Текст книги "Классические книги о прп.Серафиме Саровском (СИ)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Общие черты у Серафима и Франциска замечаются даже в некоторых менее существенных деталях их жизни. Таким, например, почти одинаковым у обоих святых, характером проявлений души их было отношение к животным. Самовидцы не раз говорили о том, как Серафим обходился с животными и, между прочим, как он обращался с медведем, который иногда жаловал к нему в гости.
Подобное же отношение вообще к животным проявлял и Франциск. Правда, в Италии в местности, где он жил, не было медведей, которых делал кроткими св. Серафим, но зато там было много других Божиих созданий, с коими Франциск умел жить трогательною общею жизнью. Франциск относился к животным с таким же состраданием и любовью, как и к людям, считая их младшими братьями человека.
Здесь кстати интересно будет упомянуть об изречении одного русского подвижника XVI века, св. Нила Сорского – изречении, относящемся к подобному изнурению своего тела, которому подвергал себя Серафим. Нил Сорский в оставленных им наставлениях, между прочим, говорит, что кто имеет здоровье и крепкое тело, тому нужно утомлять его, как и чем только можно, да избавится от страстей и да будет оно Благодатью Христовой – покорное духу, и призывал их вместе с человеком служить Творцу. Однажды Франциску принесли зайчика, пойманного в сети, говорит хроника; зверек сейчас же спрятался к нему за пазуху. Франциск выпустил его на волю, и зайчик следовал за ним шаг за шагом, как собака, до соседнего леса.
Кузнечик, стрекотавший на фиговом дереве близ его кельи, откликался на его зов и сходил к нему на руку. "Пой, брат мой, – говорил святой, – хвали Господа своим радостным криком".
Изданные, почерпнутые нами в жизнеописаниях Франциска и Серафима, весьма существенными для нашего исследования представляются сообщения собственно о чудесных проявлениях духовного сверхсознания того и другого святого.
Выясним возможно точнее эту сторону их духовной жизни:
1) Если сравнить видение Серафимом Сына Человеческого во славе с видением Франциска на горе Альверна (стигматизация), то первое видение производит впечатление необыкновенно величественного чисто духовного видения, чего нельзя сказать о видении св. Франциска, – о видении, потемненном его собственным воображением и чувственностью. При этом следует заметить, что таково было сверхсознание Франциска в конце его жизни. Описанное видение на горе Альверна было той высшей степенью мистического восприятия, которого Франциск достиг перед своей смертью.
2) Между тем у того же Франциска, в его юные годы, когда он еще не прославил себя своим апостольством (когда духовность его не была потемнена сознанием своих великих дел) – у него были еще случаи откровения вне какой-либо искусственной экзальтации, ибо по природе своей Франциск был глубоко мистичен и у него к тому же было гениальное на добро сердце. Вспомним хотя бы его видение в Сполето или откровение на улице в Ассизи ночью, которое преобразило его из легкомысленного юноши в горячего подвижника, но тогда Франциск был совсем другим человеком; он еще не считал себя тогда большим светом (grande lumiere), как он себя называл потом на горе Альверна.
3) Что касается Серафима Саровского, то у него, наоборот, духовное его сверхсознание прогрессировало к концу его жизни в своем развитии. Известно, что в последние годы Серафима на него находили восприятия чрезвычайной духовной силы, а также экстазы прямого общения с Божеством. Вспомним о просветлении Серафима во время его разговора с помещиком Мотовиловым и об экстазе Серафима во время его беседы с Саровским иноком Иоанном; причем лицо Серафима озарилось необыкновенным светом. Состояние этого последнего экстаза Серафим не мог даже выразить своими словами. Об этом экстазе Серафима мы будем более подробно судить по тем данным, которые нам оставил о подобных экстазах другой мистик Восточной церкви, Симеон Новый Богослов.
