Текст книги "Русская жизнь. Лузеры (декабрь 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Антон Красовский
Темень
Объект жалостливой брезгливости
Я – конченый неудачник. На вопрос «как дела?» я уныло отвечаю «идут», подозревая, что идут эти дела в каком-то дурном направлении. Так что я предпочитаю за ними не ходить, ныряю в пролежни матраса и гляжу в окно. Вот мраморная мыльница Генштаба, похожий на лист орешника знаменский скверик, кирпичная этажерка левашевских палат, надежная пирамида МИДа. Этот натюрморт не меняется, наверное, полвека, и это меня вполне устраивает. Я – неудачник, и мне не хочется ничего менять. Ни жизнь, ни судьбу, ни вид из окна, ни даже зубы. Периодически они болят, вернее, даже не просто болят, а ноют, или стреляют, или ноют с прострелами, но сама мысль о походе к дантисту вызывает у меня какую-то жгучую, рвотную депрессию. Я думаю: вот, сейчас выйду из дому, пойду налево, по переулку вдоль унылого брикета книгохранилища доковыляю до метро. И попаду в самое пекло толпы, встречусь с населением. В этот самый момент скукоживаются бронхи, и становится как-то удушливо, тоскливо и страшно, как бывает в самом раннем детстве, когда из виду теряются родители или когда перед смертью покидает Бог. Всю жизнь, вроде был, стоял вот там, у стены, а когда ты к Нему собрался – ушел. Остался только серый шершавый бетон. И ужас.
Я не всегда был таким. Раньше я искренне считал, что надо ходить на какую-нибудь работу. Пусть не за славой, не за деньгами, а так. Просто потому, что знаешь дорогу. Потому, что так делают все. Я встраивался в какой-то большущий гортанный механизм, тыкался в шестеренки, протирал пружинки, колотил молоточками по колокольцам и был счастлив. Я знал, что утром меня ждет в холодильнике йогурт, яблоко и сок, до редакции идти 17 минут летом и 21 минуту в буран, я был уверен, что спортзал не закроется до часу ночи, а спектакль задержат из-за пробок. Я был счастлив этими знаниями, моя жизнь удавалась. Пару раз я даже кого-то любил, и эта любовь вместе с игрушечными щенячьими страданьями дарила мне настоящий взрослый опыт счастья. Теперь я точно знаю – счастье есть. И было. И даже у меня.
Все шло своим чередом, пока вечером 30 декабря, за пару часов до редакционной новогодней пьянки, меня вызвала начальница, Алена Долецкая, главный редактор русского Vogue. «Мы приняли решение разорвать с вами контрактные отношения, – прохрипела она, закуривая тонкую сигарету с ментолом, – компенсацию вы, конечно, получите. Интервью с Игорем Крутым – за вами». Вот где-то между компенсацией и Крутым я понял: моя жизнь кончилась. Я понял это так отчетливо, так наверняка, так биологически, что даже не испытал никаких эмоций. Разве переживает дождевой червь, когда его наматывает на велосипедную резину? Нет. Просто сквозь его кольчатое тулово проходит тысяча электрических разрядов, и червь помирает. Так же вот было и со мной. Я попросту умер. Сдох. Прогнил, смешался с почвой, испарился и вновь вернулся на Землю. С тем, чтобы уже никогда не быть счастливым.
Я несчастлив. И поэтому я – неудачник. Вот именно в таком порядке, а не наоборот. Когда я вернулся к жизни, я уже был несчастлив. И не то, чтобы у меня нет этого счастья. Разумеется, оно есть, я просто его не замечаю. Не вижу. Не чувствую вкус. Не ощущаю запаха. Удача отвернулась от меня, я ей неприятен.
