Текст книги "Русская жизнь. Лузеры (декабрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Меня везде принимали как знатного гостя и предлагали работу. Так начал я работать в Омском оперном театре постановщиком и исполнителем-декоратором, причем это последнее занятие – исполнителем – было очень трудным, так как у меня не было опыта и знаний, и владения клеевыми красками, которые при высыхании в десять раз теряют свою интенсивность и яркость. Это все я познавал на практике. Первый задник, написанный мною во всю силу, а задник был сложный, с внутренним видом Кремля, наутро, когда я пришел в мастерскую, лежал, как громадная простыня, почти белый, совсем бесцветный. Пришлось его писать второй раз, проверяя на сушку каждый цвет. Итак, с большими усилиями, но первая моя постановка прошла благополучно, это была опера «Борис Годунов». Наркомпрос заказывал мне портреты. Работы было много, но мечтал я только о скорейшем возвращении в Москву.
И, наконец, мне счастье улыбнулось. Я попал в поезд, который возвращался в Россию. Это был громадный состав из товарных вагонов, который шел из Иркутска. В нем возвращалось какое-то учреждение из эвакуации. Они ехали уже два месяца, поэтому все было обжито и устроено по-семейному. В каждой теплушке помещалось по четыре больших или по шесть маленьких семейств. Комендант поезда, лицо, выбранное общим собранием, мне указал теплушку и место. Я был счастлив – еду домой – и проехал так полтора месяца до Самары, где и вышел. Здесь я нашел своего отца и брата, который за это время женился. Это было моим временным пристанищем, так как основная цель моего пути – это, конечно, Москва, куда я попал в конце двадцатого года.
Итак, 1918 и 1919 годы научили меня многому. Я никогда не забуду те страшные картины, свидетелем которых я был. Тысячи простых русских людей, насильно мобилизованных царским и временным правительством, погнанных в Сибирь, якобы на спасение, и брошенных там на произвол судьбы. Зима, тридцатиградусные морозы, голодные люди. Солдаты, мечтающие вернуться в родные места, заполняют вокзалы и железнодорожные пути. С сумасшедшим взглядом, почти отсутствующим, качаясь от голода, они сотнями ходят между вагонами, ища поезда, который вот-вот по их желанию должен пойти в Россию. И такой поезд они облепляли настолько, что, например, паровоза не было видно за людьми, все крыши, все двери и буфера вагонов. А утром – это было страшное зрелище. Поезд стоит также, но весь покрыт замерзшими людьми. И железнодорожники длинными шестами сбивают обледенелые трупы с вагонов и паровоза и складывают штабелями во дворе, как дрова. Если кому-то удавалось развести небольшой костер, то к костру быстро подтаскивались замерзшие трупы и на них, как на бревнах, усаживались и грелись у огня. Редко у кого из покойников вы встретите такое блаженство, разлитое на лице, как у замерзшего человека, ему в последние минуты делается тепло, и он тихо засыпает.
Но и в такой обстановке находились мародеры, которые ходили с молоточками, переворачивали трупы и если находили обручальное кольцо, то молоточком отбивали палец и снимали кольцо. Как быстро человек приспосабливается к любой обстановке, и как быстро притупляются его чувства. Да, притупляются чувства у человека и только у человека, а у животного остается вся острота переживания. Так, не раз приходилось наблюдать, как подводы с лошадьми, на которых увозили с путей и вокзалов трупы, не выдерживали этого зрелища, лошади становились на дыбы, переворачивали телеги и, обезумевшие, бросались куда попало, сбивая все на своем пути, поэтому им завязывали глаза.
Это все ужасы, которые несет за собой всякая война. А ведь можно же жить мирно, без войны. Можно, но не в окружающих нас современных условиях. Все эти подписания мирных соглашений, о которых так много у нас кричат, не стоят и выеденного яйца. Сегодня подписали, а завтра же объявили войну. Это детские развлечения, которые так нравятся современному человеку. Взрослые люди поистине стали детьми и начали играть в куклы. Все эти конференции, слеты, симпозиумы, соревнования, выставки достижений материальной цивилизации – все это общенародная беззастенчивая ложь. Никто в это не верит, но продолжают играть в «папы-мамы», в друзей. Впали в детство. Лгут друг перед другом. Как мудро сказано в Евангелии от Иоанна: «Ваш отец диавол. Когда говорит он ложь, говорит свое» (гл. 8, 44 ст.).