4) Наконец, Серафим Саровский обладал высокою степенью прозорливости. Сердца людей, с которыми он встречался, были для него раскрытою книгою. Эта прозорливость явилась как результат его духовного просветления. В материалах же о жизни Франциска нигде не упоминается о том, чтобы он когда-нибудь проявил подобную способность.
В общем же, на основании данных исследования, можно прийти к несомненному заключению, что мистика Франциска по сравнению с мистикою Серафима представляется далеко не совершенною.
Если это так, то почему же Франциск не стяжал себе Духа Святого Божьего равной степени с Серафимом Саровским?
Читатели увидят далее, что это может быть выяснено при ближайшем изучении психологии того и другого святого; они увидят, что вопрос этот разрешим на основании тех данных, которые мы имеем из биографий святых, если мы сопоставим между собою некоторые наиболее яркие факты и самые воззрения подвижников и осветим их с точки зрения философии подвижников Восточной церкви – философии, с которой мы познакомились по Добротолюбию.
Вопрос этот разрешается, как мы увидим, в связи с характером смирения того и другого святого.
Итак, прежде всего выясним, в чем собственно заключалось отличие в их смирении?
Выше мы привели один интересный эпизод из жизни Франциска, когда он перед своей смертью, в своем увлечении подражать Христу, принял перед своими учениками роль как бы самого Христа, а именно, он воспроизвел сцену великой Тайной вечери, раздав преломленный хлеб собравшимся к его смертному одру ученикам. Указывая на этот факт, мы тогда заметили, что ничего подобного св. Серафим, по своему глубочайшему смирению, не проявлял.
Франциск в этой сцене, совершившейся пред его смертью, уподобил себя в глазах своих учеников как бы самому Спасителю мира. Пройдя свой подвижнический путь апостольства и создав свой могущественный францисканский орден, обновивший католичество, Франциск в конце дней своих почувствовал себя осуществившим великую миссию к спасению людей; поэтому, сознавая себя свершившим свое дело учительства, он в вышеописанной символической форме, скопированной с Тайной вечери, выразил своим ученикам, или вернее своим апостолам, свой завет их нерушимому братству и свое напутствие на их дальнейшее служение. Внутреннее смирение Франциска такому его самосознанию не препятствовало.
А между тем это же смирение Франциска, как мы знаем, повело однажды к тому, что Франциск полуобнаженный, с веревкою на шее, каялся на площади в Ассизи перед собравшимся народом.
Как согласить все это, как понять это смирение Франциска?
Многое для нас раскроется, если мы с проявлениями смирения Франциска сопоставим смирение Серафима Саровского, у которого смирение было эмоцией, глубоко проникавшей душу его, эмоцией никогда не прекращающейся. Можно себе представить эту страшную силу смирения Серафима уже потому, что он 1000 дней, стоя на камне, непрестанно взывал: "Боже, милостив буди мне грешному".
Хотя Франциск, как мы знаем из его биографии, также много работал над собою, хотя он нередко высказывался о необходимости смирения и давал братьям францисканцам полезные в этом отношении поучения, но сам он за всю свою жизнь делеко не выработал в себе глубокого Серафимовского смирения, с которым мы познакомились из жизнеописания русского святого. Смирение Франциска находило на него лишь единичными порывами, хотя и весьма сильными, находило порывами, не избавленными от утрировки и даже, можно сказать, театральности. Это смирение Франциска не сделалось неотделимым от него свойством его природы. В натуру Франциска врывались часто совсем другие настроения. Так, из биографии Франциска мы узнаем и про такие речи Франциска к своим ученикам: "Я не сознаю за собою никакого прегрешения, которое не искупил бы исповедью и покаянием. Ибо Господь по милосердию своему предоставил мне дар ясно узнавать на молитве, в чем я Ему был угоден или не угоден". Слова эти, конечно, уже далеки от настоящего смирения. Они напоминают, скорее, речь того довольного собою добродетельного человека (фарисея), который, попритче Великого Учителя, стоял в храме впереди мытаря, взывавшего в глубоком смирении к Богу: "Боже, милостив буди мне грешному". Эти слова Франциска, сказанные в сознании, что он искупил свои грехи и угоден Богу, совершенно не отвечают тому, что требуют от смиренного человека подвижники Добротолюбия, по следам коих шел Серафим Саровский. Так, Исаак Сириянин говорит: "Истинные праведники всегда помышляют сами в себе, что недостойны они Бога. А что истинные они праведники, дознается сие из того, что признают себя окаянными и недостойными попечения Божия и исповедуют сие тайно и явно и умудряются на сие Духом Святым, чтобы не остаться без подобающей им заботливости и трудничества, пока они в этой жизни". В этом же смысле высказывается и ближайший к нам по времени подвижник Православной церкви святитель Феофан Затворник, он говорит: "Господь того только принимает, кто приходит к нему в чувстве грешности. От того же, кто приходит к Нему в чувстве праведности, Он отвращается. (Собрание писем святителя Феофана. Выпуск II, письмо 261, стр. 103.)