Я прихожу в кабак, словно Гитлер, беру безалкогольное пиво, даже, пожалуй, встречаюсь с друзьями. И через какое-то время понимаю, что всякий раз, когда люди хотят поинтересоваться моей жизнью, они спрашивают: «Ну, как ты?» Словно я смертельно болен, будто я – инвалид. И где-то там у шкафа притихло катальное кресло с насквозь ржавыми спицами. Я удивляюсь. Почему: «Как ты»? Отчего это у Коли вы спрашиваете: «Что нового»? А у меня: «Как ты»? А потом, копаясь в себе (а что еще остается делать?), я понимаю, что на вопрос: «Что нового?» много лет отвечал: «Ну а что у меня может быть нового?» А «Что хорошего?» – это вообще запретная тема. Действительно, что может быть хорошего? Жизнь – говно. И утро добрым не бывает.
Неудачник хочет вызвать жалость, но вызывает лишь отвращение. Он думает, что несчастный вид, собачий взгляд, дрожащие руки, одышка – непременный повод оказать ему первую помощь. Но люди не понимают намеков. Они считают, что все это симптомы какой-то заразной болезни и стараются отделаться общим ободрением: «Держись, старик. Все будет хорошо». А он. Он-то думал, что все как в детстве. Захвораешь и тут же получишь любовь и конфету. Но детство прошло, болеть больше не для кого.
Для себя же скучно и болеть, и жить, и умирать. И от сознания этой скуки само существование становится еще мучительней. Вообще, настоящему неудачнику всегда хреново так, что неловко самому перед собой. И от этого настроение его только ухудшается.
Неудачник – говорим мы, предполагая, что весь наш путь от первого ноготка до последнего волоса принадлежит Богу, царю, отцу. Нам либо жалуется, дается, и тогда вот она жизнь – в икре и помидорах – удалась. Мы удачливы, нам дали, подарили. Заметили в куче мясистого сброда и кинули кусок счастья: на, до смерти доешь. Неудачник же так и остался там – в гуще мышц и сухожилий, рвущийся к свету, но так и не увидевший счастья. Его не разглядели, не приголубили, не даровали ему пригоршню солнца, щепотку любви. На кого ему теперь пенять? Да на кого угодно, главное – не на себя. Ведь он не понимает, что главное ему дали. С самого рождения, вернее попросту фактом этого самого рождения. Ему подарили жизнь. Но неудачник не ценит ее, ведь она для него – всего лишь надоедливое ожидание смерти или чуда. Так ждут автобуса на дальней лесной остановке. Час, два, может – и все пять. И впору бы уж плюнуть и пойти сквозь дубраву, но боязно, а вдруг пойдешь, а он – приедет. Так и сидишь себе на лавке, а водитель второй день пьет в гараже.
Я уже перестал ценить жизнь, но так и не научился любить смерть. Единственный способ жить – не думать об этих двух вне всякого сомнения интересных предметах.
С другой стороны, вот американцу трудно представить: как это неудачник? Американцы не бывают неудачниками. Им все дается с рождения. И поровну. Даже если у тебя нет руки, или ты совершенно не можешь ходить – ты все равно в состоянии что-то сделать лучше других. Без ног ты в состоянии превратиться в профессора астрофизики, без голоса можешь быть рок-звездой, без головы – даже президентом. С самого начала тебе не могут не дать, но по пути ты можешь потерять. Американские неудачники – потеряшки, лузеры. И это, пожалуй, точнее нашего неудачника.
Русский неудачник – объект жалостливой брезгливости. Помогать такому не захочется никогда, да и к чему помогать человеку, не способному выйти из дому? Американский лузер – просто невнимателен, шел-шел да и потерял какой-то важный ключ или вообще самого себя. Лузер – существо потерявшееся, а не канючащее. Заблудшее, а не докучливо плаксивое. Не выручить растерянного человека – грех, сумасбродство, дурость. В конечном счете, лузером окажется каждый, кому жизнь за выслугой лет перестанет доставлять удовольствие. По привычке он попытается заглянуть вперед, но увидит там только темень, а все, что было, покажется обременительным знанием. Он сядет у окна, взглянет куда-то, где незаметно для него уже вырос новый город и станет бормотать банальности. Что все прошло, и жизнь не удалась. Но даже те, самые последние и гнусные дни, он не проживет бездарно. В конце концов: все прое. ать – это тоже дар.