***
А теперь я вновь хочу вернуться назад и описать одно происшествие из жизни в 18 году, имевшее для меня большое значение. В хвосте нашего эшелона передвижной типографии один вагон занимали матросы. Отряд колчаковских матросов в двадцать человек со своим офицером-белогвардейцем. Когда наш поезд был задержан партизанским отрядом красных, которых было всего восемь человек, и началась перестрелка, я решил выскочить из вагона и остановить одного из партизан, собирающегося бросить в вагон третьего класса ручную гранату, чтобы взорвать его, так как они считали, раз классный вагон, значит едут офицеры. Выпрыгнув из вагона, я начал кричать: «Остановитесь, не делайте этого, здесь только рабочие и семьи рабочих!» Рабочие же во время начавшейся перестрелки все попрятались под лавки, под лавку геройски залез и писатель Всеволод Иванов.
И тут, стоя перед вагоном, я только увидел, как из последнего вагона по приказу белого офицера высыпали матросы и выстроились в два ряда. Офицер стоял позади их и командовал: «Пли, огонь!» Раздался оглушительный выстрел, и стоявший рядом со мною партизан упал на меня, пуля попала ему в сердце. Отряд белых матросов начал надвигаться на нас, и офицер крикнул мне: «Тебя, изменника, мы сейчас повесим!» Я стоял, прижавшись к вагону, и пули свистели мимо и скользили по железной стенке вагона. Матросы надвигались все ближе и ближе.
И вдруг в этот миг мне стало тепло, был большой мороз, а я стоял в одной рубашке. Стало тепло и особенно тихо и спокойно внутри. Исчезли из поля зрения и снежное поле, и матросы, и поезд. Так бывает только во сне; я увидел в одно мгновение свою жизнь и всех своих близких и родных. И было так хорошо.
Когда я открыл глаза, то увидел, как у партизан началось замешательство, повернул назад один, потом и другой, и вдруг произошло чудо. Один из красных партизан, немолодой, с большой бородой, неистово крикнул: «Товарищи, куда же вы, за мной, за мной!» – и решительно двинулся на матросов. Шаг – выстрел, шаг – выстрел. Офицера за матросами уже не было. Среди матросов произошло замешательство, и вдруг все двадцать человек повернулись и бросились бежать. Я видел, как один человек решительным действием может изменить исход дела и тем самым спасти всю группу своих товарищей. Как впоследствии я узнал, был убит начальник красного отряда партизан. Я с одним из партизан поднял его, чтобы перенести в вагон, и когда поднимали, то чуть согнули, и небольшой фонтанчик крови выбился из груди. Пуля пробила карман, в котором лежали письма из дома и фотографии семьи и детей. Вот так трагично оборвалась жизнь человека. Однако случайного ничего не бывает.
Так удалось спасти всю типографию, если бы не вышел я, то взлетел бы на воздух и весь состав рабочих и служащих, и типография. Я почувствовал большую ответственность за всю типографию, тем более что Янчевецкий, начальник нашей типографии, уезжая, эвакуируясь дальше на восток, поручил мне сохранить все и доставить поезд в Иркутск. В это я не очень верил, да и не собирался ехать дальше на восток, поскольку меня тянуло домой в Москву. Я тотчас начал хлопотать, чтобы наш поезд вернули назад с этого глухого разъезда, в Новониколаевск, а там я пошел передавать всю типографию со всем составом работников новым хозяевам.
