Текст книги "Железная земля: Фантастика русской эмиграции. Том I"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
И. Матусевич
ПАР – ДУША ЧЕЛОВЕЧЬЯ
(Малый сказ)
Жил на земле народ.
Для чего – и сам не знал.
Живется, мол, ну и ладно.
Приходит Царь.
– Ну вот, теперь я буду у вас царствовать.
– А зачем? – подивился народ.
Царь кричит:
– Молчать, дурачье!
И приказал кого выпороть, кого в Сибирь. Окромя того землю всю отобрать и поделить между князьями да графьями. А самую лучшую да своим сродственникам. Всему же народу за благо признал подданным ему, Царю, быть и за Веру, Царя и Отечество стоять.
Почал народ стоять. Стоял за Веру, Царя и Отечество, стоял, пока колени не подносились. Свалился. Лежит.
Приходит Дурак.
– Ты чего, – спрашивает, – лежишь? Вставай–подымайся.
– А зачем? – опять дивится народ. – Поди, опять за Веру, Царя и Отечество стоять?
Дурак смеется ласково.
– Нет, милый, Царя отменили. Насчет Веры и Отечества безразлично. А стоять теперь тебе за Братство, Равенство и Слободу.
Делать неча – встал народ и почал стоять за Свободу, Равенство, Братство. Стоит, а коленки дрожат, земля из под ног уходит – того и гляди свалится.
Дурак добрый. Жалко ему народ. Давай уговаривать:
– Братцы, держись! Друг за дружку держись!
Послушался народ.
Кто кого за чуб, кто кого за бороду. Бабы, те за косы. Держатся крепко, так что у которых даже слезу прошибает.
Не может слез видеть Дурак, надрывается:
– Не в том смысле держаться! Надо так держаться, чтоб
слобода промеж вас была!
Совсем спутался народ, сбился с толку, не поймешь, как это держаться друг за дружку, а между прочим, чтоб сло– бодно было промеж?
Но тут объявился Большевик.
Глаза – Змей Горыныча.
Голос – Труба Иерихонская.
Даром, что сам плюгаш – от горшка два вершка.
Объявился и сразу декрет:
«Которые не трудящие – вон!»
А которые трудящие – тем за Третий Интернационал стоять.
Чего это такое – народ понять не может, да делать нечего. Понатужился и приспособился.
Не то что земли под ногами не чует, а и ног–то самих будто и нету совсем, но, между прочим, стоит.
Декрет!
Видит Большевик, народ ничего, покорный, только что оченно тяжко ему за Третий Интернационал стоять – пожалел.
Облегчать и ослобонять стал.
От хозяйства ослобонил.
От хлеба, от скотины всякой ослобонил.
От Бога ослобонил.
От мозгов ослобонил.
От сродственников разных, отца, матери и протчих ослобонил.
Хотел еще от чего–то ослобонить, только видит, что народ ажно в пар обернулся и уж и за землю не держится, а в царство небесное норовит.
Большевик, не будь дураком, подобрал концы неба, да в узел связал.
А пар–то внутрь пузырем узел раздул.
А пузырь–то вот, гляди, сорвется – и в лет.
Ну, Большевику того только и надо.
Живо корзинку к пузырю приладил – лететь протчие планиды под Третий Интернационал уровнять. Да только что собрался – шасть и Антихрист тут как тут.
Час, вишь ты, светопреставленья приспел.
Глянул Антихрист на дела большевика, да хлоп себя ладошками по ляшкам, да к Большевику:
– Ты што жа это ты, охальник этакой, с народом поделал? Сколько время народ светопреставленья дожидался! Может, тем только и жив был, а ты ему дождаться не дал! Ну, не грубиян? Да знаешь, за это тебя… С кашей съесть мало!
Осерчал Антихрист и без каши проглотил Большевика.
Да шершавый был Большевик. Подавился им Антихрист и помер.
Тут сошел на землю сам Господь Саваоф.
