Текст книги "Перо и маузер "
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Знакомство с аэропланами далось мне без особого труда. Я проводил с ними целые дни и даже спал с ними, забравшись в кабину летчика, под старой шинелью. Товарищи дразнились, а я и сам знал: влюбился. Да, я полюбил этих стальных орлят сильнее, чем Анну Балтынь, с которой мы вместе не спали ночей и вместе отступали, отстреливаясь из нашего пулемета За революцию. Она часто ходила смотреть на наши аэропланы, как ни гонял ее часовой, и просила, чтобы я и ее научил летать.
– Женщина, даже если она хорошая пулеметчица и коммунарка, может завести самолет слишком высоко! – подсмеивались мои товарищи.
И я от радости смеялся вместе с ними.
Я любил аэроплан больше, чем Анну. Впрочем, наши отношения не страдали от этого. Не станет же Анна Бал-тынь думать о каких-то мещанских двуспальных правах, когда я, бывало, провожу ночь в аэроплане и вместо боевой подруги сквозь сон ласкаю его штурвал?
В 1920 году я уже считался полноправным летчиком и, расставшись с товарищами, по собственному желанию откомандировался на Южный фронт. Потому что Врангель (достаточно слова «барон», чтобы разгорячить латышскую кровь) еще не был разбит и все латышские стрелки дрались с ним.
О сражениях на юге вы много слышали. Многие из вас сами сражались там, вам помнятся необозримые степи, воспетая поэтами гладь рек и еще не воспетые никакими поэтами бронепоезда на рельсах, исправленных на скорую РУКУ» У разрушенных станций, окруженных штыками тополей. И еще помнятся вам дерзкие полеты аэропланов, днем – под самое солнце, ночью – в небе не видать ничего. Но красный летчик уходит с бомбами и с пулеметом, и неизвестно, вернется ли он...
Я дрался на юге в компании смелых и быстрых воздушных парней. Пусть докатится до них привет старого соратника, где бы они ни были сегодня: в мирных пассажирских рейсах, на аэродромах капиталистической Европы с толстыми торговыми представителями буржуев на борту или же на заводах, в цехах, в партийных комитетах. Или... ну, летчиков-то погибло много! И все-таки крылья революции звенят над зеленеющими нивами. Трудно мне думать о павших, и я нарочно не упоминаю о них в этом рассказе.
Чаще всего я вспоминаю своего дружка Горчакова, с которым мы вместе летали там на юге. Уж он-то наверняка жив.
Однажды он дрался с тремя сразу неприятельскими бронепоездами.
Тогда он летал на аэроплане со старинным названием «Илья Муромец». А летчик, наперекор названию, был молод и полон жизни, как никто другой.
Приказ дивизии был краток, как выстрел: взорвать вагоны с боеприпасами в тылу противника. Там-то и там-то.
Горчаков взял три бомбы и взлетел Потом мы увидели, как вокруг «Муромца» стали рваться снаряды. Горчаков атаковал бронепоезда, курсировавшие в нашем секторе фронта. Снаряды' взрывались все ближе, и мы, сжав кулаки, ждали, что вот-вот «Муромец» загорится.
Но он исчез за горизонтом. Мы услышали множество взрывов, от которых содрогнулась широкая степь и умолкли бронепоезда. Через полчаса Горчаков прилетел обратно. У «Муромца» было всего лишь одиннадцать ран... А для головы Горчакова, задетой осколком, у нас не хватило бинтов (медицины у нас тогда было гораздо меньше, чем энтузиазма). Глаза его были залиты кровью, руки изрезаны, как ножами.
Бинтуя товарищу голову, мы спрашивали:
– Как ты нашел дорогу обратно? Глаза кровью залеплены...
Он улыбнулся искромсанным лицомГ
– Нюхом чуял, что тут бинты найдутся... И такие славные доктора, как вы...
Меня посейчас греет эта улыбка Горчакова. Я тогда много думал – о летчиках и об исполнении боевых приказов.
Примерно через неделю мне представился случай проверить свои мысли и свою полезность.
Я уже много раз вступал в бой с белогвардейскими аэропланами и пренебрежительно называл их воробьями. Сбрасывал бомбы на казачьи эскадроны. Терял ориентировку над предательски одинаковой ночной степью. А в тот вечер у меня было самое что ни на есть простое задание: разведать перегруппировку артиллерии противника на левом фланге.