Надо вместе с тем сказать, что эмоциональные движения Франциска к смирению, подобные тому порыву раскаяния на площади в Ассизи, о котором мы говорили выше, были явлениями вообще редкими. Обыкновенно смирение Франциска проявлялось не как эмоция, а как мысленное сознание своих слабых сил по сравнению с тем, что представляет собою Божественная сила Христа. Как Франциск ни увлекался в своей имитации Христу, как он ни сознавал себя самого великим апостолом любви, посланным в мир для спасения людей, он все-таки не терял сознания своей малой величины перед беспредельной силой Божества. Такое сознание Франциска и было его смирением, оно ясно сказалось в описанном нами в предыдущей главе первом видении Франциска на горе Альверна, когда перед Франциском явились, как сказано в хронике, "два больших света" – один, в котором он узнал Создателя, и другой, в котором он узнал себя. И в то время, как Франциск, видя это, молился словами: "Господи! что я пред Тобою? Что значу я в сравнении с силою Твоею, ничтожный червь земли, ничтожный Твой служитель?" – в это время Франциск, по его собственному признанию, был погружен в созерцание, в коем видел бесконечную глубину Божественного милосердия и печальную бездну своего ничтожества.
Итак, Франциск, сравнивая себя мысленно с Божеством, сознавал свое несовершенство и ничтожество, и это было его смирением.
Не таково было смирение Серафима Саровского; оно было не столько мысленным сознанием своего греха, сколько постоянной эмоцией, и притом эмоцией весьма глубоко чувствуемой. В поучениях Серафима, как словесных, так и письменных, нигде не говорится, чтобы он сопоставлял себя с Божеством и мысленно давал себе должную оценку. Смирение свое он носил всегда в своем сердце без каких-либо подобных сопоставлений.
Вместо этих сопоставлений он непрестанно отдавался только одному эмоциональному движению: чувству своего греха (несовершенства) и сокрушению сердечному об этом грехе. "Гоподи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного", была его непрестанная молитва, возносимая им Богу.
В результате всего вышесказанного, если, по сравнению с смирением Серафима Саровского, судить о смирении Франциска, исходя из тех требований, которые ставили смиренным инокам подвижники Добротолюбия, – то смирение католического святого является пред нами не как чистый идеал христианского смирения. К смирению Франциска примешивалась и немалая доза сознания своей праведности, сознания своей угодности Богу, а это уже затемняло путь Франциска. К данному состоянию Франциска можно применить полные глубокого анализа слова графа Толстого, которые он в одном месте своего рассказа "Отец Сергий" высказал об аналогичной с Франциском стадии душевного состояния отца Сергия: "Он (подвижник Сергий) думал, – говорит Толстой, – о том, что он был светильник горящий, и чем больше он чувствовал это, тем больше он чувствовал ослабление, потухание божественного света истины, горящего в нем". Так и у Франциска, его сознание, что он тоже "свет", что он угоден Богу и проч., было тем тормозом, который препятствовал ему достигнуть высших ступеней духовных состояний, осенявших, как мы знаем, св. Серафима Саровского. Отец восточной мистики, св. Антоний Великий, твердо говорит, что если в человеке не будет крайнего смирения, смирения всем сердцем, всею душою и телом, то он Царства Божия не наследит. Это утверждение св. Антония объясняется тем, что только глубокое смирение может искоренить в человеке злую ментальную силу, заключающуюся в самоутверждении и самоуслаждении человека, считающего себя праведником, и что только такое смирение, вошедшее в плоть и кровь подвижника, может, по смыслу учения восточных подвижников, спасти его от навязчивых ассоциаций горделивой человеческой мысли.
