Текст книги "Знание-сила 1997 № 01 (835)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Газеты и журналы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Поскольку и Пруст, и Мамардашвили провоцируют стихию воспоминания, я позволю себе вспомнить недавнюю историю. Этой зимой мне пришлось увидеть дом Гельдерлина в Тюбингене, знаменитую башню и комнату на втором этаже, где три эркерных окна полукругом показывают Неккар сразу в трех временных перспективах: в правом западном окне река течет к нам, навстречу, впадая в зрение, как будущее; в среднем окне – она прямо перед нами, и уже в левом поток уходит вдаль, в прошлое, в элегию, унося с собой наш взгляд... Так вот, в этой комнате вместо обычной музейной утвари была размещена инсталляция (ведущий жанр постмодернистского искусства) современного художника по имени Hubertus Gojowscyk. Там были часы с серым булыжником на месте циферблата; были два совершенно идентичных текста, помещенных по две стороны центрального окна, соединенных какими-то бечевками; были стружки в прозрачном контейнере (не забудьте о добром Циммермане, плотнике, хозяине дома)... Беем знакомая «философичность» постмодернизма.
Но один экспонат был, пожалуй, интереснее других: книжный лист с выжженными строками, вывешенный на стене. По конфигурации обуглившихся краев и дыр можно было понять, что сгоревшее бьшо стихотворными строками; более того – семью строфами античного образца. Я подумала было, что здесь подразумевается сжигающая сила поэзии, особенно очевидная в случае несчастного Гельдерлина. Но это была неправильная разгадка. Автор в соответствующей надписи прокомментировал собственную пластическую идею. «Свет чтения исходит из глаз. В момент чтения текст превращается в дым и пепел. Все на свете может быть прочитано лишь один раз». Так что кто-то уже прочитал стихи и нам остались прогоревшие дырки.
Я думаю, каждый согласится, что в этой радикальной прокламации уникального, с одной стороны, и с другой – субъективно-объектной неразличимости, точнее, истребления объекта в субъекте, есть какая-то особая, не известная прежним, допостмодернистским временам печаль. И что же: не стал ли этот съедающий свой объект взгляд прямым продолжением, простым заострением того, о чем говорят Мамардашвили и Пруст? Иначе говоря: жизнеощущение постмодернизма, так компактно выраженное этим пластическим образом выжженных строк, не есть ли это продолжение той позиции, о которой говорил Мамардашвили, позиции героического понимания? Освободившегося от «чистых объектов, их магической власти над нами», узнавшего в них эманации собственной символической структуры или проекции собственной тоски? Сжигающее строки чтение – не продолжение ли это «чтения в себе», о котором говорит Мамардашвили: «Посредством читаемого мы читаем в самих себе, а не то, что читаем».
И вплоть до последней, тридцать третьей лекции я была готова ответить утвердительно: да, следующий – и последовательный шаг за Мамардашвили– постмодернизм. В прустовском курсе настойчиво утверждается несколько вещей. Во-первых, разделение предмета и его впечатления: «В самом предмете нет оснований для интенсивности», это мы их вносим; эти основания содержатся в нашем пафосе. Отсюда – отрицание всякой иерархии внешних вещей, по одному тому, что они равно внешние: «можно открывать великие истины или великие красоты не только в «Мыслях» Паскаля, но и в рекламе туалетного мыла». В том числе отрицание готовой моральной иерархии. («Порок и добродетель – слова из готового мира, посредством которых мы что-то объясняем, чтобы не видеть».)
«Работать в свете» означает избавиться от готовых вещей, от иллюзии длительности, от жизни на собственной поверхности, где нас встречают известные вещи и человеческие отношения («В точке соприкосновения с другими людьми я нахожусь на поверхности самого себя»). В самом деле, переживание имитации как порока по преимуществу, такого порока, по сравнению с которым традиционные Содом и Гоморра, скажем, уже мало что значат, поскольку и они мшуг содержать в себе вспышки жизни, и только имитация исключает их полностью,– это глубоко этическое переживание, урок нового морализма, который дают Пруст и Мамардашвили.
Готовый предмет должен исчезнуть; все длится только творясь – из нашей глубины и темноты: «вокруг истин, которых мы достигли в нас самих, будет витать атмосфера поэзии, неясности, тайны или мистерии... без этого истины остаются сухими и плоскими, без очарования, нежности и мягкости тайны...». Метафизическое не может быть предметом, который в наличии, под рукой, который употребляется, а не творится.