А земля вся голая – ни одного человека не видать. Только пузырь небесный над землей треплется. А в пузыре пар один – душа человечья.
Заплакал–зарыдал Господь Саваоф – жалко стало ему человеков своих.
Да ведь и то поди, кажному известно, как радовался сердешный, когда сотворил человека и Еву. Как дите малое радовался.
А тут, прости Господи, заместо образа и подобия —
– Пар!
Заплакал–зарыдал Господь Саваоф.
Обнял, горюн, пузырь тот, к сердцу прижал, да так крепко, ажно пузырь лопнул и пар весь как из бани.
Только его и видели.
А. Куприн
СУД
Когда же настал срок последнему дню, то вострубил Архангел в золотую трубу, сотрясая небо и разверзая землю. И восстало из несметных могил множество мертвых, наполнявших землю, и облеклось плотию. С живых же спали ветхие земные одежды. И все они, живые и мертвые, предстали на Страшный Суд нагие, подобно прародителям до грехопадения.
Нелицеприятный Судия восседал на престоле из облаков, осененных радугою и пронизанных молниями. И были двое великих отверстых врат по сторонам престола. Одни, направо, вели в зеленый, сияющий сад, а из левых шел крутой спуск в дикое и черное ущелье, мгла которого изредка озарялась колыханьем багровых подземных огней.
Посредине же возвышались серебряные весы с золотыми чашами, и приставлены были к обоим концам коромысла два ангела, взвешивать добрые и худые дела человеческие. Подходили к тем весам поочередно все рожденные от женщины и, выслушав свой приговор, шли, по мере содеянного ими, направо, в жилище вечной радости, или налево, в геенну огненную…
И вот привели перед престола мужика. Весь он грубый, потресканный и темный, как земля: весь в коросте и мозолях. Но только держит себя крепко и безбоязненно. Ангел ему шепчет на ухо:
– Какой ты несуразный. Здесь трепетать полагается.
Мужик ему отвечает:
– А чего мне бояться. Довольно мы пред земными судьями натрепетались. Стою перед единым Судьею праведным. Весь в его мудрой воле.
Судия же спрашивает:
– Что ты делал, мужик?
– Мы–то? Пахали, боронили, сеяли, косили, молотили, за скотиной ходили… Все вокруг хлебушка… А которые малоземельные, или земля неродяща, те по городам добывали. Плотника, каменщики, извозчики, землекопы, банщики. Мало ли чего еще… Потом – кровью всю Россию полили.
– Сам–то всегда ли сыт бывал?..
– Со всячиной, Батюшка. Часом с квасом, порой с водой. Случалось, и лебеде бывали рады. Мы не господа.
– Грешил много ли?
– Без конца и без числа, Владыко. Пьяницы мы, и воришки, и снохачи, и обманщики. Да ведь, Господи, – темный мы народ, серый, ничему не ученый… все одно, как слепые щенята… живем в грязи, да в бедности…
– На Бога роптал?
– Этого, пожалуй, не бывало. Больше говорил: Божья воля, Бог дал, Бог взял.
– Иди же с миром! – сказал Судия. – Много ты потрудился, надо тебе отдохнуть. Святитель Николай! Иди–ка сюда, прими земляка.
Подошел седенький Угодник в стареньких ризах, обнял мужика и повел в святые ворота. И издали был слышен мужиков голос:
– Ах, Микола Милостивый, какие у вас овсы–то ядреные!
После мужика пришел солдат. Весь простреленный и порублены!. Белая рубаха на нем – в ночь перед сражением чистую надел, чтобы к Богу исправнее явиться – вся в крови.
Спрашивает Судия:
– За что дрался, солдат?
– Так что за Веру, Царя и Отечество, Господи.
– Много ли народу побил?
– Не могу знать, Господи. Куда пуля летит – не видно, а в атаке нешто сосчитаешь?
– Грешил много ли?