Новониколаевск тогда был похож на большую деревню. Широкие улицы и маленькие деревянные домишки. Я довольно легко нашел штаб красных. Там за столом сидел товарищ большого роста в бушлате и бескозырке. Я ему рассказал все как было и что доставил сюда типографию на полном ходу. И подал ему подробный список всех рабочих и служащих типографии. Он внимательно меня выслушал, посмотрел списки, вызвал кого-то из соседней комнаты и велел ему, согласно списка, выдать мне на всех продовольственные карточки, меня поблагодарил и пожал крепко руку. Я выскочил оттуда счастливый и бросился бежать к поезду, чтобы порадовать всех. Так обрели мы лицо и положение. И на следующий день пошли получать свой паек. Это была большая радость, так как за последнее время мы все крепко проголодались.
В конце девятнадцатого года я попадаю в Самару, где сначала веду кружок в пролеткульте, а затем работаю и в декоративной мастерской военного округа. Здесь встречаю много друзей-москвичей и художников, и скульпторов, и поэтов, бежавших сюда из Москвы от голода. Начинается опять интересная жизнь, полная исканий. С одной стороны искание правды и смысла жизни, с другой стороны искание правды в искусстве. Читаю много книг и по йоге, и мистиков – Сведенборга, и по философии – Ницше, Якова Беме, Гегеля и, наконец, Анни Безант и Блаватскую. Йоги конкретнее всего, но сушит односторонность и неполнота. Философия расплывчата и уводит от конкретной жизни. Теософы еще менее конкретны и текучи. И ни у кого нет школы кроме йогов, но школа йогов однобока. Она многое дает и организует какую-то твою часть, но это не смысл жизни. А искусство барахтается в стороне и не связывается с жизнью. И невозможно их соединить, слить в одно русло. Иду в церковь и здесь наталкиваюсь на такой же разрыв и на полное невежество. Здесь стоячее болото, медленно, но верно зарастающее ряской. А в искусстве масса самых разнообразных течений, масса «измов». Пробежал и по ним, как по ступенькам большой лестницы. Был футуристом, и кубистом, и пуантилистом, импрессионистом, конструктивистом и, наконец, супрематистом. Каждое течение что-то давало и оставляло в душе след. Наконец полный отказ от краски. Только форма в дереве, мраморе. Много было сделано, но все время чувствовалось, что это только ветви одного большого дерева.
Серьезное увлечение каждым течением приоткрыло маленький уголочек большого целого. Это все было нужно, как я теперь понимаю. Супрематизм заставил внимательно отнестись к материалу, с которым ты имеешь дело. Оценить его, полюбить и понять его жизнь и требования. Но все это одна грань многогранной призмы. И неумолимо влечет к синтезу искусства и жизни. И чувствую, что они должны быть слиты в один грандиозный поток. Но как найти этот синтез? Где спрятан таинственный ключ жизни? Обращаюсь к поэзии и литературе. Стихи волнуют и ласкают слух своей музыкальной и ритмической стороной. Но это все не то.
Читаю Библию, она тоже чарует своей музыкой слова и громадной значительностью тем и мыслей. Но расшифровать, осознать все скрытое за этими словами пока душе не удается.
Наконец, в 1921 году я вновь попадаю в Москву. Получаю комнату при школе живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой улице в доме № 31. Большая часть этих двух домов занята общежитием учащихся художественной школы. Одно время я работаю здесь же в качестве заместителя коменданта домов. Верхний этаж всех пяти подъездов был оборудован под мастерские, их занимали преподаватели Вхутемаса. Тут по ходу работы мне приходилось иметь всякие дела и с молодежью учащейся, и со старым поколением художников. Не раз встречался и беседовал с художником Архиповым, прославившимся своими прачками, с Аполлинарием Васнецовым, влюбленным в старую Русь, худым, бледнолицым и всегда чем-то озабоченным, расстроенным Машковым и многими другими, выставляющимися на выставках «Мира искусства».
Вечерами я работал в качестве художника в Союзе поэтов, правление которого помещалось в кафе «Домино» на Тверской улице. На моей обязанности лежало оформление книг, выполнение обложек к выпускаемым Союзом поэтов книгам и брошюрам, плакатам и афишам к поэзоконцертам, проходившим здесь же, в кафе. За эту работу денежной оплаты я не получал, а имел каждый день в этом же кафе прекрасный обед из трех блюд. В то время это было дороже всяких денег. Здесь я близко сошелся со всеми писателями и поэтами, и старыми, и новыми, и молодыми. Вошел в эту семью и получил большой опыт, новое познание, своеобразную палитру человеческих душ и сердец. Словно открылась мне новая грань многогранного многоугольника человеческого существа.