Я повернул налево, мой^оварищ – направо. Наш третий аэроплан находился в ремонте. Больше аэропланов у нас в части не было.
Пока мы летали, произошли непредвиденные события, вернее – боевые действия. Понтонный мост, выстроенный в тот день для ночной атаки, был обнаружен вражеской разведкой, и пять белых аэропланов бомбили переправу революции.
Когда я возвращался домой, солнца в степи уже не было, а я сверху еще видел его на порядочном расстоянии от горизонта. Я думал об арбузах, потому что хотелось пить, и солнце показалось мне расколотым сочным арбузом на
Земном склоне. В этот момент я увидел белую эскадрилью и сразу понял все.
Летчик всегда составная часть своего аэроплана. Он часть руля, мотора, пропеллера, плоскостей. В то мгновение я весь без остатка врос в свой «Спад». (Так звался мой самолет. Уж не окрестил ли его так кто-нибудь из летунов, после того как в один осенний вечер этот аппарат, серый, как тополевый лист, упал, подбитый нашим снарядом, и мы целую неделю чинили его, пока я смог сесть на него мало-мальски уверенно?) Я врос в «Спад» так, что казалось: если в баке не хватит горючего, моя кровь перельется в трубку мотора. Если это понадобится...
Надо было спасать мост.
Я видел, как всполошились наши на берегу, как залегли у моста, как клубились крохотные дымки винтовочных выстрелов. Бойцы были готовы устлать доски моста своими телами, лишь бы спасти переправу, лишь бы ночная атака началась вовремя.
Солнца уже не было. Противник увидел меня поздно и, наверно, принял за своего. Я поспешно пристроился рядом. Я видел, что каждый белогвардейский аппарат вооружен двумя пулеметами, а у меня был один, да и тот с короткой патронной лентой.
– Держись, «Спад»! Это тебе не графский парк!
Я что-то кричал, так же как мой пропеллер, вращаемый мотором. Но мотор кричал громче меня. Белые не слыхали – они были всецело заняты мостом. Они опомнились лишь, когда мой пулемет метнул в них первые пули. И паника, всегда таящаяся под белогвардейскими френчами, под их орденами, неожиданно охватила пять бронированных аэропланов. Белые забыли про мост и пустились наутек.
– Держись, «Спад»! Это тебе не графский парк.
Я инстинктивно обрушился на первый аэроплан, самый крупный и несший, конечно, больше всего бомб.
– Сдавайся! – наверно, кричал я ему. И, взмыв над ним, направил угол крыла на его плоскости, чтобы сломать или обезвредить их.
Белые оправились от смятения и приняли бой. Мимо меня проносились пулеметы, порой пуля, странно звеня (в воздухе пули звенят особенно смертельно, если случайно расслышишь их сквозь рокот мотора), пронзала плоскости.
Я боялся за бак с горючим. И боялся за мост, к которому возвращались белые летчики.
– Сдавайся!
И «Спад» снова ринулся на крылья противнику. Все равно – пусть загорится мое боевое оружие! Все равно вместе с ним сгорит еще кто-то!
Двадцать минут или больше метался я среди вражеских пулеметов. Две бомбы уже взорвались в Днепре, не задев моста. И я заметил: аэроплан, которому я дал по плоскостям, начало болтать в воздухе.
Смерть большого аппарата сызнова подняла панику среди врагов. Плохо нацеленные бомбы падали в воду, даже в сумерках были видны всплески воды, а не дыма. И белые аэропланы, «выполнив задание», отправились восвояси. Пулеметы молчали.
Первый аппарат еще вихлялся над позициями белых, Ох, жаль будет, если он упадет там, пригодился бы нам такой редкостный трофей! Я погнался было за ним, чтобы последними патронами загнать его на нашу сторону.. Но было уже поздно. В серости сумерек вспыхнула необычная ракета: аппарат загорелся и, пылая, рухнул над своими.
Мост был спасен. Я немного устал, все так же хотелось пить, зато я научился с одним пулеметом драться против десятка. И мне казалось, что я буду полезен еще долгодолго.
Этот мелкий эпизод боевой жизни почти ускользнул у меня из памяти. Но поскольку конец моего рассказа никак не назовешь красивым и радостным, я теперь все чаще вспоминаю именно этот эпизод и заново переживаю каждую мелочь – от мимолетных ощущений в воздушном бою до той радости, с которой я гладил свой старый «Спад», посадив его лишь слегка пораненным в украинской степи у спасенного моста.
Хорошо быть повелителем воздуха – во имя революции!