– Грехи мои солдатские все перед Тобою, Господи.
– Лежачего же добивал ли?
– Никак нет, Владыка. Мы воины православные.
– Пленных не обижал ли?
– Никак нет. Сам, бывало, не доешь, а ему и хлеба, и каши, и порцию. Ему труднее.
– Начальники к тебе всегда ли были справедливы?
– Всякое бывало. А ты им прости, Всемилостивый.
– Молодец ты, солдат, – сказал Судия и позвал громко:
– Воины мои любезные, Георгий Победоносец и ты, российский витязь, князь Невский Александр. Возьмите же воина сего и отведите с почетом в рай. И двойную порцию ему.
– Покорнейше благодарю, Господи! – воскликнул солдат.
Потом приблизился к Престолу страшный разбойник. Пал он лиц, лицом на землю, и завопил громко:
– Не спрашивай меня, Господи! Тебе все известно! Смердят мои грехи к небу и вопиют о возмездии без всякой жалости! Молю тебя об одном: пошли меня туда, где огонь пожарче и где дьяволы самые свирепые…
Судия же говорит:
– Ведомо мне: был однажды пожар, и в доме, объятом пламенем, осталось малое дитя, еще не умевшее ходить. Не ты ли, разбойник, бросился тогда в огонь и вынес младенца невредимым, окутав его своей одеждой?
– Господи! – вскричал разбойник. – Не засчитывай мне этого дела! Ведь не одна любовь меня толкнула тогда лезть в огонь. Кругом люди стояли. Хотелось своей храбростью пофорсить.
– А почему же имя свое утаил? Почему скрылся незамеченным?
– Да стыдно стало, Господи! Разбойник, душегуб и вдруг. Нет, не милуй меня, не милуй, Всемилостивый.
– А не ты ли после ушел в монастырь, приняв ангельский чин? Не ты ли вериги носил и власяницу? Не ты ли денно и нощно омывал слезами покаяния свою совесть? Не ты ли в схиму постригся и возложил на себя обет вечного молчания?
– Господи! Свою душу я спасал, свою только душу! Но ни одну загубленную мною душу не вернули мои молитвы к жизни. Ничего не весит все мое покаяние перед единой моей злодейской мыслью, Всеблагой!
Тогда спросил Судия громко:
– Вы все, невинно загубленные сим разбойником, приявшие от него смерть без святого покаяния, прощаете ему?
Как будто вздох пронесся, точно ветер зашелестел.
«Прощаем, прощаем. За большое страдание прощаем».
– Нет, Владыка, не прощай! – возопил разбойник. – Вовеки я на них глаз не посмею поднять. Не щади, не щади меня, Милостивый.
– Хорошо же, будь по–твоему, – сказал Судия. – Сойди ты в ад на мучения. Очистись и я позову тебя. Иди же.
И пропал разбойник в черном ущелье, куда указывал ему дорогу вниз своим пылающим мечом архистратиг Михаил. Пламенные языки взвились над ним и сникли.
Таки один за другим представали перед Судией люди всех веков и всех народов. Привели также одного грешника в очках и с длинными волосами.
– Кто ты? – спросил Судия.
– Я? Я – социал–демократ! – ответил спрашиваемый скромно и гордо.
– Что ты совершил в своей земной жизни?
– Я перестраивал мир сообразно законам желудка.
– Что ты для этого сделал?
– Я разрушал все созданное до меня бессознательным человечеством.
– Религию?
– Это опиум для народа.
– Бога?
– Его нет.
– Красоту?
– Выдумка праздной буржуазии.
– Семью?
– Вредный пережиток.
– Жалкое существо! – сказал с печалью во взоре Судия. – По крайней мере, посадил ли ты хоть одно дерево при дороге, чтобы усталый путник освежился и отдохнул в его тени?
– Нет. Я не признаю частной благотворительности.
– Приласкал ли ты когда–нибудь ребенка?
