Текст книги "Русская жизнь. Лузеры (декабрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
27. 16 ноября 1917 г. вечером к нам прибежала одна знакомая и сказала, что большевики уже были у нее, и, наверное, скоро будут у нас. Мама уговорила папу уйти ночевать к одним знакомым. Ночью, в 2 часа пришли чрезвычайщики с обыском. Ничего особенного они у нас не нашли, к утру ушли, оставив засаду, чтобы, если папа придет, арестовать его. Никого из нас они не выпускали из квартиры, когда маме нужно было идти за покупками, ее провожали солдаты. Брату все-таки удалось уйти через черный ход, чтобы предупредить папу, что у нас сидит засада. Эту зиму мы жили без папы. Мы даже не знали, где он. Летом мы уехали на дачу, там совершенно неожиданно встретили папу. Осенью папа уехал заграницу… В 1920 г. мы поехали заграницу.
28. Я помню свою жизнь до 1917 г. очень смутно. Помнится мне, что мы жили счастливо и во всем не терпели недостатка… Потом, помню, наступила революция. Я понимал, почему вижу разбитые окна, мертвых людей на улице, крики пьяных и безостановочную, беспорядочную стрельбу. Я понимал, что, может быть, если кто-нибудь из наших домашних выйдет на улицу, он вернется только на носилках или вовсе не вернется. Но этого не случилось. Потом волнения улеглись, обыски прекратились. После этого нам удалось с большим трудом оправиться и жить по-старому. Что опять повлияло на мою жизнь, это было восстание в Кронштадте. Там в это время был мой дядя, инженер, правых убеждений. Но большевики с большими потерями взяли Кронштадт и всех, засевших там, белых взяли, и потом они были расстреляны в Петропавловской крепости, в том числе и мой дядя. Я наблюдал осаду Кронштадта с одного пункта, и этой картины никогда не забуду. Когда же я узнал из верных источников, что мой дядя расстрелян, то не знал, как сообщить об этом моим родителям и тете. О нем никаких официальных известий не было, и наши думали, что он спасся бегством заграницу. Наконец, я решился сказать это, и объявил, что дядя не убежал, а уже на том свете. Это поразило родителей, как громом и они навели справки. Оказалось, что это правда. Когда об этом узнала тетя, то она не выдержала этого удара и умерла. Моя мать также заболела, и всякий знает, у кого умер кто-либо из близких, какое это горе. Но мне тяжело вспомнить тяжелые страницы, и я перейду к другому…
29. В 1920 г. я с моими родителями жила в небольшом городке. Время было очень тревожное… Девятого июня большевики волновались… Все говорили: «Будет бой, белые подступают»… Все надеялись, что большевики будут разбиты, и мы хоть немного отдохнем. В этот вечер у нас с лихорадочной поспешностью прятали более ценные вещи и говорили о предполагаемом бое… Покончив с укладкой, папа сказал, что еще успеет пойти за тетей (жившей на другом конце города) и ее детьми. Но я и мама не хотели отпускать его… И вот попрощавшись с нами, папа ушел. (Дальше описывается бой, начавшийся в отсутствие, отца и постепенно перенесенный па улицы города и на ту площадь, где стоял дом автора воспоминаний…) Вдруг раздался оглушительный выстрел. Я упала на пол и отчаянным голосом закричала. Не помню, долго ли я пролежала, но когда очнулась, то увидела, что лежу где-то в темноте и слышу над собой рыдания. Я лежала в подвале, около меня сидела мама и рыдала. Первым моим словом было: «Где папа? Что с ним?» Но я не получила ответа. Я, приподнявшись, заметила, что мама, закрыв лицо руками, как-то странно затихла. Я хотела броситься к ней, но не могла. Я почувствовала, как мне на лицо легла какая-то масса, тяжелая, тяжелая, – и я снова потеряла сознание. Во второй раз я очнулась уже в комнате. Надо мной склонилось лицо моего дорогого отца… Когда по окончании боя, он пришел домой, то увидел такую картину: вся мебель в гостиной была разбита, а в стене была огромная брешь. Нас не было. Он бросился из комнат в подвал, и увидел маму, лежащую без чувств, а меня всю залитую кровью. У меня была разбита голова.