Дмитрий Воденников
Белая звезда
По мотивам трех незатейливых фильмов
И как от угля, в темноте горящего,
мне глаз не отвести никак
от этого
на первый взгляд невзрачного,
от зряшного, на первый взгляд, цветка.
Ян Сатуновский
– А пусть Бетти споет нам что-нибудь веселенькое!
– Да! Например, какой-нибудь трогательный военный марш: пу-рум-пу-рум-пурум-пурум.
Бетти: – Но я не знаю – трогательных маршей…
Из фильма «Здравствуйте, я ваша тетя!»
I.
– Когда я увидел тебя – там, на перроне, – такую яркую, такую белую, ослепительную, и ты сжимала в ладони фишки из казино (у тебя не было денег, и, мне кажется, ты даже не знала, как они выглядят), а проводник грозился составить протокол, и будапештский экспресс остановился (– В степи. – Нет, мадам, это не степь, это город. – Город! Какой же это город! Это степь, к тому же я – мадмуазель, впрочем, неважно) в нашем богом забытом городишке, и пахло жареным гусем из домика начальника станции (гуся задавил товарняк, а начальник станции до сих пор жив и здоров), и когда ты приняла мое смиренное сбивчивое предложение (я заплатил штраф и вез тебя на велосипеде через темный брусчатый городок) и провела ночь на моей квартире, где вместо душа – садовая лейка, где в книжном шкафу бродит мышонок, а соседи напротив наблюдают за нами из-за опущенных занавесок, – когда я увидел тебя тогда, Мона, такую невозможную, такую прекрасную, и когда ты покинула меня, ибо ни одна звезда не изменяет свою орбиту («Ни одна?» – «Ни одна!»), я понял, что мне тебя не забыть никогда. И теперь одна звезда на небе носит – твое – имя.
(Женщина, которой адресованы эти слова, – через десять лет – угощается в полдвенадцатого ночи мясным заливным, закусывая последнее слоеным пирожком с рыбой. Так она чувствует себя более счастливой. Впрочем, справедливости ради, она всегда была не дура поесть. Да и выпить. Если бы учитель младших и старших классов сейчас ее увидел, он бы ее и не узнал. Но он не увидит. Он же – астроном.)
II.
– Второй раз я тебя увидел тоже в белом. Как медсестру («Но мы уже не надеялись найти няню, в агентстве нам посоветовали взять добермана»). Деб-би. Имя твое звучало подобно музыке. Ну что ж поделать, если ты была женой и психом, и пыталась меня убить – всеми возможными способами. («Любишь ли ты, Фестер Адамс, романтическую жизнь? Я, например, просто обожаю ее! – И я, и я, – лепечу я, глядя на тебя снизу вверх, лысый и странночувственный. Счастливый чертов дурак. – А ты готов мне ее подарить? – Да! – Ты умрешь за меня? – Да!! – Обещай! – отрезаешь ты неожиданно резким голосом – и бамс, включенный в сеть транзистор летит в бассейн, где, между прочим, лежу я. С лампочкой во рту.) Ты любила меня до смерти. Я тоже.
Когда ты рассыпалась в прах (при неудачной попытке уничтожить всю мою семью: ведь ты всегда была слишком небрежна), в кучку золы и ворох золотых чужих кредиток, я женился на другой. Она была тоже лысая, и мы стали отличной парой. Но иногда я тоскую по тебе. Длинными лунными ночами. Тогда я выхожу на кладбище и вою. Деб-би… Само твое имя звучит как глупая музыка. Из того же транзистора.
ГОЛОС ДЕББИ ДЖИЛИНСКИ (из-под земли): Ну да… Я убивала, я калечила, я отнимала одну невинную жизнь за другой… Но разве я виновата? И разве я не заслужила немного любви?… и драгоценностей?