– Зачем? Я учил его классовой борьбе.
– Отер ли ты слезы страдающего?
– Нет, я говорил ему о мести…
– Ты никогда не ошибался?
– Никогда.
Судия задумался. После долгого молчания он сказал:
– Значит, я ошибся. Я допустил зло, ибо без него не было бы действенным добро. Мудрость не существует без глупости. Трава для ягненка, ягненок для тигра, шкура тигра для человека. Все в мире нужно и уравновешено. Один этот человек враждебен мне и не нужен в моих будущих творческих замыслах. Наказать его? Но он не знает своей вины. Простить? Но он не поймет и прощения. Иуда и Дия– вол поймут, а он не поймет. Что же мне с ним делать?
И после минутного размышления Судия сказал:
– Вот что! Не существуй более. Отныне и вовеки.
Раздался легкий треск. Социал–демократ растворился в небытии навсегда.
И ничто в мироздании не дрогнуло, не шевельнулось.
В. Никифоров – Волгин
ЛУЧИ СМЕРТИ
Нарва, 16‑го июня 1925 г.
Заграничная печать много говорит о «лучах смерти» – разрушительных, дьявольских, ослепляющих, сжигающих, умерщвляющих и иных чудодейственных лучах – изобретении английского блэффиста Риндель – Мэтьюза.
Описываются ужасы, которые могут быть произведены применением таких лучей на войне…
Неутомим человеческий гений. С каждым годом дарит он миру все новые и новые достижения, направленные к умерщвлению человека, к разрушению семейного уюта, к погашению смеха и радостей наших, таких маленьких и скоропреходящих.
Устали все в наше звериное время, не только люди, но, кажется, даже и земля устала, а человек продолжает напрягать свой гений к уничтожению покоя.
Вместо маленькой, солнечной жизни «лучи смерти», ослепляющие, сжигающие, умерщвляющие.
Человек жаждет мира. Все помыслы его – как бы доползти до заветного источника мира и отдохнуть от войн, революций, душевной усталости, но кто–то жестокий, «без Христа, без имени святого», забегает вперед и отравляет воду в источнике.
Когда читаешь о новых, изобретенных человеческим гением орудиях смерти, то жутко становится людей, за жизнь. Невольно зарождается «наивная тоска» о светлом, евангельском гении, который спустился бы на нашу горевую, усталую землю, принес бы мир всем нам, так страстно и с такой болью ожидаемый, и вместо «лучей смерти» осветил бы нас лучами жизни.
В. Никифоров – Волгин
КОЛДУНЬЯ
(Нарвская легенда)
За готическими, узорными от мороза окнами старинного дома – лунная рождественская ночь, шелест снежной вьюги и белый покой загрезившей Нарвы.
Я, маленький любознательный мальчуган, несмотря на поздний час убежал из дома и сижу в полутемной сводчатой комнате с нелюдимым старожилом Нарвы Власом Ни– кандровым – маленьким тщедушным стариком, большим любителем древности.
Румяным жаром дышит камин, озаряя во мраке комнаты то диван, на котором отдыхал Карл XII, то молчаливые часы средневековой конструкции, стальные латы ливонского рыцаря, и самое жуткое, от чего бледнеет моя душа, ржавое зубчатое колесо, к которому во времена инквизиции привязывали вероотступников.
Сводчатая комната Власа Никандрова полна воспоминаний отшумевших мрачных веков, о которых говорят пожелтевшие страницы истории.
Идет ночь. Воет вьюга. Детской душе моей страшно.
На старинной ратуше городские часы бьют двенадцать ударов.
Влас вздохнул и тихо сказал:
– Сейчас исполнилось пять столетий, как на площади перед ратушей сожгли чародейку Ладу… Ее сожгли в ночь на Рождество Христово, при пении псалмов и молитв отцов святой инквизиции… Так же, наверное, светила луна и плакала снежная вьюга… Никто тогда не протестовал, кро– ни ратушных часов… да, часов… теперь уже несуществующих…
– Расскажите мне про Ладу!