Итак, предмет познания как внешний предмет отменяется, причем двояко. С одной стороны, он создается нами изнутри и есть эманация нашей глубины. С другой стороны, он потому отменяется, что за ним есть нечто, для чего этот предмет – только упаковка. Мамардашвили называет это нечто «богиней», «божеством», «демоном бесконечности», «тайной», наконец, невидимым бытием: «только то, что не является ничем из того, что мы видим, есть бытие, бытие того, что мы видим».
Но чему принадлежит оно: это тоже «моя глубина» (ср.: «воссоединение с богиней, как с частью собственной души») – или «глубина видимого» ? Я не нахожу ответа у Мамардашвили; более того, я не нахожу самого этого вопроса...
Итак, предмет познания предельно распредмечен. Второй его полюс – мыслящее Я, и это также никаким образом не объективируемое Я, более глубокое, чем то Я, которое может описать биограф, Я без качеств, некая «нулевая субъективность», которую ничто не может объективировать.
Здесь, мне кажется, в этом обнаружении в себе «моментального существа, приносящего счастье», Мамардашвили описал нам реальный опыт встречи с душой, с тем «очарованием души», которое некогда отметил Юнг: «Современный человек идет к внутреннему, к созерцанию темных оснований души». Я имею в виду работу Юнга 1928 года «Душа современного человека», где он регистрирует необычайное притяжение, которое стала оказывать душа в XX веке: «Притяжение души столь сильно, что даже отвратительные ее стороны не заставят очарованного отпрянуть». Глубинное темное собственное Я без черт, без качеств или с единственным качеством – очарования и неизмеримой темноты. Тема темноты нам, конечно, напоминает о Прусте: о его уходе в бархатную темноту внепредметного Я{2}.
Философия Мамардашвили рождалась в те годы, когда встреча с собственной душой переживалась как ошеломительное, глубоко интимное событие. Память об этом сохранили кино Тарковского, ранняя поэзия Бродского (картина космоса, являющегося в «Большой элегии Джону Донну» венчается откровением: «Это я, душа твоя, Джон Донн!»). Нужно ли напоминать, каким особым волнением была окружена встреча с душой, открытие души после всех уроков практического материализма?
Неведомая, прекрасная и темная душа самодостаточна. В ней нет Другого и быть не может, все другое – лишь проекция ее движений («Из неправильного положения моего бедра родилась женщина»); следовательно, какая бы то ни было коммуникация невозможна, она на поверхности. Другой может только отвлечь меня от моей глубины в мир готовых вещей, имитаций. Героический путь состоит в отважном приятии одиночества, «труда проникновения в Я». И единственно возможный путь встречи с Я – «труд создания произведения».
И вместе с тем и Пруст и Мамардашвили говорят вещи, никак не увязываемые с этой самоцентрированностью. Главным в конце концов оказывается особое, непроизвольное воспоминание: «то, чего нельзя вызвать». Оно явно не в наших руках; больше того – оно как будто вопреки нам: так пронзающее воспоминание бабушки является вопреки Марселю! «Наше полное присутствие является непроизвольным». Каким же образам тогда применимо здесь представление о мужестве? Я думаю, таким: мужество состоит в том, чтобы не отклонить того неизбежного страдания, которое предлагает явление настоящего.
Мамардашвили много говорит о страдании, о боли, которую несет с собой такое епифаническое явление предмета в его красоте. Ибо такая красота – уже не красота эстетической дали: она разбивает нас. Это боль собственного изменения, страдание своей – частичной – смерти, болезненность рождения неизвестного Я. И мужество, и риск состоят в том, чтобы остаться без уловок самосохранения и принять эту опасность, за которой может последовать новое. Готовые формы тем и соблазнительны, что они обещают, что все обойдется без страданий, но и без этой «новой растроганности» – «каким-то незнакомым мне присутствием, божественным присутствием... это существо было я и больше, чем я» (как говорит о себе, посещенном памятью бабушки, Марсель).