Это я почувствовал, обучаясь в авиационном училище. В боевые годы я летал, можно сказать, как простой металлист. А тут пришлось кое-чему поучиться. И за учебой я часто вспоминал старый «Спад» и удивлялся, как он не вывалил меня на землю под пулями белых. Как это у нас получалось?
После окончания училища я, квалифицированный военный летчик, каждое утро садился в свой самолет и, посадив рядом будущего летчика, парнишку-комсомольца, летал над окраинами Москвы. В эти минуты я снова думал о Южном фронте, и оттого мне было особенно приятно видеть под собой мчащиеся поезда, дымящие трубы фабрик, новостройки. Я говорил тогда своему воспитаннику:
– Мы можем гордиться – мы охраняем революцию!
Радостно пели моторы. И не говорите, что в них не
было прежнего упорства боевых дней!
Солнечными утрами, окрыленный старым боевым упорством, я носился над московскими окраинами. Самолеты с легкостью выделывали «мертвую петлю». Равняя боевые порядки, наши ^треугольники» сотрясали воздух. Вытянувшись в разведывательную цепочку, мы летели на запад... Мы знали: перед началом работы с заводских дворов на нас глядят тысячи глаз. Глядят так же, как в-боевые годы, когда, защищая мосты революции и переправы новой жизни, мы били своими старыми крыльями по вражеским пулеметам. А теперь разве не выросли у нас новые, могучие крылья?
Солнечными утрами радостно пели моторы и радостны были мы.
...В то утро мы взлетели в тумане. Не видать было заводских корпусов, поездов, строек. Кожаная куртка отсырела от тумана. А мой комсомолец с улыбкой раскрутил пропеллер.
– Контакт!
– Есть контакт!
Мы заняли свои места. Мотор работал четко, как всегда. Я осмотрел бензопровод, рули. И мы взлетели в шуршащем тумане.
Города не было. Глыбы тумана наваливались сверху, пробегали мимо, холодные, подозрительные.
На двадцатой минуте, когда высотомер показывал 860 метров, в моторе послышались перебои. С заграничными моторами это бывает. Я прибавил скорость, и перебои повторились. Уменьшил высоту и повернул обратно на восток, к аэродрому, чтобы проверить мотор.
Но спустя несколько секунд сильный взрыв вырвал у меня из рук штурвал. Бензопровод лопнул, и самолет загорелся.
Мой воспитанник сорвал с себя кожанку, бросил ее под ноги, чтобы сдержать вторжение огня. Я выключил мотор. Стало жарко. Шуршал то ли туман, то ли огонь. >
– Мы горим в тумане!
Кажется, это крикнул он. А может быть, произнес я. Или нелепая мысль в голове сама заговорила вслух?
Земля, конечно, уже недалеко. На землю – как можно скорее! На землю!
Но огонь бил снизу. Пропеллер, как колесо иллюминации, месил огонь. Дергался, умирая, мотор, захлебываясь смазочным маслом и бензином. Мне жгло лицо. Глаза тлели под раскаленными стеклами очков. Руки в кожаных перчатках словно облепило расплавленным железом. Мой воспитанник, наглотавшись огненного воздуха, свесил голову и хрипел.
– То ли еще выдерживали! – крикнул я, глотая пламя. В голову ломилась смерть с десятью пулеметами, от которых тогда унес меня старый «Спад».
В одну и ту же секунду я увидел деревья, отдаленные корпуса • домов и бежавших в тумане красноармейцев. И ощутил удар, как от вражеского аэроплана. Это была земля.
* * *
Два месяца я пролежал в больнице.
На третью неделю я очнулся от сна или от смерти. Почувствовал, что мой мотор еще работает. Почувствовал также, что у меня уже нет ни лица, ни рук, ни спины. Я спросил, вслушиваясь в собственный гнусавый, неприятный голос и радуясь, что сам еще слышу себя:
– Зачем вы меня разбудили?
И меня чинили, как мы когда-то чинили сбитые вражеские аэропланы.
Два месяца на меня накладывали заплаты. Нарастили на пальцах мясо вместо сгоревшего. Зарастили на лице рытвины, которые выжег горящий бензищ Потом сняли повязку с глаз, и я увидел холодное зимнее солнце в щель большого окна.
Но это было уже не то солнце, которое привык видеть летчик и к которому, говоря безо всякой лирики, так приятно лететь. Я смотрел на свои забинтованные руки, и в единственном глазу, показавшем мне все это, накипали злые слезы...