Все встречи с людьми, людьми разного типа, разного характера и разных убеждений очень обогащают нас. Надо только внимательно присматриваться к людям, учиться у них, а учиться можно у всех. Человек особенно меня интересовал: формы его рук, его походка. Все складки черт его лица, глаза, уши, рот – все говорит и говорит очень много. Словно читаешь мудрую книгу жизни. А встреч с людьми разными было у меня много.
Вспоминаю неожиданную встречу в поезде. Я ехал из Самары через Сызрань в Бугуруслан. Ехал в вагоне четвертого класса ночью. Вагон тускло был освещен сальной свечкой, моргающей от сотрясения поезда. Год был 1917-й. Забрался на второй этаж, а вторые полки в четвертом классе были сплошные. Медленно по вагону плавал синий дым, едкий махорочный дым. Было душно, тепло, и все располагало ко сну. На второй полке уже лежал один человек, с головой укрывшись черным пальто. Я чувствовал по дыханию его, что он не спит, и какая-то взволнованная настороженность из-под этого пальто перетекала на меня. Я лег напротив, но тоже спать не мог. Не было покоя от этих наплывающих на меня астральных волн тревоги.
Не прошло и часа, как поезд остановился на какой-то маленькой станции и замер надолго. Как всегда в каждом вагоне находятся любители на каждой остановке выскочить и узнать причину долгой стоянки. Такой же любопытствующий из нашего вагона скоро вернулся и объявил, что из вагона не пускают, весь поезд оцеплен солдатами и по всем вагонам ходят и проверяют паспорта. Кого-то ищут и скоро будут у нас. Мой сосед быстро вытащил из-под головы большой мешок, поставил перед собой, а сам свернулся за мешком в маленький комочек, покрытый пальто. Наконец пришли и к нам с сильными железнодорожными фонарями. Смотрели документы и освещали лицо. Увидели меня. Посмотрели мои справки, направили на меня фонарь: «А еще какие документы у тебя есть? А ну-ка слезай». Я действительно одет был подозрительно: на голове кожаная шапка летчика и черное штатское пальто. Меня осмотрели внимательно. «Еще какие документы есть? Это все фальшивые документы, пойдешь с нами». Проводник сказал им, вступившись за меня: «Да ведь он едет с самой Самары с нами, и никуда не выходил». Тогда они еще раз осветили меня, просмотрели еще раз все документы, вернули мне все, и пошли дальше.
Я, взволнованный всем этим, остался стоять у окна, пока поезд не тронулся. Так как они долго со мной возились, то не заметили моего соседа и ушли. Поезд двинулся, заскрипели вагоны, все улеглись, и я полез к себе наверх. Не успел лечь, как эта фигура, покрытая пальто, зашевелилась и подвинулась ко мне в упор. «Спасибо, браток, ты мне сохранил жизнь, ты отвлек их внимание. Они занялись тобой, забыли посмотреть всю полку и пошли дальше. Спасибо тебе, дорогой. Я ведь все слышал, затаив дыхание. Но я вижу, ты человек хороший, а в людях я никогда не ошибаюсь. И я хочу тебе все рассказать, хочу поделиться с тобой. Слушай меня. Я ведь очень одинок. У меня нет близких, нет родных, нет друзей. А каждому человеку хочется излить свою душу, тогда легче жить. А излить ее некому. Люди очень мелки, жадны, завистливы и себялюбивы. Так я жить не могу. Ты знаешь, друг, кого они искали в поезде?» Я ответил ему, что догадался. «Так вот слушай, меня искали, только что в Сызрани на вокзале я ограбил кассу. Я ведь хожу на волоске. Это мне и нравится. Пусть я проживу мало, пусть меня завтра же возьмут. Но я прожил свою жизнь красиво. Не могу сидеть и корпеть в конторке. Я хочу быть орлом. Я никого за свою жизнь не обижал. Я презираю мелких воров и карманников, которые крадут у бедных тружеников. Человек месяц работал и несет домой свои копейки, и можно ли