Смирение есть та существенная сила, которая обуздывает малый разум с его ментальными страстями, создавая в душе человека почву для беспрепятственного развития большого разума и для возведения человека на высшие ступени созерцательной жизни. Сошлемся в этом отношении еще на авторитетное слово подвижника Добротолюбия св. Исаака Сириянина. Он утверждает, что только "смиренномудрый – есть источник тайн нового века".
После всего вышеизложенного, после того, как мы выяснили разницу в смирении Франциска Ассизского и Серафима Саровского, а также после того, как нами выяснено, почему отсутствие настоящего истинного смирения затемняет путь подвижника в достижении им высшего духовного сверхсознания – является еще другой вопрос о том, какие причины помешали Франциску идти по верному пути для достижения истинного смирения, для достижения этой эмоции в ее чистой форме, чего достиг Серафим Саровский. Ведь у Франциска, как мы в этом убедились, было гениальное на добро сердце. Почему же оно не вывело его на настоящую дорогу, на ту дорогу, о которой говорил еще подвижник IV века, св. Антоний Великий, в своем изречении, что "если в человеке не будет крайнего смирения всем сердцем, всею душою и телом, то он Царства Божия не наследит".
Главную и основную причину, затемнявшую означенный подвижнический путь Франциска, мы видим в коренных условиях католической церкви, в которых вырос и воспитался Франциск. В эпоху Франциска истинного смирения в католической церкви совсем не было. Если и было тогда у духовенства этой церкви так называемое смирение, то только лишь показное или вообще далеко отступавшее от того идеала, о котором говорил св. Антоний. Да, наконец, по условиям того времени и по условиям самой католической церкви, оно даже и не могло создаться у католиков, это истинное смирение. Сам наместник Христа на земле со своими притязаниями на власть не только духовную, но и политическую, был представителем не смирения, а духовной гордости, ибо большей духовной гордости, чем убеждение в своей непогрешности, нельзя себе и представить. Отрава эта, заразившая католический мир, не могла не отозваться и на Франциске. При всем кажущемся своем смирении, Франциск так же, как и сам папа, болел недугом духовной гордости.
Особенно ярко это сказалось в прощальных предсмертных словах его, с которыми он обратился к францисканцам: "Вот Бог меня призывает, – сказал умирающий, – и я прощаю всем моим братьям, как присутствующим, так и отсутствующим, их обиды и их заблуждения и отпускаю им грехи их, насколько это во власти моей". Судя по этим словам, Франциск в предмертные свои минуты почувствовал себя в силах, как и сам папа, отпускать грехи. И, конечно, скажем мы, если Франциск так говорил, если он сознавал себя вправе совершать все это, то только лишь при убеждении в своей святости, в каковом сознании он и прощался с земною своею жизнью.