Но окончательный и неожиданный переход к Другому в последней лекции связан не только с этими «явлениями метафизического», не с этими епифаниями и прояснениями сознания, а с неожиданно введенной темой множественности субъектов. Если абсолютная нулевая субъективность предполагается за каждым другим человеком (а не только за Марселем и рассказчиком), тогда тема некоммуникабельности приобретает совсем другой смысл. Тогда эта некоммуникабельность другого субъекта – не обреченность на одиночество. Наоборот. Это правильная связь. Это сохранение за тем, с кем ты входишь в общение, очарования и достоинства, невмешательство со своей интерпретацией в то, во что нельзя вмешиваться, что нельзя понимать, поскольку «претензией понять мы уничтожаем бытие». «И я должен принимать в других лишь то, что неприкосновенно для меня, это очерчено магическим кругом». Качества в Другом (в том числе, порочные качества), которые я вижу и готов объяснить,– в той же мере «упаковки» какой-то иной, высшей страсти, что и мои качества,– внешняя оболочка моего «эксперимента веры», моего стремления к бесконечному, к тайне, к новому.
Это изумительное открытие Другого как Другого происходит, когда Марсель рассуждает о том, почему Альбертина никогда не признавалась ему в своих порочных наклонностях– Потому что «никто не желает открыть свою душу до конца», и не из закоренелости в пороке, не из порабощенности своим пороком, как объяснит расхожая мораль: а потому что не хочет «отдать на растерзанье» главного и незавершенного в себе, абсолютного поиска, который в пороке лишь нашел себе «неадекватную форму». И эта– то форма, будучи открытой, будет понята как последняя данность, как окончательное объяснение всего, что происходит. Пруст и Мамардашвили (с еще большей страстью, чем Пруст) утверждают, что порок – это не более как маска: неудачная неловкая маска, penchent, за которой – благородный порыв человеческого существа к бесконечному. Как было замечено прежде, «зло делается потому, что в него может быть вложен пафос – бег справедливости и добра». И любовь, таким образом, состоит в некотором глубочайшем непонимании: в необщении с тем, что самому человеку в себе неведомо.
Но не только этим очерчиванием «магического круга очарования», этим сохранением неприкосновенности Другого дело кончается. Оно кончается чем-то большим: оно кончается восполнением.
Художник (и мыслитель) общается с неведомым, восполняя ведомое до неведомого. «Работая в свете», он знает то, что, скажем, сама Альбертина не знает о себе, даже когда она инстинктивно надеется, что ее порок, быть может,– это эксперимент с бесконечным.
Но знать это может Другой: тот, кто эту ее страсть восполняет истинным содержанием, для которого «от нас требуется чудовищное или чуть ли не божественное великодушие». «Потому что я заглянул внутрь длящегося и неизвестного для самого человека призвания».
Это отношение Мамардашвили называет «структурой искупления». И здесь впервые евангельские темы кажутся мне употребленными всерьез: «тканью нашей души играет то, что уже символизировано образом Христа, взявшего на себя склонности людей, в которых они никогда не признаются. Он довершает их так, что их можно любить».
И, мне кажется, здесь найдена вещь необычайной ценности, потому что это то, что так долго забывала историческая мораль, христианская по своему происхождению, занимаясь пороками, добродетелями и другими «готовыми вещами»: тайна благой человеческой страсти к бесконечному. Философ помещает злу тайну в самую глубину личности и общения; он видит ее за любыми масками и упаковками.
Вероятно, для этого и нужно было уходить в несообщающуюся глубину Я, в радикальный солипсизм, нужно было поставить под вопрос превосходство «Мыслей» Паскаля над рекламой мыла – чтобы прийти вот к этой чрезвычайно отчетливо выраженной вещи, найденной в собственной темноте: к уточнению представления о любви.
Построение книги лекций – тоже разрушение готовой упаковки: а именно, расхожего образа мысли как «пути», опредмечивания метафизического образа пути как последовательного и неуклонного продвижения в определенном направлении. Мамардашвили показывает, как бывает иначе: как в конце крутящегося водоворота нас встречают скачок, сдвиг, молния. Они являются почти вопреки всему предыдущему, как прустовское истинное воспоминание, «которое нельзя вызвать»,– и от не могли бы явиться без него. •
Франциско Инфанте. Из серии «Спирали»
{1} Я хочу заметить, что есть художник, который до Пруста сделал мерцание человеческой жизни одной из своих центральных тем. Его имя ни разу не упоминается в лекциях Мамардашвили. Это Лев Толстой. Уже «Детство» Толстого (1854 год) начинается совершенно прустовской сценой пробуждения. Николенька просыпается в детской, вндит своего Карла Ивановича – и нам даются два мгновенно сменяющихся портрета: сначала Карл Иванович противный и тут же Карл Иванович милый до слез! Причем описание составлено из тех же деталей: какие противные туфли, какой противный колпак – и вдруг: какие милые туфли, какой милый колпак! В одном Николеньке Марсель, глядящий на Рашель, сменился Сен-Лу. Что же произошло?