это отнимать? Нет, я беру только государственные деньги, которые никому не принадлежат или, вернее, принадлежат народу, а не государству, я их бедному народу и возвращаю. Представь себе, как это красиво и какую надо иметь силу воли. Я вхожу в банк и говорю: сидите все спокойно, никакой паники, я никого не трону. Надо, чтобы в твоем голосе звучала сила и все были загипнотизированы. Я прохожу к кассе, вынимаю спокойно деньги и ухожу. Пусть несколько минут, но я чувствую себя королем. Как это красиво. А деньги эти я на себя не трачу ни копейки. Я помогаю всем бедным. Прихожу в деревню и вижу, кто плохо живет, кто в чем нуждается. Кому куплю корову, кому дрова, кому муку. Разве это не красиво, не благородно? Ради этого можно рисковать и жизнью. Пусть добрым словом вспомнят тебя люди. А вторая моя страсть – люблю читать. И больше всего люблю Льва Толстого и особенно его философские произведения. И всегда жалею его, что он не смог в жизни приложить свое учение. Мешали ему жена и семья. Вот почему я никогда не женюсь, хочу быть свободным».
Так за беседою начало светать, и на одной маленькой станции он открыл окно и позвал человека, продающего сапоги. «Дай померить», – сапоги оказались впору. «Сколько тебе за них?» – и, не торгуясь, вытащил из кармана длинную ленту керенок и передал мужику. «Ты что, сапожник, погоди минутку», – снял свои, которые были тоже крепкие и почти новые, просунул их в окно и сказал: «Ты их немного подновишь и тоже продашь». И на ближайшем маленьком разъезде простился со мной и побежал полем, через лес, в незнакомую ему глухую деревню.
Москва, 1974 г.
Публикацию подготовила Вера Головина
Валентина Забурунова
Теплая Сибирь
Воспоминания
Свидетельствовать об обстоятельствах времени и места обычно поручают документам из госархивов. Однако частные записки, хранящиеся в шкафах обычных сталинок или хрущевок, порой не менее красноречивы. И в массе своей могут дать не меньше сведений.
Таковы воспоминания Валентины Федоровны Забуруновой (1914-1999). Валентина Федоровна родилась в Иннокентьевске Иркутской области. Там она закончила Техникум путей сообщения, после чего работала на строительстве железной дороги Новосибирск – Тогучин, школьных зданий в Новосибирске, на заводе расточных станков в Кривощеково. В общем, как принято было говорить когда-то, «настоящая рабочая биография». Но воспоминания ее не о станках и не о трудоднях. Это почти поэтическое описание жизни в советской провинции. Сквозь безыскусность письма и непосредственность авторского взгляда сами собой проступают характернейшие детали момента. Достаточно прочитать о том, как подаренная солдатами лошадь пала при первой же попытке ее запрячь, – и атмосфера Гражданской войны становится более ощутима, чем в десятках армейских донесений. Здесь же – теплота семейственности, тайны школьных лет. Дух времени веет, где хочет.
Я родилась за три с половиной года до Октябрьской революции. Отец мой, Федор Андреевич Забурунов, родом из Астрахани, оказался в Сибири, в Александровском централе. Он – политический ссыльный. Будучи призван в армию, служил матросом на Каспийском море. В то время, он рассказывал, был сильный произвол офицеров. И вот одного из матросов, который служил вместе с отцом, за революционные настроения забили до смерти. Возмущенные сослуживцы организовали бунт на корабле и сбросили в Каспий, так говорил отец, ненавистного офицера. После этого последовал арест и военный суд. 6 матросов были приговорены к ссылке в Александровский централ. Гнали их пешим ходом.
Мать моя, Федора Георгиевна Дронова, вместе с матерью жила в селе Александровское, в 70 км от Иркутска, она и уроженка этого села.