– Спать не будешь, мой маленький. Страшная история. Расскажу тебе лучше днем.
– Я сейчас хочу… Не отказывайте мне, ради Бога!
– Нетерпеливый ты, мальчик, – проворчал старик, закуривая трубку, – ну, так и быть, слушай…
– Там, где каменным суровым рыцарем стоит замок Германа, пятьсот лет тому назад, в тени могучих дубов, стояла хижина чародейки Лады. Красивая была эта Лада, и добрая. Чародейкой ее прозвали за то, что хорошо лечила людей целебными травами от всех болезней. Слава о ее врачевании дошумела до берегов Дании. Имя Лады было благословенным среди людей.
Но все доброе, что делает человек своему ближнему, ведет к большим страданиям и даже к мученичеству…
Так было и с чародейкой Ладой…
В те времена не было более жестоких и черствых людей, как духовенство. Узкие, невежественные, мстительные фанатики не могли простить, что в руках необразованной, простой женщины, – такой великий дар и такая громкая слава, а у них, таких ученых, знающих премудрое Слово Священного Писания, уважаемых сильными мира, нет этого великого дара и нет этой громкой человеческой славы, и решили служители церкви, в душных своих кельях, отомстить чародейке Ладе.
По Нарве они распространяют слух, что Лада – колдунья и силой бесовской исцеляет недужных, и что нет места ей под небом и Бог требует сожжения ее на костре.
Тот, кого во все времена считали отбросами человечества и у кого не спрашивали совета сильные люди, – простой народ – всей силой своей любви восстал против монашеской злобы и решил не допустить на костер чистую Ладу, так много любви и заботы отдавшей страждущим людям.
Но злоба сильных – сильнее любви народа.
Она сделала свое дело.
В темную зимнюю ночь, в тихую хижину Лады ворвались люди, закованные в железо, грубо схватили ее и повели по тихим снежным улицам Нарвы в мрачный подвал высокой церкви, где заседало Высшее судилище инквизиторов. Никто не защитил Ладу.
Чтобы не было возмущения в народе, сильные люди решили сжечь ее тайно, перед ратушей, в ночь на Рождество Христово, ровно в двенадцать часов.
Когда заснула Нарва, от дверей церкви потянулась мрачная процессия. Жуткое пламя факелов освещало фигуры монахов–инквизиторов, черных как исчадия ада, и среди
них белую, как лилия, фигуру Лады. Гнусавыми голосами тихо распевались псалмы.
Остановились на площади. Стали ждать, когда ударит полночь, чтобы приступить к сожжению.
Неуловимо тянется стрелка. Проходит минута. Две. Три. Сейчас должны пробить смертные для Лады часы, и вдруг… чудо. Часы остановились.
Какой–то испуганный монах, разжигавший костер, в страхе прошептал:
– Перст Божий!
И бросил факел.
Но кто–то твердо отчеканил властным голосом:
– Сжечь ее немедленно! Она силой волшебства своего остановила часы!
И сожгли Ладу.
Да… сожгли. И никто тогда не протестовал, кроме ратушных часов.
За готическими, узорными от мороза окнами плакала снежная вьюга, и мне, маленькому, казалось, что это плакала белая душа сожженной Лады.
В. Бельский
ДУМЫ ПОКОЙНИКА
«На днях на Ивангородское кладбище привезли гроб с совершенно голым покойником из Н… Эмигрантской больницы, некоего Кирилла Петрова».
(См. «Нарвский Листок» № 13).
В Эмигрантской больнице догорала, как одинокая свечка в пустом и безлюдном храме – жизнь эмигранта Сидора Горемыкина.
За окном весна звенела, сверкала в каждом солнечном блике, в каждом движении, в каждом звуке улицы – а он умирал безвестный, никому не нужный, среди холодных эгоистичных людей.