Произошел сдвиг сознание Николеньки, который описан так: стало стыдно и жалко Карла Ивановича, и он сразу увидел другое существо, то самое, которое приносит «новую растроганность». Подобными мерцаниями исполины все вещи Толстого – и, может быть, это в каком-то смысле сверхсюжет и «Войны и мира», и «Воскресения», и всего, что писал Толстой, вплоть до народных рассказов (особенно показателен «Чем люди живы», где вспышкам «живой жизни» дана простая мотивация; почти целиком при потухшем свете описана жизнь героев «Смерти Ивана Ильича»). Толстой так же напряженно, как Пруст и Мамардашвили, искал ответа, что делать с этими мерцаниями, хотя совсем в другой области. Его «Исповедь», его истолкование Евангелия центрированы па той же теме непрерывающейся епифании, несомненной живости жизни – при некотором искомом условии. Толстой с неменьшей резкостью, чем Пруст, показывал несоизмеримость события с его «объективными», объектными причинами (например, предлагая показать больному микроб и сказать, что это и есть причина его страданий). Толстой делал совершенно иные выводы из фантастически ярко описанных им мерцаний жизни и смерти при жизни и неразличимой слиянности впечатления и впечатленного, или же сознающего и того, что сознается. Но само то, что он опытно и художнически их знал, что они занимали его глубочайшим образом как жизненное задание, противоречит постоянному тезису Мамардашвили об «антипрустовском» характере русской культуры.
На примере Толстого и Пруста мы можем, кроме прочего, заметить и то, что сходное открытие находит сходные отзвуки в формообразовании, такие, как сверхдлинная и сверхсложная (равно в русском и во французском контексте) фраза; синтаксис, реализующий процесс; утопание событийного сюжета в стихии повествования. Движущий принцип и прустовской, и толстовской формы – сопряжение, сцепление... Но, в отличие от Пруста, Лев Толстой еще ждет своего Мамардашвили.
{2} Об этом Я, бессмертном, божественном и беспредельно свободном, много говорили художники начала века. Вот звучащие как манифест стихи Эзры Паунда:
И если дух мой дрогнет, если вдруг
Я буду схвачен, связан чем угодно,
Там ты найдешь меня, о злое ты,
Стучащее с тоской в мои ворота.
Нет, говорю, мой дух не здесь, он чуден.
Не требуй губ моих, Любовь, пусти:
То, что ты видишь, не из рода смертных,
Увидев Тень мою без очертаний,
Увидев это зеркало мгновений,
Волшебное стекло пустых вещей,
Не называй их мной: я там, где ты
Ни зги не различишь, я ускользнул.
(«Пламя»)
УМА НЕ ПРИЛОЖУ
Назовите год, когда это случилось
1. Человек по имени Кинг Жиллетт изобрел безопасную бритву.
2. Гнесины основали в Москве музыкальную школу.
3. Мариус Петипа поставил в Мариинском театре Санкт-Петербурга балет «Лебединое озеро». Эта постановка стала классической. Исполнительница роли Одиллии Пьерина Леньяии впервые продемонстрировала 32 фуэте.
4. Вильгельм Конрад Рентген обнаружил невидимые лучи.
5. Оскар Уайльд написал комедии «Как важно быть серьезным» и «Идеальный муж». Вскоре после постановки обеих комедий он был заключен в тюрьму по обвинению в безнравственном поведении.
6. Зигмунду Фрейду открылась тайна сновидений, вышла его первая работа по психоанализу.
7. Маркони и Попов независимо друг от друга изобрели радио.
S. Владимир Ульянов создал первую свою подпольную организацию «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».
9– Братья Люмьер устроили первый публичный киносеанс.
Ответы:
Правильно ли вы ответили?
Сверьте ваши ответы на наши вопросы в № 12:
1908;
1929;
Вальтер Скотт («шотландку» ввел в моду Квентин Дорвард и самое популярное произведение – «Айвенго» он диктовал во время приступа холецистита).
Это сказал Сервантес.
Назовите год, когда это случилось
1. Появился брейк-данс.
2. Фирма «Майкрософт» выпустила первую версию текстового редактора.