…Впрочем, к Фестеру Адамсу у меня нет вопросов («ты любила меня до смерти, я тоже»). Он может сесть.
А вы – встаньте…
III.
…Мне тут снилось однажды: далекий израильский дом,
(всего-то пять дней мы и были с тобою вдвоем),
ты мне все говорил: ты же темный, как кошкины сны,
потеряешься в городе этом, найдет полицейский, а ты только «мяу» да «ы-ы».
Даже улицы, где ты прописан, я уверен, ты не знал и не знаешь.
А ну отвечай – ведь не знаешь?
И я отвечаю: – Не знаю.
…но зато я узнал, сколько было в нас волчьей любви…
Пять уж лет как проснулся,
а я только «мяу» да «ы-ы».
Был такой советский фильм (снял его Михаил Козаков) – назывался он «Безымянная звезда». Играли там Вертинская и Косталевский. Я этот фильм любил. Любил, вполне замечая все его наивности и недостатки, всю меру его сентиментальной условности. (Кстати, Вертинская была единственной актрисой, которая играя утреннюю любовную сцену, когда ее героиня только проснулась на колченогом диване, не позволяла герою поцеловать себя в губы: скользила по-кошачьи по его шее, по щеке, как будто ластилась, не разжимая губ, сонно улыбалась, а на самом деле – просто не позволяла: это было убедительней любой системы Станиславского – и сама Вертинская, и ее героиня, хрупкая и тающая, отлично знали – объект желания, только проснувшись, не позволяет себя никому целовать в слишком человеческий рот, как неумытая школьница, а под благовидным предлогом выскальзывает в ванную и там чистит зубы – ведь желание идеально. Вертинская это интуитивно чувствовала, а режиссер – нет. Поэтому потом, видимо, все-таки это ее сделать заставил: поцелуй состоялся. Но это ее первое движение уклониться -…).
Я любил этот фильм.
Но потом мне открыли на него глаза.
– Отвратительно и трусливо, – сказали мне. – Что он сделал, этот учитель младших и старших классов, чтоб задержать Вертинскую в своей захудалой жизни?
– Он отказался от нее… Когда приехал в этот город невиданный красоты автомобиль и в нем лощеный господин («Ты волновался из-за меня?» – «Да. Но недолго. Я вспомнил, что у тебя, кроме игральных фишек, не было в этот вечер никаких денег, и стал планомерно объезжать все пригородные вокзалы: я знал, что тебя где-нибудь высадят. И я нашел тебя. Я ВЕДЬ ВСЕГДА ТЕБЯ НАХОЖУ, не так ли?»)… Когда наступил отрезвляющий солнечный день – эта тающая и хрупкая инопланетная женщина оказалась ему не по плечу и не по карману. Ему, скромному неудачнику, учителю младших (и старших) классов. Рядом с ней стоял совсем другой: сильный и уверенный автомобильный господин, и учитель понял, что сейчас потеряет ее… И что их любовь – (тут я вздыхаю) на небе. (Иногда мне нравится выглядеть идиотом.)
– На каком небе?!
Я (смиренно): – На ночном.
– Какая удобная позиция! Ничего не сделать и потом плакать всю жизнь. Ну да, плакать и тосковать легче.
– Как знать, может и не легче. (Задумчиво гляжу на закат.) Но зато там, в вышине – ночью – можно иногда увидеть звезду, которая теперь носит – мое имя.
– На хер тебе сдалось твое имя в этих чертовых небесах?
Что называется, без комментариев.
Мир – плохой. Нам – ничего не дают.
Однако сядьте…
IV.