Кроме меня, младшей дочери, в семье было трое детей – брат Володя, сестра Анна и Елизавета. Сестра Анна уже училась в гимназии, брат – в реальном училище, а мы с Елизаветой были еще маленькими. Жили мы в Иннокентьевске на Четвертой улице, там улицы именовались счетными единицами. Наша улица была главная, на ней находились – гимназия, реальное училище, базар, жили на ней преимущественно железнодорожники. Я помню наш дом, сад, который посадили наши родители: замечательные кусты черемухи, сирени, красной смородины. Летом сад превращался в прекрасный цветник. Моя сестра Анна была большая любительница цветов, было очень много клумб. Аромат резеды, душистого горошка, табачка наполнял запахом весь дом. Как я помню, с ранней весны и до поздней осени в доме стояли вазы с цветами. В доме было три комнаты, кухня. Всегда тепло и светло. По вечерам в большой комнате зажигали большую керосиновую лампу под зеленым абажуром.
Родителей было у нас принято называть «мамочка» и «папочка», да и родители называли так друг друга. Я помню, что у нас были утки, а селезень жил у нас года три, и так любил маму, что буквально ходил повсюду за ней, даже в церковь ходил ее провожать.
В 1920 году мы потеряли нашего кормильца – умер наш отец. И вот в такое тяжелое время мы, четверо детей, остались с мамой. Мама хорошо шила, она ездила в деревню и обшивала людей, а за это привозила домой продукты. Летом мать жала хлеб у кулаков. Она классически жала, ее снопы вызывали у всех восхищение, жала без потери колоска.
Смутно помню интервенцию. У нас в Иннокентьевске были чехи, японцы. Вот напротив нас на квартире жили японские офицеры. Когда они меня видели (я была полненькой девочкой, румяной и кудрявой), один из офицеров подходил ко мне, щипал тихонько за щеку и говорил: «Яисько», что означало «яичко». К чехам мы с сестрой ходили на воинский пункт (там были казармы) с солдатскими котелочками за супом. Они наливали нам очень вкусный суп с фасолью и давали 2-3 галушки, политые топленым маслом и посыпанные корицей. Мы едва доносили это вкусное кушанье до дома, ели, оставляя брату и сестре.
Помню также очень смутно, как шли каппелевцы – это белогвардейцы, которыми командовал Каппель. Они чувствовали, что Красная армия наступает, удирали целыми семьями, шли большие обозы. Зимой, в очень холодное время, – на санях, розвальнях, укутанные в пледы, овчинные дохи. Везли они много добра, награбленного у людей.
Однажды ночью, мы уже спали, вдруг слышим стук в ворота и крик: «Откройте, а то будем ломать ворота, подожжем ваш дом». Мамочка в тревоге соскочила с постели, разбудила старших. Брата Володю спрятали в подпол, так как молодых парней они угоняли с собой. Стук повторился. Мамочка зажгла коптилку и пошла открывать. И вот весь обоз заехал к нам во двор. Тепло и покой нарушила оголтелая орава, ввалились в дом бабы, дети. Они чувствовали себя полными хозяевами. Начали приказывать – топи печь, давай большую посуду. У них были набиты мешки курицей, гусями, еще не общипанными, пельменями. Большой посуды у нас не было, и мама достала чугунок для парки белья, поставила его на печь, и они сварили пельмени. В доме был такой вкусный запах, но мы не смели подняться с постелей. Утром они уехали. Они скормили своим лошадям наше сено, заготовленное нашими детскими ручками для кормилицы Муни. Они уехали, а Володя еще долго сидел в подполье.
В другой раз из такого обоза нам досталась лошадь. Сказали маме: «Ты хорошая хозяйка, оставляем тебе коня, пригодится». А когда брат Володя решил поехать за дровами, взял у соседей сани и стал ее запрягать, лошадь тут же и сдохла. Пришлось нанимать другую лошадь и увозить ее на свалку.
Помню, что уже весной, когда растаял снег, мы нашли связки перламутровых пуговиц, которые долгие годы пришивались к вещам.