3. Люк Монтанье из Института Пастера в Париже открыл вирус СПИД.
4. СССР прервал переговоры в Женеве и объявил о намерении разместить в Европе ракеты СС-20.
5. Лех Валенса получил Нобелевскую премию.
6– Вышли кинофильмы «Военно-полевой роман» П. Тодоровского и «Ностальгия» Андрея Тарковского.
7. Появилось постановление ЦК КПСС «Об укреплении дисциплины труда», после которого трудящихся в рабочее время стали отлавливать в магазинах, банях, пивных и так далее.
8. Морская пехота США захватила остров Гренада.
9. Над советскими территориальными водами был сбит южнокорейский пассажирский лайнер «Боинг-747».
Кто это связал?
1. Знающий доброе, обязательно и поступает по-доброму, а поступающий по-злому или не знает, что такое добро, или творит зло в целях конечного торжества добра.
2. Надежное средство от любви с первого взгляда – внимательно посмотреть второй раз.
3. Брак, если уж говорить правду,– зло, но необходимое зло.
4. Тот, кто чувствует достаточно силы в самом себе, чтобы владеть умами, не станет прибегать к насилию.
5. Людям легче держать на языке горящий уголь, чем тайну.
6. Тот богаче всех, кто доволен самым малым.
7. Если слово не бьет, то и палка не поможет.
8. Я знаю, что я ничего не знаю.
9. Вы спрашиваете меня, зачем я женился на Ксантиппе? Если я смо1у вытерпеть ее общество, то с любым полажу.
Назовите имя этого человека
1. Придумал слово «каннибал».
2. До 25 лет был неграмотным, но случалось ему сидеть на троне рядом с королем, как равному.
3. Увлекался астрологией. По его расчетам, до конца света оставалось 150 лет, за это время надо было освободить Гроб Господен, для чего он предлагал организовать Крестовый поход с помощью золота. Золото, по мнению нашего героя, может все: даже переводить падшие души в рай.
4. Участвовал в заседаниях «Математической хунты».
5. Однажды был закован в цепи. Эти цепи он потом бережно хранил и велел положить с собою в гроб.
6. Считал, что земля имеет форму груши.
7. Был вице-королем в стране, в которой сроду не бывал.
8. Обещал тому, кто первым увидит землю, шелковую куртку от себя и десять тысяч маравенди ренты от короля, но не выполнил своего обещания.
9. Научил европейцев курить.
Дежурный сфинкс радиостанции «Эхо – Москвы» Михаил Шифрин
ПОНЕМНОГУ О МНОГОМ
Спор продолжается
Ми уже не раз рассказывали вам о спорах, идущих вокруг знаменитой туринской плащаницы, в которую якобы было завернуто тело Христа после распятия и на которой действительно есть отпечаток лица человека и его израненного тела. Казалось бы, спор завершен – исследования углеродным методом, проведенные учеными в 1088 году о разрешения Ватикана, не подтвердили столь популярную среди христиан версию: плащаница, как показали зги тесты, была изготовлена между 1260 и 1300 годами.
И вот теперь наука как бы опровергла саму себя. Исследователи из Турина выступили с сенсационный заявлением. По их мнению, если этот кусок льняной ткани и не имеет никакого отношения к Христу, то во всяком случае он его ровесник. В ходе их исследований обнаружилось, что на плащанице отпечаталась монета – лепта, датируемая 16 годом правления императора Тиберия, то есть 20 годом от Рождества Христова. Следует заметить, что у жителей Иудеи, как и у многих других народов, существовал обычай класть монеты на глаза покойникам. Итак, спор продолжается?
НАШИ РЕФЕРАТЫ
Нонна Познанская
Параноик: величие и преследование
Кемпиньский не объясняет, почему этот тип психопатов обозначается как параноидальный. Воспользуемся объяснением Ганнушкина: так сложилось «в силу целого ряда... историко-клинических соображений. Он (этот тип) действительно очень часто оказывается той психопатической почвой, на которой развивается паранойя как определенно выраженное заболевание, далекое от границ нормальной жизни». Однако, продолжает Ганнушкин, нельзя утверждать, что паранойя развивается только на этой почве.