30. Большую часть своего детства я провела в деревне Ш., где мама служила доктором. Как сейчас вижу наш маленький домик, весь утонувший в зелени… Неотвязно к этим воспоминаниям присоединяется образ симпатичной и бесконечно мне дорогой старушки няни. Мама редко бывала дома. Служба отнимала у нее большую часть времени. Мне было тогда 6 лет. Летом я собирала с няней ягоды, а зимой, когда мама бывала дома, я влезала к ней на колени и слушала нянины сказки. Так прошел год… Раз как-то, когда я сидела с мамой на террасе, она сказала: «Леленька, осенью я тебя хочу отдать в гимназию». Я так была поражена, что не нашла слов для ответа. Гимназия! Как много мне говорило это слово! Это было что-то новое, необыкновенное. Мысль о том, что я буду гимназисткой, приводила меня в такой восторг, что я даже не заплакала, когда осенью прощалась со своей няней, с домом и со старым лесом, чтобы ехать в ближайший уездный город Б. в гимназию. Меня приняли в первый приготовительный класс. Мама поместила меня в общежитие при гимназии… Так прошло три года. Как-то раз, сидя за уроками, мы все услыхали выстрелы. В ту же минуту в комнату вбежала испуганная воспитательница. «Дети, успокойтесь… я принуждена распустить вас по домам. Как только прекратится перестрелка, я всех вас отправлю с проводником домой. Это стреляют большевики». Прошло еще два года. Как много изменилось за это время. Эти два года мы с мамой и няней прожили в вагоне-теплушке, так как мы бежали от большевиков. Мы жили, как цыгане, кочуя с места на место. Засыпая, мы не знали, где мы очутимся завтра. Эти два ужасных года я провела без занятий. Да и трудно было заниматься, сидя в темной, холодной и грязной теплушке. Проснувшись как-то утром, я увидела безграничное пространство воды. Я разбудила маму. «Нас везли ночью. Мы теперь в В. Это море», – сказала она. Я вскрикнула от восторга. Ведь я в первый раз в жизни видела море… Однажды, возвращаясь с пойманными крабами и желтыми морскими звездами с моря, я была поражена вестью, что через две недели мы уезжаем… Последние дни я старалась провести на берегу, сидя на желтом песке и смотря туда, где осталась моя, бесконечно мне милая и дорогая деревенька Ш… Вечером мы уехали. Я долго стояла на палубе нашего гиганта-парохода и смотрела в ту сторону, где скрылся последний кусочек родной земли. И теперь, сидя на парте четвертого класса, я вспоминаю милую, но далекую, бесконечно далекую матушку Россию.
31. В 1917 г. наша семья жила в Р. Нас, детей, воспитывала тогда мама с двумя бабушками. Папы с нами не было… Наш город… переходил из руки в руки… При грохоте пушек, беспрерывной стрельбе… весь наш дом трясся всем своим телом. По улицам то и дело можно было видеть огромные тяжеловесные грузовики, нагруженные солдатами в полном вооружении, с ружьями, пулеметами, различными бомбами. Кучки таких вооруженных солдат врывались в квартиры мирных жителей, грабя и отнимая все, что им попадалось на глаза. Эти люди не были похожи на обыкновенных людей. Они были до того разъярены, свирепы и жестоки, что никакое хищное животное не в состоянии сравниться с ними… Один раз, одна из таких диких шаек ворвалась к нам в квартиру. Мы с братом и сестрой разыгрывали в тот день маленькую пьеску. Но наши декорации еще не были убраны… При виде этих солдат мой брат побледнел и упал в обморок. Солдаты, увидя мальчика, подбежали к нему и схватили его. Один из них приставил к его виску (револьвер?) и готов был застрелить его. Но, слава Богу, он не выстрелил, и мой брат остался жив. Но большевики продолжали делать обыск и вошли в ту комнату, где у нас была сцена. Они порубили все декорации, состоявшие из простынь, и ушли ни с чем. Но бедный брат! Этот обыск так на него повлиял, что он заболел и поправился только через две недели. Большевики же, не найдя ничего в нашем доме, выйдя из дома, начали с противоположного тротуара обстреливать наш дом. И много тогда они испортили предметов, и много тогда пострадало людей. Но приближался только праздник Пасхи, о которой мы тогда не думали. Мы думали тогда только о сохранении жизни, что было очень мудрено… Мы встретили Пасху в подвале нашего дома… Что мы тогда переживали и чувствовали, я уже не помню.