Чудилась ему в предсмертных грезах: кроткая, тихая, вечно благословляющая родина, вся в черных бесконечных дорогах…
* * *
Горемыкину стало вдруг легко и свободно.
Страдания где–то остались позади.
Он как будто бы очутился в преддверии чего–то яркого, радостного, неземного…
Кончен трудный путь.
Умер.
Сидор Горемыкин счастливо улыбнулся, лукаво подмигнул серьезной старушке Смерти и с наслаждением вытянулся на узкой кровати.
И вдруг заметил Горемыкин: что он лежит голый. Совершенно голый…
Стыдно ему сделалось наготы своей…
– Как же так? – недоуменно раздумывал он. – Неужели в таком виде я на тот свет должен явиться? Ведь и мертвый чувствует срамоту свою!.
Хочется вдруг крикнуть ему на всю палату:
– Прикройте меня. Стыдно мне!..
«Но да разве услышат мертвеца живые люди?»
Тихо было в больнице. Кто–то шептал около трупа Горемыкина:
– Завтра надо будет отвезти его в часовню…
– Неужели голого так и похороним? – жалостливо проговорил кто–то.
– Не беда! – ответили холодно и равнодушно. – Земля и голого примет. Не напасти на них рубашек!..
* * *
Лежить новопреставленный раб Божий Сидор в кладбищенской часовне и горько думает:
– Эх вы, люди! Нет у вас сердца… На позор меня голым выставили. Рубашечки рваной и той не нашлось у вас!..
– Эх, чужбина неприветная!..
«А может быть, вспомнят? Придут и оденут меня…» – утешает себя Горемыкин.
Тихо.
В разбитое оконце доносится весенняя музыка. Птицы поют в звонкой радости. Веет весенними запахами
– Чу! Кто–то идет к часовне. Не отпевать ли? – в ужасе думает Горемыкин. – Голого отпевать! – А может быть, вспомнили обо мне ласковые люди, и идут принарядить меня?..
Насторожился Горемыкин в жутком ожидании.
Вошла в часовню женщина. Перекрестилась и, вздрогнула от ужаса, увидя неприкрытую наготу покойника.
– Горемычный ты! – прошептала она грустно. – Сейчас домой сбегаю, принесу белье и одену тебя, забытого!..
Ушла.
Обрадовался Горемыкин.
* * *
Одели раба Божьего Сидора в белую рубашку; кисеей прикрыли; и украсили его первыми весенними цветами…
Радуется Горемыкин, и хочет поблагодарить женщину. Но увы! Живой не слышит мертвого!..
* * *
Пришел священник и стал отпевать.
– Кого же это он отпевает? – думает Горемыкин, прислушиваясь к горьким трогательным напевам, – меня звать Сидором, а батюшка поминает какого–то новопреставленного Терентия…
Стал Горемыкин по сторонам оглядываться: нет ли где поблизости другого покойника с именем Терентия.
Никого нет.
Один он лежит в часовне. И над ним же священник совершает каждение.
Опять пригорюнился Горемыкин.
Хочется ему сказать священнику:
– Батюшка! Меня Сидором звать, а не Терентием!..
Не слышит батюшка.
Где же живым слышать мертвого?
* * *
Довезли раба Божьего Сидора – Терентия на простой тележке к месту вечного упокоения.
Гроб колыхается во все стороны и грозит свалиться.
Сторож торопливо везет его и, видимо, недоволен, что приходится из–за какого–то бездомного голыша тратить дорогое время.
Лежит Горемыкин спокойно в тихом своем убежище и больше ни о чем не волнуется. Примирился со всеми не
справедливостями.
– Скорее, могильщик, вези меня от людей, от жизни бестолковой!..
Тихо дрожит в весенней чути последний надгробный напев священника:
– Вечная память…
Г. Алексеев
ЧЕЛОВЕК И СМЕРТЬ
(Сказка)
Шел человек полем – глядь, под ракитой сидит смерть, блох со скуки бьет.