Необходимо заранее оговориться, что Кемпиньский, как, впрочем, и Ганнушкин, параноидальных психопатов именует, очевидно для краткости, параноиками. Кажется, описываемый Ганнушкиным тип вполне заслуживает этого названия, в то время как у Кемпиньского речь идет по большей части о личности, не так далеко ушедшей от нормы. Да и само понятие нормы очень условно. Польский психиатр говорит столько же о человеке, страдающем этим видом психопатии, сколько о социальных группах, об обществе, переживающем параноидальные состояния. Находит этому объяснение и как бы примеривает это состояние к каждому человеку, в том числе и к себе.
Итак, что в первую очередь отличает психопатов этого типа? Недоверчиво-настороженное отношение к окружающему миру и склонность к образованию бредовых построений (по Ганнушкину, «к образованию так называемых сверхценных идей, которые заполняют всю психику параноика и определяют все его поведение»). Социальная среда представляется им исполненной жутковатой таинственности, в ней действуют темные силы, которые в любой момент способны причинить вред. Как и для шизофреников, мир делится на «я» и «они». Непосредственное отношение «я – ты», «мы – вы» сформировано слабо.
Сальвадор Дали. «Параноическое лицо»
Жизнь для них разыгрывается, как спектакль в кукольном театре. Кто-то сильный и опасный дергает за невидимые нити и приводит людей в движение. Этот таинственный некто хотел бы так же манипулировать нашим героем, но он слишком умен и прозорлив, чтобы не угадать во всем происходящем дьявольскую игру. По мере развития болезненного состояния злая сила приобретает все более страшные черты, приемы воздействия на параноика становятся все изощреннее – от сглаза до ядов и вредоносных излучений (сформировавшийся бред).
Чаще всего за бредом скрывается страх, боязнь людей. Социальная среда, переполненная страхом, утрачивает личностные черты. Оттенки, разнообразие мотивов человеческого поведения не существуют. Поступки окружающих имеют единственную цель – причинить вред несчастному.
Страх заставляет держаться начеку. Жизнь среди врагов заставляет надеть маску, нельзя позволять себе искренности, чувства, которых не испытываешь, следует изобразить. Но маску носят все, мы никогда не знаем, что под ней, не можем знать подлинных мотивов.
Одинокий, потерянный в огромном мире человек чувствует себя затравленным зверем. Люди вокруг только и заняты тем, чтобы гнать его. В нормальной жизни одни люди ближе к нам, другие дальше, одних мы считаем друзьями, другие нам безразличны, в третьих мы чувствуем врагов. Страх делает картину мира плоской, лишает ее перспективы. Есть только я и враждебный мир. Так больной становится центральной фигурой. Сравним с тем, что говорит об этом Ганнушкин: основная сверхценная идея параноика – мысль об особом значении его собственной личности. Соответственно, основные черты психики людей с параноидальным характером – большой эгоизм, постоянное самодовольство и чрезмерное самомнение.
Откуда это ощущение враждебности всего окружающего? Несомненно, одна из причин – неблагоприятные условия жизни.
Этнографы описывают примитивные общности, которые живут в постоянном страхе перед окружающей средой, в постоянном ощущении опасности, исходящей от других людей. Это могут быть злые чары, а то и прямое нападение. А рядом спокойно живут общности людей, полных доверия и не испытывающих параноидального страха перед жизнью.
В неспокойные времена, в период войн, революций, социальных потрясений и стихийных бедствий наблюдается рост бредовых состояний. Люди повсюду и постоянно ощущают опасность: «враг не дремлет». Враг лишен человеческих черт, он весь нацелен на одно: уничтожить нас.
Источником страха, недоверчивого отношения к людям может стать трудный жизненный опыт, полный разочарований. Выросший в одиночестве, не знавший детских забав с ровесниками может на всю жизнь сохранить настороженность, взгляд ребенка на окружающих снизу вверх, отчего эти окружающие приобретут устрашающие размеры великанов.
Другой тип: человек, не сумевший вовремя принять условности жизни в обществе, не избавившийся от детской искренности и наивности, неизбежно натолкнется на разочарование, и тогда доверчивость может смениться настороженностью ко всем без исключения. (Ганнушкин утверждает, что мышление параноиков вообще по целому ряду особенностей приближается к детскому.)
Иногда люди не в состоянии выдержать полной близости, их потрясает открывшаяся тайна другого человека. Так любовь порождает бред, чаще всего бред ревности. Иногда причина кроется в постоянном чувстве вины, тогда в окружающих человек видит только судей. Типичный пример – комплекс онаниста, которому кажется, что все вокруг знают о его пороке. Необходимость постоянно скрывать свою тайну рождает убежденность, что все что-то прячут от постороннего взгляда. Так разрушается доверие.