32. Мы отступали с Деникинской армией. И вот тут я впервые увидела грубых жестоких людей, которые заботились только о себе и готовы были убить вас, если только им это было нужно.
33. Добровольцы ушли и через день вступили большевики. Наступила зима, тяжелая, трудная зима, которая подорвала здоровье многим из нашей семьи. Цены сразу вскочили. Брат каждый день ходил на базар продавать вещи. Мы не топили всю зиму. Дома сидели в шубах, освещение было керосиновые коптилки. У меня в гимназии был такой холод, что в середине урока все вставали и начинали бегать, чтобы согреться. Коченели руки, нельзя было писать. Обед наш состоял из пшенного кулеша без приправ и из пшенной каши также без приправ. К весне стало лучше. Начали переходить аравские (ARA) посылки.
34. Когда папа уехал на войну, мама продала всю обстановку, и мы жили в меблированных комнатах. Я помню, как я по вечерам старательно выводила ему письма, которые начинались словами: «Милый папочка! Я здорова. Как твое здоровье?» Папа писал нам письма очень часто, почти через день, но потом письма приходили все реже и реже и, наконец, совсем перестали приходить. Прошло 2 месяца, о папе не было ни слуху ни духу. Денег тоже он не присылал. Нам было не на что жить. Мама хорошо шила и стала брать заказы. Мама шила, не разгибая спины, часто работала и ночью. Все же, нам едва хватало на жизнь. Мы переехали на более дешевую квартиру к одной горбунье…
35. Я боялся и в то же время страшно хотел увидеть хоть раз уличную стычку. Наконец, я выбрал для наблюдательного пункта маленькое, снизу незаметное окно на чердаке. Я в течение недели проводил весь день на чердаке. Сначала я при виде стычек чувствовал только страх и любопытство. Раз я был свидетелем такой сцены. Наш дворник, несмотря на то что в этот день, перед нашим домом стрельба не прекращалась ни на минуту, вышел на улицу. Вдруг он упал; струйка крови текла по его лицу. Шальная пуля попала ему в голову. Тут к страху и любопытству присоединилось третье чувство – жалость. Я отошел от окна и в этот день больше не возвращался… На мой внутренний мир эта неделя сильно повлияла. Изменились взгляды, мнения…
36. Мне кажется (пишет девочка 15 лет), что жизнь моя разделяется на два периода. Об одном у меня на всю жизнь останется бесконечно светлое воспоминание, и я смело могу сказать, что раннее детство мое было золотое детство. Но с 1917 г. начинается новый период, который совершенно изменил ход моей жизни и, может быть, сильно отразился на развитии его характера.
Публикацию подготовила Мария Бахарева
Евгений Спасский
Нелицеприятие
Автобиографический очерк. Окончание
Вторая часть
ЮНОСТЬ. ГОДЫ СТАНОВЛЕНИЯ
Итак, перейду к описанию событий своей жизни в годы юности.
Ранней весной 1914 года Тифлис был взволнован появлением первых футуристов. В городе висели оригинальные пестрые афиши, возвещающие о выступлении поэтов-футуристов. Это были Владимир Маяковский, Давид Бурлюк и Василий Каменский.