– А ты знаешь, я на самом деле рада, что ты дал мне уехать… С детства я честно верила, что меня ждет чудесная судьба. Я рассматривала ладонь, и мне казалось, что Бог вживил туда какую-то длинную невероятную историю. Написал знак, нарисовал маленькую счастливую звезду. Не автомобильного господина (хотя не у всякой девушки есть такой сильный и уверенный в себе человек, который всегда ее находит, а ведь это не мало, когда тебя всегда ищут)… Не учителя младших (и старших) классов, которого я даже не разглядела в темноте на перроне, да и потом была крайне невнимательна (у меня вообще есть ощущенье, что человек любит не человека, а только свою жажду любви – и редкое в этом деле совпаденье). Не свое белое платье, алкоголь, игру, разрывы, встречи и прочую достоевщину – а что-то совершенно невообразимое. Огромное, как шар…У меня такое было в детстве, когда я болела… Когда начинался жар, я вдруг видела (точнее, осознавала), что прямо на меня, наваливаясь на глаза, катится гигантский мяч. Он был такой бескрайний (как пятиэтажный дом), что я, в сущности, не должна была знать, что эта махина – круглая. Но я знала. Смотреть на него и ждать его, темный, ноздреватый, каменный, было мучительно, но и не смотреть было нельзя. Вот так и с будущей судьбой… Я тоже ждала свой долгожданный гигантский шар, но только другой: разноцветный, цветочный, быстровертящийся. И знала, что он тоже раздавит меня… Не раздавил.
…Первая же гадалка, посмотревшая на мою ладонь, своими словами меня почти уничтожила…
«Все, чего ты добьешься в жизни, ты добьешься сама, – сказала она. – На тебе нет ни проклятья, ни особой удачи. Ни темного шара, ни цветного. Ни звезды. Все, как у прочих. И так же мало, как у прочих».
– То есть я не буду счастлива? – спросила я, усмехнувшись (умела я это делать: очень неприятно я усмехалась, и тогда и сейчас).
– Почему, не будешь? Будешь… Но это будут только всполохи. Точки. Их будет немного. И ты их будешь очень ценить. Точнее – должна научиться.
И я – научилась.
Ни первая любовь, ни вторая, ни третья, ни пятая (сейчас я это могу сказать) не была чем-то изначально для меня органичным. Мною выбранным. Не было «моим». Если бы мне дали выбирать, я бы выбрала совсем другое. Другого. Даже физический тип человека и тот мне всегда снился иной. Подбородок пожестче, шея посмуглее, руки полегче и аккуратная родинка на шее (с родинками на шее – вообще всегда была напряженка: все не там и не так, ни одну целовать не хотелось). Он садится в моем сне на корточки – и двадцать лет назад, и пять, и полмесяца назад – и шнурует свой ботинок. Вот, в сущности, и вся любовь. Но ни один мужчина в моей жизни не умел так шнуровать ботинок. А кажется – чего легче-то? Сел на корточки, на одно колено оперся, другое выставил, голову наклонил, затылок, беззащитный и одновременно равнодушный, показал и сиди себе, шнуруй – не хочу. Так ведь нет… Именно, что не хочет. Что говорите? – Не положено? – Ну да, где-то я уже об этом слышала.
Поэтому все остальное я сделала сама.
В частности, я так научилась ценить эти всполохи счастья, эти точки случайного неполного совпадения, любила их так сильно и бережно, что в конечном итоге они слились для меня в один белый светящийся след, в размотавшийся клубок, в размазанный по длинной дороге шар… И теперь – периодами – мне кажется, что вся моя жизнь – это один сплошной поток необъяснимой удачи, какие-то сплошные – прости господи – солнечные пятна.
Потому что вообще-то неудача (или то, что мы называем ею) – на самом деле приближает нас к самим себе. А удача закрывает нам глаза и делает пугливыми. Слишком много глаз, слишком много чужих линий на ладони, слишком много зеркал, слишком много вариантов, слишком много нот, Амадей. А вот неудача – наоборот: раскрывает нас и разрешает нам просто жить.