– Куда идешь, Божий человек?
– На жнива, полдник рабочим несу.
– Погоди маленько, – говорит смерть, – я по твою душу пришла. Черед тебе Господу Богу представиться.
– Ну что ж, – отвечает человек, – черед так черед. Против рожна не попрешь! Давай, однако, наперед пообедаем – несподручно в далекий путь голодным идти.
– Давай пообедаем.
Сели под кусток, разостлал человек поддевку, борща в миску насыпал – дымится борщ как ладон благовонный, шкварки так и потрескивают. Похлебали борща – принялись за кашу; выели и кашу – весь горшок до донушка.
Встал человек, помолился Богу на восход солнечный и на запад, четырем сторонам поклонился и говорит:
– Можешь теперь мертвить меня, коль моя череда приступила. Готов я Господу полный дать ответ, а только, думаю, рано мне помирать. В самую вхожу силу, и жизнь, по правде сказать, очень мне нравится.
Усмехнулась смерть в кулак, а потом и говорит:
– Давно я так не обедала, как ты меня угостил. Вот тебе пятьдесят лет отсрочки – иди и живи. А пятьдесят лет пройдет – найду я тебя и умертвлю.
– Спасибо тебе, безребрая.
Пошел он к хозяину своему. Солнце светит, пташки щебечут, на огородах цветы качаются – такая его веселость взяла.
– Дай, – говорит, – хозяин, я на твоей дочке женюсь.
– А женись, коль согласна.
– С чего ж девке несогласной быть?
Поженился он на девке – стало от того дня хозяйство у них еще спорее, пошли в гору. Амбары от хлеба ломятся, на скотном дворе повернуться негде, хата – как полная чаша, благодарение Господу да и только. Пожили так год ли, два – занедужили старики и померли в один день. Остался он один с женою, дети у них пошли… Богатеют ото дня ко дню, сыновей поженили, дочерей за хороших людей поот-
давали. Прошло пятьдесят лет в трудах праведных – приходит за его душой смерть.
– Вот, – говорит, – окончилась твоя отсрочка…
Испугался он, бородой затряс, а сам как малый ребенок плачет:
– Ой, смерть моя! Ой, мать моя! Уж как хорошо на свете жить! И все–то есть у меня! И уважают люди добрые. Повремени, сделай милость…
– А может, умертвить?
Смеется, паршивая, глаз левый стрелой сощурила.
– Погоди малость.
– Ну, живи, коль помирать не хочешь. Да смотри – теперь скоро не приду!
Попрощалась и ушла.
Взялся он тут жить, – и сыновья померли, и внуки поженились, а он все живет да живет. Негодящий стал, как стебелек качается – и ходить–то не может, и глаза–то слезами зашлись, и на ушах плесень – не слышит ничего. За ним и доглядать перестали – мимо рта ложку сует. Отшатнулись все, раз сама смерть отшатнулась.
Взмолился он тут Господу:
– Господи, Царю мой – за что жизнью вечной меня проклял? Тяжко мне, бессмертному. Всему черед в мире твоем: благодатно рождение и жизнь – как глаз твой прекрасна, но возьми бессмертие мое, и смертью как лучшей наградой за путь мой жизненный увенчай.
– Видишь, – говорит Бог смерти, – всю жизнь это беспокойное создание стремится к бессмертию. А дал одному бессмертие – вишь, как соскучился. Трудно мне с людьми приходится – сами не знают, чего хотят. Иди, безглазая, исполни свой долг.
Пришла смерть к человеку, а он от горя и плакать уже не может. Лопочет себе под нос:
– Хоть бы ослепнуть мне! Хоть бы оглохнуть мне!
Почуял смерть, как матери родной обрадовался:
– Смерть моя, мать моя, что ж ты меня покинула? Как солнышка тебя дожидаю. Сними с меня гнев Божий…
С тем и помер.