Не так умирали восточные подвижники. Насколько мы изучили Четьи-Минеи, ни один из них не позволил себе присвоить право на подобное отпущение грехов своим ближним. Все они, наоборот, умирали в сознании своего несовершенства и в надежде на прощение милосердным Господом их собственных грехов. Так, например, в контраст с вышепреведенными предсмертными словами Франциска приведем здесь в виде образца, с какими словами умер Фиваидский подвижник V века Сысой Великий. Окруженный в момент своей смерти братиею в ту минуту, когда он как бы беседовал (говорит хроника) с невидимыми лицами, Сысой на вопрос братии: "Отче, скажи нам, с кем ты ведешь беседу?" – отвечал: "Это ангелы пришли взять меня, но я молюсь им, чтобы они оставили меня на короткое время, чтобы покаяться". Когда же на это братия, зная, что Сысой совершен в добродетелях, возразила ему: "Тебе нет нужды в покаянии, отче", – то Сысой ответил так: "Поистине я не знаю, сотворил ли я хоть начало покаяния моего".
В подобном же сознании своего несовершенства умирали многие святые Восточной церкви.
Михаил Лодыженский
1912 г.
Д.Мережковский. На аршин от земли
всю монастырскую жизнь прошел и никогда, ниже мыслью, не выходил из монастыря. Нет лучше монашеского жития, нет лучше!" Он еще в младенчестве посвящен был Матери Божией. Семнадцати лет решил постричься и от семнадцати до семидесяти, до самой смерти, не выходил из монастыря. Пустынька, в которой он спасался, была в дремучем сосновом лесу, на берегу речки Саровки, на холме, в пяти-шести верстах от монастыря, на восход зимнего солнца; одна хата с печкою; вокруг пустыньки он устроил себе огород с пчельником и обнес все забором.
Современник екатерининского века, великой революции, наполеоновских войн, двенадцатого года, декабристов – на все эти события не отозвался он ничем; все они прошли мимо него, как тени летних облаков.
"Стяжавший совершенную любовь к Богу существует в жизни сей так, как бы не существовал", – говаривал Серафим. – Он действительно и "не существовал в жизни сей" – у него, собственно, и не было жизни, а было только "житие". И ничем не отличается это житие русского святого в XIX веке от житий синайских и фиваидских отцов в V или VI веках. Время для него остановилось, история кончилась, или, вернее, никогда не начиналась.
Дух Божий и дух тьмы столкнулись, как два урагана, в крутящемся смерче революции, и рушились царства, гибли народы, а он стоял тысячу дней на камнях в безмолвной молитве. Люди боролись с людьми за будущность мира, а он боролся с бесами за себя одного.
Неземное видение – единственное событие земного жития Серафимова. Трижды являлась ему Царица Небесная и каждый раз повторяла, указывая на него: "Сей от рода Нашего". Он любил икону Умиление Божией Матери, "всех радостей Радость"; перед этою иконой на коленочках, во время молитвы, батюшка и отошел, как будто и не умер. От упавшей свечки загорелась келья, но тело почившего старца не тронул огонь; истлели только страницы книги, на которую он склонился лицом, как будто уснул, с крестообразно сложенными руками. Такова была огненная кончина Серафима Огненного.
Жил, как будто не жил, умер, как будто не умер. Пролетел сквозь тьму земную светлым ангелом, и, глядя вслед ему, мы только можем сказать: "сей не от рода нашего". Однажды четыре сестры провожали батюшку в пустыньку и, тихонько идучи за ним, говорили вполголоса: "Глядите-ка, чулочки у батюшки спустились, а ноженьки-то какие белые!" Остановившись вдруг, о. Серафим приказал им идти вперед, а сам пошел сзади. "Идем это мы лугом, – рассказывает сестра Анна, – трава зеленая да высокая такая. Оглянулись, глядим, а батюшка и идет на аршин выше земли, даже не касаясь травы. Перепугались мы, заплакали и упали в ножки, а он и говорит нам: Радости мои, никому о сем не поведайте, пока я жив, а после моего отшествия от вас, пожалуй, и скажите.
Все житие Серафима и есть хождение по воздуху, "на аршин от земли" – такое легкое, что тонкие травы не гнутся под ним, прозрачные звезды одуванчиков не осыпаются. И ножки у него белые, потому что земли не касались, в земле не запачкались. А мы, тяжелые, усталые, по земле влачащиеся, с ногами, в земной грязи увязающими, израненными, окровавленными, можем только смотреть на это неземное видение и пугаться, и плакать, как бедные сестры дивеевские.