Она как бы отшелушивает с нас то, чего мы так страстно хотели (ведь оно снилось нам по ночам), но когда это «оно» приходило, то мы видели, что это совсем не то, чего мы ждали (пусть чуточку, но не то). Оно нам не по росту (слишком жмет, всегда мало, да и модель не наша).
И когда мы сбрасывали удачу, то понимали, что дышать нам стало легче.
И поэтому когда я вспоминаю теперь ваши лица (всех пятерых), я думаю не о том, что один отказался от меня, а другого пришлось прогнать, а третий ушел сам, и не о том, что мы часто были несчастны вместе, а чувствую нежность и горячую благодарность ко всем вам за то, что вы любили меня (видя при этом периодические сны о другой), искали меня на пригородных полустанках, с фишками в руках, – матерясь и не высыпаясь, а также за то, что каждый из вас зашнуровывал ботинки по-своему.
А уж когда я поднимаю по вечерам лицо к небу (ну, например, чтобы посмотреть, будет ли дождь) или лежу, запрокинув лицо в потолок, с шестым возлюбленным (что ж поделать, любовь заразна – и если тебя сильно любили раньше, то на тебе остается все тот же невидимый след, и многие его, не отдавая себе в этом отчета, чувствуют и наматывают на тебя новые слои этого любовного кокона, как слои лака или краски), то я знаю: что там, на небе, есть и МОЯ звезда.
Мне от нее, если честно, ни жарко, ни холодно.
Но она все равно – ЕСТЬ.
Твоя Мона.
V.
…Ну а уж если говорить только за себя (без чужих голосов и других внутренних персонажей), то моя самая главная удача была в том, что лично я недавно понял, что там наверху никого нет. Ни звезды, ни судьбы, ни кого другого. Ну, то есть смысл существования есть, а говорить спасибо – некому. Да и незачем. Там – безлично. И пора уже перестать играть в дочки-матери. А также в сына и папу.
По той простой причине, что мы уже выросли, и никто за нас не заступится и не накажет, если потребуется. Мы – одни. (Как иногда говорят женщины: Бог меня надоумил, и я купила кулек крупы, и тут как раз грянул кризис: значит, Бог любит меня, охраняет.) Так вот – Бог не надоумит. И уж точно – покупать три килограмма муки. Делать ему больше нечего.
Но сердце тоскует без возможности сказать спасибо (человеку трудно, когда некого благодарить).
Ибо даже с точки зрения «мировой гармонии» – чисто энергетически – надо обязательно самого себя возвращать. Отдавать, чтоб получать обратно. Это совершенно ясная история (кстати, выводящая тебя за пределы по-человечески понятных удач или неудач. Потому что тогда ВСЕ вообще – сплошная удача) и размусоливать тут нечего.
В общем, мысль как воробей металась, и это неотданное «спасибо» все время норовило капнуть на голову. И вдруг в один момент я понял, что каждый раз надо благодарить реального адресата. Не кого-то третьего, не пересыльного, не судьбу, не звезду, не Бога (вообще это свинство по отношению к действительному источнику добра и счастья, если мы благодарим кого-то третьего, пусть даже этот третий сверху, а не его самого).
И тогда каждый раз – я стал искать (то есть отшелушивать автоматическое, механическое, а значит, и неосознанное), кому же в каждый конкретный момент жизни, когда я испытываю счастье или избегаю обиды и горя, я должен сказать это «благодарю».
Самое трудное (психологически), оказалось, говорить «спасибо» – себе.
Очень легко – человеку.
Очень смешно – собаке.
И очень обидно – миру.
Но когда я верно понимал, кто же заслужил эти слова благодарности и произносил их про себя (себе – за сегодняшнее совершенство, кому-то – за то, что нам было когда-то хорошо вместе, собаке – за то, что мы будем с ней праздновать Новый год и никого не пустим, а мужику на улице, что не убил, а ведь мог), ко мне шло такое сильное обратное невидимое свечение и такой ясный тепловой приток, что я понимал: адресат выбран правильно.