняло темно-коричневую окраску, желтизна у клюва постепенно исчезала, но улетать они совсем не собирались. Питомцы мои уже сами ловили сусликов, просиживая над норой долгое время. Не подозревавший о беде суслик спокойно вылезал из норы и тут же попадал на завтрак орлятам. Каждый знал свое имя. Крикнешь: «Казбек! Сашка!»– оба летят на зов, добродушно попискивая.
Сашка первое время была крупнее брата, но скоро отстала в росте. Иногда она сопровождала меня в экскурсиях, высоко кружась в воздухе.
Поздней осенью мои воспитанники друг за другом бесследно пропали. Я разыскивал их долго, пока не успокоился на том, что доверчивые ручные птицы были кем-то предательски убиты.
Сообщено Л. Г.
Алма-Ата
С ПОПУТНЫМ ВЕТРОМ
Рассказ-монтаж А. Романовского
Рисунки худ. В. Щеглова
I. «Коша с рожей»
Ночью старый Борисфен[4]) расшумелся. Это было маленькое, но довольно сердитое море. Сырой наглый ветер забивался за воротник и в рукава. Кругом ухала и шипела зыбкая тьма, и только где-то на горизонте мерцали подслеповатые огоньки.
Я сошел вниз. В каюте было душно, затхло, и как-то предательски подавалась под ногами палуба. Соседней по каюте у меня не оказалось. Я открыл настежь оба иллюминатора. Через минуту я прильнул к подушке и заснул. В то же мгновение внешние впечатления своеобразно преломились в сонном сознании.
Мне казалось, что я иду по какой-то пустынной местности. Неожиданно впереди появилась толпа босяков. Они неестественно подпрыгивали, крутились, размахивая руками. Подражая им, редкие кусты тоже метались из стороны в сторону, будто от сильного ветра, Впереди толпы особенно безобразно кривлялся старик с длинной седой бородой. «Ага! Это Борисфен!» – догадался я во сне. Отвратительная толпа двигалась прямо на меня. Я делал отчаянные волевые потуги, но никак не мог сдвинуться с места. Борода старика со свистом извивалась по ветру. Я уже чувствовал ее кислый, отдающий гнилыми водорослями запах. Вот она взметнулась еще раз и обвилась вокруг моего тела. Холодные скользкие пряди…
Я в ужасе дернулся с койки… Мрак. За бортом шумело и плескало. С головы до пояса я был окачен холодным душем. Первая мысль: «Авария!» Ринулся в коридорчик – и тут только пришел в себя. В коридорчике было сухо и тихо. Сконфуженно вернувшись назад, я прикрыл предательские иллюминаторы, перевернул подушку и снова задремал. Но старик Борисфен продолжал издеваться: он нашел щель и плевал мне на голову холодной слюной. Пришлось завинтить иллюминаторы по всем правилам.
Когда я снова открыл глаза, в каюте было тихо и темно как в могиле. Внезапно меня охватило неприятное чувство одиночества и заброшенности. Я выглянул в коридорчик – ни звука. Заглянул в одну, в другую каюту – ни души. Было уже светло. В две минуты я собрался и побежал наверх. Пароход был уже разгружен – значит, мы пришли в Николаев около двух часов назад.
Мне нужно было найти лодку, чтобы спуститься километров на тридцать к югу, до села Парутино. Я пошел вдоль набережной, шагая через причальные цепи и канаты. Слева при впадении Ингульца в Буг возвышались громады Судостроительного завода им. Марти. У самой реки гигант-пароход, зажатый в две шеренги исполинских крючконосых кранов, добродушно подставлял ржавые бока под удары созидающих рук. Неутомимо и в’едливо тарабанила пневматическая клепка. Ухали могучие удары. Шипел, ворочался и лязгал завод. А справа, у каменной стены набережной дремотно покачивались на воде катера, шлюпки, шаланды, баркасы, «дубы». Поглядывая из-за мыска на эту мелкую братию, черноморские красавцы попыхивали с самоуверенно пренебрежительным видом, как бывалые лоцманы при виде новичков.
Мне указали на парутинский «дуб». Я ухватил хозяина как раз в тот момент, когда он проваливался сквозь палубу кормы в крытое отделение. Люк, как на сцене, был в ширину плеч; когда лодочник стал на дно, оттуда торчала только его голова с клочком полинявшей бороды.
– Отец, отец, погоди! – уцепился я за этот клочок.
– А я, кожа с рожей! – отрекомендовалась голова.
– Когда отчаливаешь?
– Да ить наше расписание у баб: придут с базару – и поедем, – голова провела глазами по небу. – Попутничка бы!
– И я в Парутино!
– Мне што – поезжай, кожа с рожей. В Ольвию, чай?
– Да.