Очень скоро пришла наша Красная армия, в нашем дворе появились походные кухни, опять дом наполнился запахом щей и гречневой каши. Красноармейцы носили нас на руках, кормили, а мы кричали: «Ура, армейцы пришли!» А потом к нам поселили больных тифом, тогда эта болезнь свирепствовала. Молодые красноармейцы умирали на наших глазах. Моя сестра Нюта, тогда уже студентка Медицинского университета, ухаживала за ними, поила их, прикладывала к голове уксусные компрессы, а они стонали, задыхаясь, в сильном жару, бредили, соскакивали. Так один молодой красноармеец в бреду толкнул стол и разбил нашу любимую большую лампу с зеленым абажуром, около которой мы мирно сидели вечерами всей нашей семьей.
А потом заболела Нюта. Ее шикарные золотистые волосы остригли. Она тяжело болела, но стараниями нашей мамочки ее спасли. Тяжелое было время, голодное, темное, о керосине нечего было и мечтать. Горела коптилка. Сестра моя Елизавета с детства мечтала стать учительницей (она впоследствии и стала ей) и часто играла в школу с соседскими детьми. Как-то брат Володя получил паек и принес домой. В пайке была крупа, жиры, мука. Всего очень мало. А Лина (Елизавета) собрала соседних детей и устроила детсад-школу. Наварила супа, каши и накормила всех. Пайка как не было. Потом пришлось отчитываться перед мамочкой, но продукты уже были съедены.
Постепенно время улучшало жизнь. Закончилась Гражданская война, были изгнаны все интервенты, и наше новое Советское государство встало на ноги. Мамочка стала работать в больнице, жить стало немного легче. Брат мой Володя уже работал в железнодорожной военной комендатуре. В 1922 году он женился, жена у него – прелестная женщина, Екатеринушка Хохлова, дочь смотрителя зданий. Свадьбу отмечали у Хохловых, они занимали большую казенную квартиру. Мы были провожатками, одеты в белые платья с розочками на груди и белые туфли. Нам, детям, был накрыт стол, и мы тоже, подражая взрослым, кричали: «Горько, горько!»
Володе с Катей сдали квартиру на воинском пункте – отличную, две комнаты, ванная с колонкой. Я помню, что мы с Линой очень любили ходить к ним в гости, так как Катюша была очень очаровательная женщина, добрая, милая, рукодельница. Она тоже закончила гимназию. Очень воспитанная. У них на стене висели разные деревянные подносы с выжженными надписями: «Ешь пироги с грибами, держи язык за зубами», «Не красна изба углами, а красна пирогами». Катюша всегда нас угощала чем-то вкусным, вышивала нам сумочки. Прожили они там недолго, и брата перевели в Омск, в Управление военных сообщений.
Сестра моя Нюта, будучи студенткой, дружила со студентом Колей Башиловым. Отец его, Георгий Павлович, был заместителем начальника депо. Это были замечательные люди. Потомственные рабочие, раньше они работали на Путиловском заводе. Большой культуры, трезвые люди, да, впрочем, и неудобно это писать – «трезвые». Тогда вообще редко кто занимался этим делом.
Коля приходил к нам, они с Нютой сидели в саду и играли: Нюта на гитаре, Коля на мандолине. Он ей как-то загадочно говорил: «Нюта, давай играть вальс „Две собачки“?» Что за вальс? Я, конечно, не запомнила той мелодии. Это была прекрасная дружба. Когда приходил к нам Коля, то мы с Линой пели «Ты, Бобка, не лай, к Нюте ходит Николай, при калошах, при часах, при серебряных кольцах».
Они ходили на каток, летом выезжали с друзьями на острова Ангары. Я постоянно ездила с ними. Какое прекрасное воспоминание осталось у меня до сих пор: их было четыре пары, впоследствии они все поженились и до старых лет не теряли дружбы, были заслуженными врачами. Они умели хорошо проводить время: игры, танцы, все играли на музыкальных инструментах – образовывался настоящий оркестр. Тоня Багатская очень хорошо пела «Пару гнедых», а Вася Гусев – позже врач-хирург – «Ты сидишь у камина» и «Белые акации». Очень приятно вспомнить этих дружных, нравственных, интеллигентных людей.