Часто в двенадцать часов, для рекламы, футуристы, разодевшись в свои пестрые и яркие по краскам костюмы, торжественно совершали прогулку по главной улице города. Давид Бурлюк в тканом сюртуке малинового цвета с перламутровыми большими пуговицами и маленьким дамским лорнетом в правой руке. Владимир Маяковский в желтой кофте и красной феске на голове. На плечи накинут вуалевый розовый плащ, усеянный маленькими золотыми звездочками. И, наконец, Василий Каменский поверх штатского костюма надел черный бархатный плащ с серебряными позументами. Это была моя первая встреча с футуристами, причем сблизился я с Бурлюком. Он был мне ближе других как художник и как человек. В дальнейшем я с ним подружился, и многое пережил вместе. В 1917 году я принимал участие в выставке картин вместе с Д. Бурлюком, и в 1917 же году он меня познакомил с художником Лебланом, у которого была своя студия на Тверской улице. Леблан был по характеру своему милейший и добрейший человек, свободомыслящий по взглядам. Никого никогда из своих учеников не притеснял, не заставлял следовать обязательно его манере письма. Это-то и привлекало к нему в студию всех, кто бежал из Академии и из школы живописи, ваяния и зодчества, где царила старая рутина. Я тоже с удовольствием посещал студию Леблана, где каждый доказывал свою правоту и истинность своих взглядов на дальнейшие пути искусства. Тут были и реалисты, и футуристы, и кубисты, и супрематисты. И все сходились одной семьей под крылышком Леблана. А он говорил, и правильно говорил: «Трактуйте природу, как хотите, лишь бы было грамотно». Позже я с ним встречался много раз в Союзе работников искусства, членом которого состояли он и я. Обычно, описывая свою жизнь, больше погружаются во внешние события. Конечно, обойти совсем внешнюю сторону жизни нельзя, она должна присутствовать, как вехи, указывающие путь и направляющие душу от события к событию, от одного душевного переживания к другому. Но основным должно быть становление и рост души и духа.
Итак, 17 год – зима и весна в Москве. Голод. Одна восьмушка жмыха или, в лучшем случае, одна восьмушка ржаного хлеба с соломой на день.
В столовых мутная вода из картофельной шелухи и селедочных головок – это суп по специальному талону. Несмотря на это жизнь продолжала кипеть и бурлить. Искание новых форм, новых откровений в искусстве как протест против передвижников и реалистов. В театре появляются Таиров и Мейерхольд, в живописи Лентулов, Татлин и Д. Бурлюк, в поэзии Хлебников и Маяковский, и как всегда тут же примазывается сотня бездарных творцов, как бухгалтер Ал. Крученых, Гольдшмидт и т. д. Я не буду останавливаться на подробном описании всех этих многочисленных встреч и знакомств с художниками, поэтами и актерами. Тем более что многих из них уже описывали в своих воспоминаниях и Чуковский, и Андрей Белый, и Д. Бурлюк. И всегда не договаривали до конца, не вскрывали подлинное лицо данного человека, особенно если человек обрел в мире сем славу. Существует такое мнение: «О покойниках плохо не говорят», а если он действительно был плохим человеком, значит, нужно лгать? И люди умалчивают или лгут, боясь правды. А только правда облагораживает человека и помогает ему исправиться и найти верный путь и в жизни, и после смерти. Как бывает больно и в то же самое время как бывает важно и дорого услышать правду. Мы все становились лучше, если бы слушали всегда и везде правду, сказанную о нас, а всякая ложь только затуманивает сознание, порождая себялюбие и эгоизм, гордость и душевную узость. Пища Люцифера.
Тут встает во весь рост образ Владимира Маяковского. Какая самоуверенность, какая гордость, какая замкнутость в себе и беспредельный эгоизм. Люди вокруг для него не существовали, он был центр всей вселенной. Холодом веяло от этого человека. Он презрительно жевал папироску во рту, и чувствовалось, что всех ненавидит. В течение целого ряда лет я много раз с ним встречался, но близости или душевного контакта не было. И не было у него настоящих, близких друзей.