"Аршин от земли" между ним и нами, между грешною землею и безземною святостью – вот несоизмеримость двух порядков, которая составляет сущность христианства. Мы не сомневаемся, что Серафим обладал реальной силой, которая побеждала если не физическое, то метафизическое притяжение земли; но он обладал этою силой один для себя и сообщить ее другим не мог. Чтобы подняться над землею, он должен был оттолкнуться от земли, – оттолкнуть от себя землю; но привлечь ее к себе, поднять за собою не мог. Он возвышался, а земля унижалась; и чем выше он, тем ниже земля. Его подъем – провал земли. И то, что делал он, последний святой, делает вся христианская святость.
В другой раз, подходя к дальней батюшкиной пустыньке по дремучему лесу, старица Матрена увидела вдруг о. Серафима, сидящего на колоде, а возле него медведя. Матрена обмерла от страха, закричала во весь голос: "Батюшка, смерть моя!" – и упала. О. Серафим, услыша голос ее, ударил зверя и махнул ему рукой. Тогда медведь, как разумный, пошел в ту сторону, куда махнул старец – в чащу леса. Но Матрена продолжала кричать: "Ой, смерть моя!" О. Серафим подошел к ней и сказал: "Нет, матушка, это не смерть, а радость". И повел ее к колоде, на которой сидел; помолившись, усадил ее и сам сел рядом. Не успели они сесть, как тот же медведь вышел из лесу и, подойдя к о. Серафиму, лег у ног его. "Я же, находясь вблизи такого страшного зверя, – рассказывает Матрена, – сначала была в великом трепете, но потом, видя, что о. Серафим обращается с ним, как с кроткой овечкой, и даже кормит его из рук хлебом, который принес в сумке, начала мало-помалу оживотворяться верой. Особенно чудным казалось мне лицо великого отца моего: оно было светло, как у ангела, и радостно. Наконец, когда я совершенно успокоилась, а старец скормил почти весь хлеб, он подал мне остальной кусок и велел самой покормить медведя. Но я отвечала:
– Боюсь, батюшка, он и руку мне отъест.
Старец же посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:
– Нет, матушка, веруй, веруй, что не отъест руки твоей.
Тогда я взяла хлеб и скормила его весь с таким утешением, что желала бы еще кормить его, ибо зверь был кроток и ко мне, грешной, за молитвы о. Серафима. Видя меня спокойною, о. Серафим сказал:
– Помнишь ли, матушка, у преподобного Герасима на Иордане лев служил, а убогому Серафиму медведь служит. Вот и звери слушают нас, а ты, матушка, унываешь. А о чем нам унывать? Вот если бы я взял с собою ножницы, то остриг бы его.
Тогда я в простоте сказала:
– Батюшка, что, если этого медведя увидят сестры: ведь они умрут от страха?
Но он отвечал:
– Нет, матушка, сестры его не увидят.
– А если кто-нибудь заколет его? – спросила я. – Мне жаль его…
– Нет, и не заколют: кроме тебя никто его не увидит.
Я еще думала, как рассказать мне сестрам об этом страшном чуде.
– Нет, матушка, – ответил о. Серафим на мои мысли, – прежде 11 лет после моей смерти никому не поведывай, а тогда воля Божия откроет – кому сказать".
"У всякой твари человеку смиренному соблюдается честь, – говорит Исаак Сириянин. – Приближается ли он к свирепым зверям, едва только обратят взор свой на него, укрощается свирепость их – и подходят к нему, как к своему владыке, поникают главами, лижут руки и ноги его, потому что учуяли благоухание, которое исходило от Адама до грехопадения, когда звери собраны были к нему, и он нарекал им имена в раю. Это отнято у нас, но обновил нам Христос. Сим-то и помазано благоухание человеческого рода".