И голова провалилась в трюм. Я присел на тес, сложенный грудкой на берегу. Из кормы послышался храп. Время потянулось еще медленнее. Приблизительно через час голова, еще более встрепанная, снова показалась над кормой.
– Ну, что же, скоро поедем? – спросил я.
– Да итъ как знать? Вот попутничка нанесет – часам к пяти будем в Парутине.
– А если не нанесет, то к утру? – старался я с’язвить и вывести голову из возмутительного равновесия.
– Может и к утру, кожа с рожей, – был ответ. И голова снова скрылась.
Время подходило к полудню – проходили драгоценные часы. Я чувствовал, что если эта кукушка появится из люка еще раз, то захлопну крышку и сяду на нее сверху.
Тем временем на востоке поднималась сизая кайма облаков. Потянул свежий ветер. Голова опять вынырнула.
– Никак, и попутничка, паря, дождались! – послышалось оттуда с зевком. Я был уверен, что голова издевается надо мной, и молчал.
Вскоре прибыли две телеги с грузом, а с ними и толпа парутинских девок и баб. Началась погрузка. «Дуб» кряхтел и оседал. Наконец раздалась команда каштана:
– А ну, девчата, коренись!
Это значило, что разрешение было взято на провоз десяти человек, а понасело десятка полтора. Девчата рассыпались как судовые крысы: кто втиснулся между мешками и тесом, кто нырнул в знаменитый трюм.
Между тем ветер подло, исподтишка изменял – теперь уж он забирал почти с юго-востока. Едва мы вышли из бухточки, наш капитан многозначительно сказал:
– Эх ты, кожа с рожей! – и велел поставить правый галс.
За правым последовал левый, за левым снова правый – и началась галсовая страда. Мы подходили до отказа к берегу, а потом, делая неширокую ижицу, неслись к противоположной стороне. Это было черепашье испытание.
Берега были желты и сутулы. Кое-где густыми пятнами расплылись селения. Ни деревца, ни кустика. Ландшафт был открытый, степной. Он располагал к раздумью. Но едва мы поудобнее устраивались на мешках, как снова нас выбивала из колеи назойливая команда:
– Эй, береги головы!
Мы распластывались и забивались в щели, а над головой скрипела тяжелая перекладина, заводившая парус на другую сторону.
День склонился к вечеру. Вечер перешел в ночь. Одиннадцатичасовой зигзаг по лиману! На закате мне показали впереди вышку, за которой начиналась территория древнего города Ольвии. Но вышка сгорела в последних лучах, а мы, как незадачливые одиссеи, все еще блуждали по водам. Под конец ветер выбился из сил, и мы на последнем его вздохе причалили к «счастливым» берегам[5]).
Парутинское население встрепенулось, высыпало из «дуба» и скрылось в ночи. Хозяин решил отложить выгрузку до утра и тоже ушел в село. Работник предложил мне переночевать в «дубе». Мы отошли намного от берега и бросили якорь.
Лиман сиренево поблескивал. Над головой от края и до края раскинулся звездный полог. Стояла торжественная тишина. Закутавшись в бараний полушубок, я крепко заснул на мешках с рисом.
II. «Счастливый» город
Когда-то, в легендарные времена предприимчивые аргонавты[6]) во главе с героем Язоном задумали отправиться в сказочную Колхиду (теперешнюю Грузию). Их мечты о торговых барышах и золотоносном песке превратились в устах последующих поколений в красивое сказание о золотом бараньем руне. Баран, как полагается, был чудесный. При жизни он летал по воздуху и спас греческого юношу Фрикса, а после смерти барана его руно, прибитое Фриксом к дубу, охранял дракон. Но золото сильнее всех драконов. Оно и приманило аргонавтов.
Много всяких злоключений ожидало Язона с товарищами: на них налетали чудовищные железноклювые птицы гарпии, в море их ловили пловучие скалы, пытаясь раздавить в своих тисках, на суше им приходилось пахать для царя Колхиды на огнедышащих быках с медными копытами. Но ничто не сломило предприимчивой воли. Где хитростью, где интригами, где мечом аргонавты продвигались вперед. Миновали Эгейское море, вошли в Геллеспонт (Дарданеллы), потом в Пропонтиду (Мраморное море). Наконец перед искателями открылся необъятный Понт Эвксинский (Черное море). Долго они блуждали по нему, пока жестокая буря не подхватила их корабля. Никакие жертвы не могли успокоить расходившегося моря. Аргонавты готовились к смерти. И вдруг на горизонте, за черными безднами они увидели землю. Радостно налегли на весла и вскоре вышли на сушу. Раскинув стан на этих берегах, они назвали их «счастливыми».