Совсем другим человеком был Давид Бурлюк. Жизнерадостный, веселый, общительный, находчивый, остроумный и с добрым, мягким сердцем. Я с ним быстро подружился, и ранней весной он меня пригласил к себе в глухую татарскую деревню Будзяк Бугурусланского уезда, где жила постоянно его семья – жена, Мария Никифоровна (его двоюродная сестра) – странная женщина с остановившимся потусторонним взглядом, не принимавшая никакого участия в любой беседе, беспредельно влюбленная в своего мужа. Два сына – Додик и Никита пяти и четырех лет. Сестра жены – Елена Никифоровна – маленькая, худенькая женщина, впоследствии ставшая женой художника Павлинова, и сестра Давида Давидовича Марианна, высокая, крупная и обладающая страшной силой певица, окончившая Московскую консерваторию. Она-то и замешивала, засучив рукава по локоть, в большой кадке заварной хлеб на всю семью, на целую неделю. Хлеб у нее получался удивительно вкусный. Но во время этой адской работы нельзя было ей перечить и попадаться под руку. Она хватала жертву одной рукой, поднимала к потолку, трясла ее и говорила: «Ну, смотри, вот так об пол и стукну». Конечно, шутя. Детям была предоставлена громадная русская печь. Это две белые стены, на которых они могли углями рисовать. Творить свободно все что хотели. И стены покрывались домиками, лошадьми, деревьями и людьми. И каждую неделю стены белились заново. Прожил я у Бурлюка в татарской деревне лето 1917 года. А осенью мы поехали в большое турне по городам восточной России и Сибири, с выставками картин и поэзоконцертами.
Я любил человека, в котором видел вершину земного проявления. И все прекрасное и мудрое, лучшее, что создавал человек, привлекало и волновало: искусство, философия, точные науки, математика, геометрия и всякое духовное познание человека вызывали во мне большое благоговение и интерес. Рисуя человека, всегда поражешься математической точности соотношений частей человеческого тела, лица, рук. Познать захотелось и изучить это сложное и таинственное явление на земле – человека. А когда погружаешься во внутреннее существо человека, в душевно-духовное, то воистину стоишь перед чудом и хочется сказать словами Ломоносова, перефразируя их: «Числа нет чувствам, мыслям дна».
Вот так, в это время я и подошел к йогам. Перечитал все книги, переведенные на русский язык, и погрузился в практическую работу. Через несколько месяцев ежедневной работы над собой я ощутил большие результаты в области дыхания и концентрации. А через полгода мне посчастливилось встретиться с братом Сорокина, сибирского писателя. Он был по профессии инженером, но много лет прожил в Индии, изучил досконально йогу, и, вернувшись в Омск, начал лечить людей гипнотизмом. Он на практике показал мне все стадии гипноза. И я сам пережил, сначала с его помощью, все расчленения человеческого существа. Он делился со мною своим опытом, и я многое получил от него. Основной упор он делал на укреплении внутренней силы воли и мысли, оставляя в стороне чувства и главное – любовь. И в его школе не было для меня полноты. Я подсознательно понимал, что любовь – это тоже сила и сила необычайная. И всякое учение без любви мне показалось неполноценным. Надо параллельно развивать и эту сторону жизни. Ее я находил в искусстве, в красоте, в лирике. Евангелия в это время у меня, к сожалению, не было, да и достать его было негде. Я стал оглядываться вокруг себя, во всем находить прекрасное и во все погружаться с любовью и таким образом укреплять любовь в своей душе.
Тут я удостоверился, что любовь действительно сила, гораздо более действенная и мощная, чем воля. И это я смог скоро доказать практически сам для себя. Вот какой в скором времени представился мне случай. Я жил в семье акцизного чиновника, у которого были жена и три дочки. Младшей было семь лет, средней – 16, и старшей – 18 лет. По складу своей души он был человек очень тяжелый, страшный эгоист и в семье деспот. Жена у него была мягкая, бесхарактерная, во всем покорная ему. Он любил младшую дочь, для которой делал все, старшая была ему безразлична, а среднюю он ненавидел за то, что она была девушка с характером. И жилось ей в своей семье очень тяжело и одиноко. Всю грязную работу мать заставляла делать ее. Она покорно все исполняла, но, в конце концов, не выдержала и надорвалась здоровьем.