Вот где христианская святость выходит из своих пределов, как бы переливается чрез край. Вот где нарушается реальным воплощением физикой метафизика христианской святости. По метафизике, все плотское противоположно духовному, все человеческое и тем более зверское – Божескому; недаром в лике дьявольском чудится лик звериный. Какое же соединение человека со зверем в Боге? Но вот св. Герасим со львом, св. Серафим с медведем – светлый лик ангельский рядом с темным ликом звериным – что это значит? Может быть, сами святые не знают. Тут вообще вся христианская святость более значит, чем знает; более вещает, чем ведает.
Христос в пустыне был со зверями. Это в начале, а в конце: проповедуйте Евангелие всей твари. – Ибо вся тварь совокупно стенает, ожидая откровения сынов Божиих. – Богочеловек искупил человечество, Богочеловечество искупит всю тварь.
Но в христианской святости это – еще не откровение, а чаяние; не тело, а тень; не заря, а зарница. То древнее помазание, "райское благоухание человеческого рода", которому повинуется тварь, возвращено христианством лишь каждому человеку в отдельности, поскольку он "свят", а не всему человечеству, не всему миру.
Дмитрий Мережковский
1914
А.Попов. Воспоминания о Сарове
рошло уже более двух лет со дня открытия мощен новоявленного угодника Божия преподобного Серафима, Саровского чудотворца, а между тем постоянно слышишь и читаешь все о новых и новых явлениях милости Божией по молитвам преподобного старца Серафима и о тех впечатлениях, какие производят силу и бодрость духа, а также крепость веры в людях верующих и побывавших у гробика новоявленного угодника. Мне, пишущему сии строки, также Бог привел побывать за это время уже два раза в Сарове, и я считаю священным долгом поделиться с людьми верующими и чтущими память старца Серафима теми впечатлениями, которые я вынес из двукратной поездки в Саров, и теми чувствами, которые испытал на себе за это время.
Первый раз я отправился вскоре после открытия мощей преподобного Серафима, а именно в сентябре месяце 1903 года. Выехав из Вологды вечером 11 сентября, я следующий день пробыл в Ярославле, а 13-го, заехав в Троицкую Лавру – помолиться у преподобного Сергия, Радонежского чудотворца, – отправился в Москву, откуда 14 числа вечером поехал в Нижний Новгород, а затем рано утром – в Арзамас. Народу в этом поезде от Нижнего в Арзамас была такая масса, что я едва попал в вагон; на вокзале же в Нижнем не только не было возможности присесть, но и пройти через вокзал стоило большого труда. Когда поезд тронулся, то появилось чувство, что близко то место, куда стремился я, – и не только у меня, но и у той массы паломников, с которыми я ехал. Во время пути только и слышались разговоры о преподобном Серафиме и о его многочисленных чудесах, изливаемых, по благодати Божией, в Сарове.
В Арзамас поезд пришел около 5 часов дня, и когда пришлось выходить из вагона, то трудно было попасть в вокзал и получить багаж: такая была теснота, что, как говорится, и яблоку негде упасть. Получивши багаж свой, я отправился на извозчике в гостиницу Стригулина, которую мне в пути рекомендовали, с тем, чтобы переночевать и утром отправиться на лошадях в обитель преподобного Серафима. Наутро, хотя погода была и не совсем ясная и накрапывал дождик, но на душе было легко и приятно, лошадки рысью шли хорошо и ямщик Андрей, с которым пришлось в первый раз видеться, оказался мужичком приветливым и словоохотливым. Во время пути постоянно приходилось либо обгонять одноконные экипажи и просто телеги с паломниками, или же встречаться с богомольцами, возвращающимися из Сарова на тройках, парах, а также на одной лошадке, и множеством пешеходов, и так незаметно приехали в Серафимо-Дивеевскую обитель около 4 часов дня, имея только одну остановку часа на два для корма лошадей.