Система ценностей параноидальных психопатов построена на принципе «на меня нападают, я должен защищаться». Их мир – это мир борьбы, в основе его – первый биологический закон, служащий скорее разъединению людей, чем их сплочению. Одинокий и бесприютный, параноик обречен на борьбу, иначе, по его представлениям, ему грозит гибель.
При лечении параноидального психопата важно нащупать переход от первого биологического закона ко второму. Образ мира, создаваемый на его основе, более мягкий и уютный. Если больной почувствует, что мир – это не сплошная территория войны, что человеческая доброжелательность и взаимопомощь существуют, бредовая готовность начнет ослабевать.
Добиться доверия параноика – совсем не такая невыполнимая задача, как может казаться. Ведь жить в постоянном ощущении враждебности всего окружающего не так-то легко, нельзя не желать, чтобы это ощущение хотя бы отчасти тебя отпустило. Параноик ждет встречи с тем, кому можно довериться, только страх перед людьми сдерживает его. Поверив в искреннюю заинтересованность врача, он схватится за нее, как за единственную опору.
Кемпиньский сострадает параноику, ведь он часто жертва то плохих людей, то несчастных обстоятельств. Борьба, на которую он обречен, бесперспективна: со всем миром не справиться.
Тон Ганнушкина, описывающего происходящее в мыслях и чувствах параноидального психопата, куда жестче. Приведем большой отрывок из его книги «Психопатия»: «...Крайний эгоизм и самомнение не оставляют места в их личности для чувств симпатии, для хорошего отношения к людям, активность побуждает их к бесцеремонному отношению к окружающим людям, которыми они пользуются как средством для достижения своих целей; сопротивление, несогласие, борьба, на которые они иногда наталкиваются, вызывают у них и без этого присущее им по самой их натуре чувство недоверия, обидчивости, подозрительности. Они неуживчивы и агрессивны: обороняясь, они всегда переходят в нападение и, отражая воображаемые ими обиды, сами, в свою очередь, наносят окружающим гораздо более крупные; таким образом параноики всегда выходят обидчиками, сами выдавая себя за обиженных. Всякий, кто входит с параноиком в столкновение, кто позволит себе поступать не так, как он хочет этого и требует, тот становится»его врагом... Видя причину своих несчастий в тех или других определенных личностях, параноик считает необходимым, считает долгом своей совести – мстить... Нельзя позавидовать человеку, которого обстоятельства вовлекают в борьбу с параноиком... Если параноик приходит к какому– нибудь решению, то он ни перед чем не останавливается для того, чтобы привести его в исполнение; жесткость подчас принятого решения не смущает его».
И борьба параноика со всем миром} говорит Ганнушкин, вовсе не бесперспективна, в ней «параноик часто проявляет большую находчивость: очень умело отыскивает он себе сторонников, убеждает всех в своей правоте, бескорыстности, справедливости и иной раз, даже вопреки здравому смыслу, выходит победителем из явно безнадежного столкновения именно благодаря своему упорству и мелочности».
Чтение этого отрывка приводит на память известное утверждение немецкого психиатра Шнейдера: психопатия – это такая патология, от которой страдает не только больной, но и окружающие его люди. Иллюстрация этого утверждения, принадлежащая Ганнушкину, приобретает зловещий смысл в свете того факта, что книга русского психиатра была закончена в 1938 году, когда величайший из параноиков (диагноз, как известно, поставил Бехтерев) окончательно «вышел победителем».
Кемпиньский же писал в более «вегетарианские» времена.
Обычный (здоровый) человек располагает достаточным ресурсом доверия к людям, его удовлетворяет внешняя картина жизни, достаточно того, что другой человек предлагает для всеобщего обозрения. Жизнь в обществе предполагает некоторую поверхностность отношений между людьми.
Параноик – это человек, который сильнее чувствует тайну, скрытую в другом человеке, и истолковывает ее всегда как опасную для себя. Способ мышления параноика напоминает судебный процесс, в котором в расчет принимаются только факты. Каждое событие в их представлениях соответствующим образом задумано, запланировано и организовано. Спонтанности, случайности, человеческим страстям, тому, что на обыденном языке называют «психология», места нет. Если кто улыбнулся, то наверняка с задней мыслью, какая-то за этим кроется цель; если постигла неприятность, то это не случайно, это определенный пункт в общем плане уничтожения.