Она заболела странной болезнью: по ночам начала ходить по квартире и наводить панический ужас на родителей. Сначала отец, физически очень сильный человек, старался удерживать ее силой, но она отбрасывала его в сторону, как перышко. В это время никто не мог с ней совладать. Она делала все что хотела в течение трех-четырех часов, после чего ложилась и затихала. Отец стал бояться ее до смерти, так как во сне она явно хотела ему отомстить за его ненависть. Родители обращались к врачам, но те разводили руками и ничем не могли помочь. Это не лунатизм, а какая-то непонятная форма психического заболевания. Отец стал убегать из дому. Решил запирать ее в отдельной комнате, связывать на ночь, но все это приводило к плохим результатам, так как она в этом состоянии обладала невероятной силой. Наконец, решили отправить ее в сумасшедший дом. Тут я запротестовал и предложил им дать мне недельный срок, не вмешиваться в мои дела – я вылечу эту девушку. Отец с насмешкой заявил, что все врачи отказались, а вы хотите вылечить, но к нему обратилась мать: «Путь попробует». И мне разрешили начать лечение. У меня был уже в руках известный опыт гипнотизера, а главная сила – это любовь, в которую я верил больше всего.
В первый же вечер я постарался пробудить ее и вытащить из этого глубокого транса, в который она проваливалась, как сама она мне говорила. Самому же, с большой силой концентрации и силой любви, подойти внутренне к ее душе. Найти контакт и заставить ее слышать меня и верить мне. Верить в ту добрую силу любви, которую я хочу влить в ее существо. С большим усилием, но это мне удалось. Это был первый шаг и очень для меня важный. Я нашел окошечко, через которое я мог с ней общаться. Я не разбудил ее, она продолжала спать, но прекрасно слышала меня и внутренне реагировала на мои обращения.
Раньше не успевала она лечь, как проваливалась в бездну и минут через пять-десять вставала и начинала ходить и делать недоделанное днем, причем ходила с закрытыми глазами в глубоком сне, но нигде не наталкивалась на стоящие по дороге предметы; с удивительной легкостью и точностью все обходила и доставала все, что ей было нужно. Раз она подошла к книжному шкафу, достала нужную ей книгу, открыла недочитанную страницу и прочитала вслух полторы страницы до конца главы, причем я стоял рядом и следил за чтением, весь текст читался абсолютно точно. А как-то она подошла к своему письменному столику, достала толстый альбом с фотографиями, перелистала его, нашла фотографию отца, вынула ее и разорвала на мелкие клочья, говоря громко: «Ты меня ненавидишь, и я не хочу, чтобы ты был у меня в альбоме». Потом все так же аккуратно спрятала на место, пошла и легла на постель. Причем утром она ничего не знала и не помнила, но за ночь страшно уставала и вставала измученная и разбитая. Это и надо мне было приостановить и научить ее спать, отдыхать и набираться сил. С этого я и начал, чтобы она смогла меня слышать, я ее успокаивал и переводил с больного транса на здоровый, нормальный сон. Так медленно, но верно пошло дело на поправку, и недели через полторы она была абсолютно здорова. Позже она пошла сестрой милосердия на фронт и погибла от сыпного тифа. Отец ее, от которого она бежала на фронт, тоже скоро умер, и тоже от сыпного тифа, но не на фронте, а у себя дома.