В Дивееве, намереваясь переночевать, я поместился в номере под колокольней, где монахиня очень приветливо встретила. Помещение это было лишь приспособлено для приезжающих богомольцев ввиду громадного количества съезжавшихся по случаю саровских торжеств. Я тотчас же хотел отправиться в собор, дабы попросить отслужить молебен пред чудотворною иконою Божией Матери "Умиления", но монахиня мне сказала, что вечерня уже кончилась и молебен придется отслужить завтра. Ввиду этого, оставшись в номере, я попросил подать самоварчик и стал ждать, но не прошло и 2–3 минут, как вернулась монахиня и объявила мне, что сейчас приехал один батюшка из Москвы, который идет служить молебен, и что она передала ему о моем желании помолиться, и тот на это ответил ей, чтобы я шел в холодный собор, и молебен мне будет отслужен; конечно, этому я очень обрадовался и тотчас же пошел. Войдя в храм, я пришел в восторг от его величественности и благоукрашения. Молебен сейчас же начался. Батюшка оказался с хорошим голосом – басом, и служил с особенным чувством и умилением; так что когда пел "Пресвятая Богородице, спаси нас", то приятный голос его в величественном храме звучал, производя сильное впечатление; особенно при чтении молитвы Владычице душевное состояние было неописуемо. По окончании молебна, приложившись к чудотворному образу Богородицы, я возвратился в номер. Попивши чайку, отправился в сопровождении монахини и одного офицера с семьей осматривать достопримечательности Дивеева и вещи преподобного Серафима, находящиеся там, описывать которые уже нет необходимости, так как они всем известны или по личным наблюдениям, или по описаниям, подробно данным многими путешествующими.
Переночевав в Дивееве, я на другой день, то есть 17 сентября, отстояв раннюю и позднюю литургии, отправился в Саров. Теперь оставалось 12 верст проехать – и будешь там, куда стремятся сотни тысяч людей, и увидишь те места, освященные жизнию и подвигами преподобного Серафима, а также его гробик, в котором он скрывал свои останки 70 лет в сырой земле, и драгоценную раку с его святыми мощами, и дождаться этого терпения уже не хватало. Но дорога была прекрасная, и лошадки везли быстро; кроме того, не проходило 2–3 минут, как навстречу попадались пешком и на лошадях возвращающиеся богомольцы, и, наконец, ямщик Андрей сказал мне, что сейчас увидим колокольню Саровской пустыни. Действительно, через несколько минут колокольня была видна, а затем тотчас же скрылась опять в лесу, но ненадолго, и вскоре видна была, как на ладони, Саровская обитель во всей ее красе.
Подъехав к гостинице №1, я спросил, есть ли свободные номера, так как богомольцев в то время были тысячи и получить сразу свободный номер было трудно, но на мое счастье оказался один номер свободный; пришлось только несколько подождать, так как его мыли и приводили в порядок после только что выехавших постояльцев. Конечно, я очень обрадовался, что нашел номер, и с нетерпением ожидал, когда можно будет в него войти; промежуток был небольшой, каких-нибудь полчаса, и я водворился. Переодевшись, я отправился в собор, чтобы помолиться и приложиться к многоцелебным мощам новоявленного угодника Божия Серафима. Хотя в соборе было и множество народа, но порядок был образцовый, и я в тот же день приложился к святым мощам и попросил отслужить молебен. Вернувшись в номер уже вечером, я осмотр монастыря отложил до следующего дня, а в собор опять меня потянуло и хотелось в тот же вечер побывать еще раз; хотя было уже 9 часов, но терпения не хватило. Я вошел и увидел умилительную картину: в соборе темно, только у раки преподобного Серафима масса горящих свечей, богомольцев полный собор, пение прекрасное; служили молебны, и особенно отрадно было слышать пение: "Преподобный отче Серафиме, моли Бога о нас", и это исполняли несколько священников, приехавших с разных концов России; в их числе я слыхал голос и батюшки из Москвы, который служил мне молебен в Дивееве.