С легкой руки аргонавтов на скифский берег перебрались и купцы из греческого города Милета. Оказалось, что здесь «никогда не бывает лихорадки и воздух прозрачен как кристалл»[7]). Караванные пути потянулись через степи в самое сердце Азии. Вскоре в обмен на металлические изделия и ткани греки стаж вывозить из Скифии соль, рыбу, мед, меха и зерно. Купцы остались весьма довольны таким оборотом дела и назвали свою новую факторию Ольвией.
И вот две с половиной тысячи лет назад на горбатом берегу Борисфена начал расти беломраморный город. Величественные стены, гармоничные колоннады, лестницы, портики будто чудесные белоснежные цветы густо покрыли пустынное ковыльное взгорье. А внизу, у лимана, как достойный постамент для мраморного города, раскинулась пристань, выложенная бронзой. Утром, когда из скифских степей вставало солнце, город казался воздушно-розовым каскадом, низвергавшимся в бронзовый бассейн. И милетский купец с головного корабля своего каравана, восхищенный легчайшим видением, восклицал:
– О, румяноланитая Ольвия! Кто посмеет осквернить тебя слезами и нищетой?
Утром город казался воздушно-розовым каскадом, низвергавшимся в бронзовый бассейн
А со стен, крыш и пристаней города на приближающиеся суда смотрели ольвийцы. Корабли горделиво бороздили нежную акварель лимана, и паруса над ними были как распущенные крылья. В восторге от зрелища горожане восклицали:
– О, седовласый Борисфен! Пусть по волнам твоим! в Ольвию всегда приходит только небесная радость и пышная красота!
Таким образом желания возвращавшихся и встречавших трогательно совпадали. А через некоторое время городской совет старейшин вынес постановление:
«Ольвийцы! Боги и вы поручили нам заботиться о красоте города. Мы рассудили и нашли, что для этого следует, во-первых, разрушить на берегу все лачужки из глины и грубого камня, а во-вторых, не подпускать к пристани лодок и кораблей, которые не украшены бронзой и пурпуром. Мы полагаем, что ослушников можно обращать в рабство…»
* * *
Пиррак, обуреваемый страхом и сомнениями, долго стоял у внешних ворот дома богатого рыботорговца Архенея. По условию он должен был доставить купцу полный утренний улов, но Борисфен как норовистая лошадь еще с вечера встал на дыбы: его бледноголубые ковры смялись, взгорбились и покрылись белопенными трещинами.
Пиррак пришел просить отсрочки.
Заслышав мерные уверенные шаги домохозяина, рыбак совсем потерялся: он хорошо знал обычаи купца. Через минуту Пиррак, униженно горбясь, просил:
– Послушай, Археней! Отложи эту партию рыбы до следующего раза. Ты видишь, Борисфен сердится.
– Довольно разговоров, Пиррак! Через два дня мои корабли уйдут, а ты не получишь ни драхмы. Прощай! И да хранят тебя боги! – Археней повернулся и, мягко поскрипывая сандалиями, скрылся во внутреннем дворе.
Пиррак помялся около входа, беспомощно развел руками и направился к рыбачьему поселку, расположенному неподалеку от пристани. Жена встретила его немым вопросом, но с первого же взгляда ей все стало ясно.
Пиррак любил свою жену, но сейчас старался быть суровым, чтобы избежать тяжелых разговоров. Молча он собрал сети и снасти и направился к берегу. Ксанфа ему помогала. Пропустив вперед десятилетнего сына, Пиррак сел в челнок и отчалил. Ксанфа тише, чем обычно, прошептала:
– С попутным ветром!
С севера холодными синими кучами громоздились облака. Борисфен зловеще отливал вороновым крылом. Держась вдоль берега, Пиррак ловко справлялся с волнами. Он решил подняться вверх по лиману. Дойдя до намеченного места, он быстро поставил сети, а сам причалил к берегу на ночлег.
Под утро ветер покрепчал. Тучи словно полчища скифов помчались по небу. Борисфен разметал свои белые космы. Чуть свет Пиррак поспешил к сетям. Среди волн и пены он едва разглядел поплавки. В ту же минуту по лицу его пробежала судорога боли: он увидел, что один конец сети сорвало с грузила и она билась в волнах. Рыбак забыл про улов – он думал теперь о спасении своей кормилицы. Но пока он возился с другим концом, челнок едва не захлеснуло волнами. Его сынишка Калипп был слишком слаб, чтоб справиться с их неистовым напором. Тогда Пиррак отрубил грузило и привязал сеть одним концом к челноку. Он надеялся таким образом подтянуть ее к берегу. Но не тут-то было! Сеть во всю длину растянулась по волнам и натуго вплелась в их клокочущую ткань. Как ни старался Пиррак, он не мог приблизиться к берегу и на десять шагов. И сеть и челнок неуклонно гнало к югу почти по самой середине лимана.