Так постепенно война докатилась и сюда. Здесь, в Омске, воцарился Колчак с отбросами старой царской, разлагающейся армии. Офицерство без просыпа пило и безобразничало. Это было поистине жуткое зрелище. Мне еще не было 18 лет, как меня забрали в армию, которую я ненавидел всей душой. Что может быть тупее и ограниченнее военного человека. В нем убивают свободное мышление и чувство, и всякую волю. Будь покорным животным – это идеал для военного. Тебе приказывают бежать – бежишь, стоять – стоишь, убивать – убиваешь. Какое великое достижение человечества. Меня всегда поражали военные, которые избирали это занятие своей профессией. Я вспоминаю, как прежде самые тупые гимназисты уходили из пятого класса по неспособности учиться дальше и через самый короткий срок ходили по городу, бряцая шпорами и сверкая новой офицерской формой.
И вот я попал в этот ужасный водоворот. Причем, на призывном пункте, если узнавали, что ты окончил среднее учебное заведение, тебя направляли в специальную часть где, как я узнал, через два месяца все должны были быть выпущены в чине поручика. Только этого не хватало. Я должен был бы через два месяца кем-то командовать. Нет, надо бежать. Я не буду описывать все подробности, но я сам был свидетелем, как ни за что унтер-офицеры били солдат по физиономиям шомполами и сажали на гауптвахту. Это ужасная сторона прежней военщины. И мне скоро представился случай бежать из этой части. Нужен был писарь в казачий полк, а это низший чин, и я с радостью пошел туда. Там в мою обязанность входило составление полной описи всех лошадей полка. Кличка лошади, цвет и особенные приметы, как-то: грива с отметом направо или налево, звезда во лбу, уши вилкой или пнем, есть ли тавро, одним словом, я перезнакомился с лошадьми. Но тут я пробыл недолго, так как писарь понадобился в штабе, куда меня перевели.
В штабе я попал к отвратительному человеку, ротмистру Конабееву, у которого жена его работала машинисткой. И он, и она не бывали трезвыми, с утра приходили на службу пьяные и с синяками на физиономиях. Он сразу учуял, что я образованнее его и не военный, а по душе штатский человек – значит, большевик, приставленный к нему. И через неделю за мной пришли от коменданта города и арестовали как злейшего врага. Как потом я узнал, это было сделано по его доносу. Он писал, что я большевик, и он требует расстрела. Меня переправили в городскую тюрьму, и я попал в камеру, где сидел в свое время Достоевский, на стене этой камеры была выцарапана его фамилия. Это было большое испытание в жизни. Небольшая камера, в которую меня втолкнули, темная, с крошечным узеньким окошечком под потолком, в которое не проникал дневной свет. На стене горела коптилка, чуть-чуть освещая камеру. У одной стены стояли нары дощатые в два этажа.
На каждом этаже лежало впритык друг к другу по десять человек. Ни стола, ни стула в камере не было, да и негде было бы их поставить. Все лежали или сидели на своих местах абсолютно голые. Старшим в камере был татарин, у которого и голова, и лицо были покрыты шрамами. У него был большой опыт, поэтому он и был выбран старшим. Он по тюрьмам провел большую часть своей жизни и, как говорили, вырезал не одну семью. Ему все безоговорочно подчинялись. Как позже я узнал, камера была для уголовников, все были воры и убийцы. Не успела за мной запереться дверь, как все соскочили со своих мест и сели полукругом, а в центре татарин. И он начал вести допрос. «Кого ты убил? – обратился он ко мне, – тут нечего скрывать, все свои». И когда я сказал, что никого не убивал, он резко отрезал: «Врешь». И он же для того, чтобы принять в свою семью, назначал наказание новичку. После чего он указывал тебе место. «Ну, раздевайся». – «Зачем?», – спросил я. «Сам поймешь, зачем». И действительно, мне стало ясно, когда я сел на указанное место. Мои брюки через минуту покрылись полчищами вшей, толстыми, громадными. Их здесь столько, что их не убивали – это бессмысленно, а только с голого тела стряхивали рукой. А свою одежду, свернув, надо было положить под голову, так как кроме голых досок ничего не было.