В 1923 году сыграли и вторую свадьбу – Нюты с Колей. Свадьба моей сестры была богатой, красивой. Конечно, все расходы взяли на себя Башиловы. Невеста была прелесть: в белом платье, фата. Я, Лина и наша кузина Вера были провожатками, в голубых платьях с незабудками на груди, в белых чулках и голубых туфельках. Венчанье было в церкви и венчал их наш уважаемый священник – отец Константин. Большая умница, к нему замечательно относились все, кто его знал. После венчанья мы поехали в экипажах по Иркутску: мы с Верой сидели с женихом и невестой. На Нюте была бархатная черная ротонда, подарок нашей тетушки Дуни. Праздновали свадьбу у Башиловых. Мы, дети, снова были в отдельной комнате, а занимался нами Колин дядя, питерский рабочий. Он запевал песню, а мы – припев: «С нами, с нами, по Сенной, по Сенной!»
Нюта с Колей стали жить в Иркутске, сняв частную квартиру в Знаменском предместье у женского монастыря. В то время они были студентами Иркутского медицинского университета. Так началась их супружеская жизнь, которую они прожили рука об руку 41 год.
В Иркутске было много китайских лавочек, мы всегда туда бегали, покупали конфеты, маковки (в патоке варили мак, и получалось очень вкусно). У китайцев были русские жены, и почему-то их звали всех Марусями. Когда Маруся становилась женой Вани (так звали почти всех китайцев), она немедленно ставила золотые коронки на зубы, покупала оренбургскую шаль на голову и обязательно с детьми (а все дети были похожи на китайцев) ездила на извозчике в баню. Бабы были все добротные – полные, румяные. Я в детстве тоже мечтала стать женой китайца, был соблазн иметь свою лавочку с разными конфетами, пряниками, орехами.
Очень интересно было в период нэпа. После голода, черного хлеба, которого всегда не хватало, появилось все, что твоя душа желала. Быстро, очень быстро ожил частный капиталист, вылез как червь после дождя. Мы жили в то время в Иркутске, городе купеческом и, скорее всего, этим можно объяснить скорое возрождение частной торговли. Наш дом находился на улице Средне-Амурской и принадлежал домовладельцу Погосову. Этот Погосов имел пять домов, у него было еще два брата, торговали они мукой. Я дружила с его дочерью – Аней, очень славной девочкой, скромной, воспитанной, она была единственной дочерью в семье, но не избалованной при полном достатке и больше – богатстве. Родители ее были староверами: у них в доме была молельная комната, и часто сходились туда верующие, в то время как в Иркутске все церкви тогда были открыты.
Я в то время тоже ходила с мамочкой в церковь. Особенно я любила бывать в пасхальную заутреню. Церквей тогда в Иркутске было очень много: один купец перед другим купцом строил свою – красивее, богаче. В городе было очень нарядно, в голубом небе сверкали на солнце золотые купола и кресты. Церковь была в то время открытой для всех верующих, и в том числе тех, кто не был серьезно просвещен в религиозных вопросах. Убранство церквей тоже было богатое, торжественное, пел хор – наша мамочка очень любила песнопения и в детстве сама была певчей. Но голос у нее до старости сохранился приятным – сопрано. До фанатизма религиозной была наша тетка Дуня. Я гостила у них девочкой, и тетка поднималась для молитвы в пять часов утра. В церковь мы с Верой не любили с ней ходить, так как нужно было стоять всю долгую службу рядом с теткой. К тому же мы уже обращали внимание на пономарей, мальчиков, прислуживающих священникам. Они были одеты в красивые парчовые, бархатные ризы и выглядели очень симпатичными. Они нас с Верой уже узнавали и когда мы проходили мимо, то заигрывали с нами. Нам это очень нравилось. Но это можно было допустить только при моей мамочке, а при тетке – Боже упаси!