Так началась новая жизнь: ожидания, тоска, волнения. Почти каждое утро приходили в тюрьму от коменданта сербские солдаты, которые охраняли тюрьму, и если было нужно, они же и расстреливали. И это все знал татарин, каким-то особым даром ясновидения. Он всегда всех будил и говорил: столько-то пришло сербов, сегодня из нашей камеры никого не возьмут, или сегодня возьмут у нас двоих, одного расстреляют, одного отпустят. И в один из дней он поднял страшную панику. Говорил взволнованно: «Пришло много сербов, возьмут из тюрьмы до сорока человек, из нашей камеры троих-двоих на расстрел, одного отпустят». И все, как сумасшедшие, ловили по стенам мух и смотрели – самец или самка, если самка – расстреляют. И из этих троих попал и я. Нас построили в две шеренги, какую шеренгу поведут на расстрел, было неизвестно.
Это мучительное состояние продолжалось около часа. Через час вызывают меня и спрашивают: «Такой-то?» – «Такой-то». – «Забирай свои вещи и уходи, есть приказ тебя освободить, благодари человека, который за тебя похлопотал». И я, как во сне, вышел за ворота и ослеп от дневного света, которого давно не видел. Стою, не могу открыть глаза, больно и катятся слезы. Так прошло с полчаса, пока глаза освоились со светом. Кто же оказался моим благодетелем? Скоро я наталкиваюсь на одного казака-офицера в чине капитана, который был на поэзоконцерте, где я выступал, и поэтому знает меня. Он остановил меня и сказал, что все знает и что вытащить меня, приговоренного к расстрелу, было очень трудно, и чтобы я не оставался в городе ни одной минуты и тотчас шел бы на вокзал, и уехал куда угодно, чтобы тут меня никто не видел.
Так я и сделал, повернул и пошел на вокзал с пустыми руками и пустым карманом. Но мир не без добрых людей и не без доброго водительства. На вокзале меня останавливает человек в чине штабного полковника и говорит: «Я вас знаю. Вы такой-то. Куда вы идете?» Я увидел добрые, ласковые глаза и рассказал ему все со мной случившееся. Он предложил мне место и работу у себя в передвижной типографии. И так я попадаю в вагон на колесах и почти два года путешествую по железной дороге. Делаю клише, режу из линолеума заставки, виньетки и рисунки. Сюда же на работу к себе редактор берет поэта Бориса Четверикова и писателя Всеволода Иванова, который работал наборщиком. С редактором, начальником нашей типографии, я снова встретился в Москве лет через восемнадцать. Он меня нашел и пригласил к себе в гости. Он работал корректором издательства «Гермес». Сам писал повести и рассказы для детей и был членом Союза писателей. Впоследствии выпустил целый ряд книг под именем Василия Яна. Я делал ему иллюстрации к книге, которая так, кажется, и не вышла, портреты Чингиз-хана и Батыя.
Агентом по добыванию бумаги для передвижной типографии был у него молодой человек, очень ограниченный и недалекий, он ходил в женихах дочери Яна. Это был типичный белогвардейский офицер. Когда близко подошел фронт, он, не задумываясь, пока меня не было, забрался в мое купе, переоделся в штатское, побросал оружие, патроны, погоны и форму прямо на пол, забрал мою штатскую зимнюю шубу, хорошую, новую шубу, и бежал из вагона в поле.
Когда я вернулся и обнаружил этот погром, то один из рабочих мне показал в окно на удаляющуюся вдалеке фигуру и сказал: «Это ваша шуба бежит». Так в тридцатичетырехградусный мороз я остался без шубы. Был в вагоне ужасный, рваный тулупчик, который надевал на себя тот, кто топил печку, весь грязный, испачканный копотью и каменным углем. Его я должен был взять. Почистил снегом, почти всю ночь проштопал и, разложив на полу, на спине, на груди и на рукавах яркими масляными красками нарисовал красивый орнамент, похожий на вышивку. Получилось красиво и оригинально. В нем я и проходил всю зиму, удивляя прохожих.