Все было хорошо.
Анна Балтынь любит меня по-прежнему, любит искалеченного, полуслепого, искромсанного* изломанного. Так же, как я когда-то любил старые, залатанные аэропланы. Но ведь это было когда-то!.. И я сказал ей:
– Ты же молодая. У вас в цехе много сильных, здоровых мужчин. Живых. На что тебе калека?
Но женщины и в наше время все такие же чудачки – даже старые пулеметчицы.
Все было бы хорошо.
На свете достаточно молодых летчиков. И хотя сгорел молодой Волков, а я...
Мне причиняют боль мои товарищи. Конечно, не нарочно. Полные сочувствия, они входят в мою инвалидскую, в мою пенсионерскую комнату. Они говорят о самолетах. Они рассказывают мне каждую мелочь – о каждом новом винтике, который прибавился в воздушных эскадрильях революции. Из своего окна я вижу ангары, о которых они рассказывают, Я мысленно вижу, как они там поднимаются в воздух и садятся... И их сочувствие, их разговоры выводят старого бойца из равновесия.
Я стараюсь молчать, потому что мое сердце – мой мотор – испорчен и не может работать помногу. А мои товарищи заставляют меня кричать. И я кричу – о том,
что никакие их разговоры не заменят мне счастья летать, '
что без высоты я не могу жить,
что самолет – мой самый верный, испытанный друг еще с гражданской войны,
что мне, инвалиду, нет больше смысла жить, я только напрасно ем хлеб республики, и лучше бы его отдали какому-нибудь молодому летчику.
И еще я кричу о нелепых случайностях, о неизбежности, преследующей даже нас, новых людей революции.
Надо же! В те боевые годы, летая на «этажерках», на «летающих гробах», я не сгорел. Тогда у нас только и были эти «гробы» – испорченные вражеские аппараты, и мы их чинили молотком и кусками проволоки. Не было бензина. Уже в 1918 году у аэропланов революции не было горючего. Мы тогда сами изобрели историческую «горючую смесь»: керосин, ополоски от нефти, какие-то масла. И она горела – ничего, не лопались никакие баки и бензопроводы. Мы не горели в полете. Потому что весь огонь надо было отдать врагу.
А теперь, когда мы летаем не на гробах, а на «коврах-самолетах», когда я знаю, как здоровье каждого ринтика в организме аэроплана, когда бензин у нас чистый и легкий, как воздух, в котором мы выделываем звонкие «мертвые петли», – вдруг случайность, неизбежность. И летчик – калека.
Я не виню мотор, за который иностранным буржуям уплачены немалые деньги. Не виню наши новые авиазаводы. Чушь собачья все эти комиссии, копавшиеся в кучках пепла и в моей больной голове, чтобы выяснить, как это я горел. Да, может быть, в воздухе я просто не был полезным до конца, ибо трудно найти себе самое полезное занятие в жизни.
Теперь, когда сердце у меня бесполезное, глаза и руки бесполезные для полета, я много думаю об этом. И я вынужден думать по-всякому.
Чего бы я ни отдал за то, чтобы полетать еще один-единственный раз! Но стоит заговорить об этом – товарищи подозрительно смотрят на меня и начинают утешать. Товарищи понимают. Но понимаю и я: они думают – поднимется в воздух этот невоенный инвалид, а там, как боец, – раз! Одним смертельным ударом врежется в землю.
Неправильно вы думаете, товарищи! Только лишний раз причиняете мне боль. Разве я не знаю, что самолет все-таки стоит дороже, чем старый, чиненый-перечиненый, бесполезный летчик?
Ладно, не давайте мне летать! Но тогда уж летайте сами. Летайте, товарищи, так, как мы летали когда-то – в девятнадцатом, в двадцатом году, будьте такими же бойцами, какими были мы. Потому что еще придется драться – за мосты революции!
Конрад Иокум
11894—1941)
ПРИКАЗ № 325
■
огда мы боролись за Советскую Латвию. В ее освобожденных городах и селах уже занималась заря новой жизни, призывая к восстанию весь мир.
Это была тяжелая борьба, как все битвы во имя революции. Мы уже прошли с боями добрую половину всей Советской Республики. На берегах Волги вместо унылых песен бурлаков звенели новые песни. Мы сражались с казаками, с теми самыми казаками, нагайки которых в 1905 году секли наших отцов. Красные бойцы дрались на подступах к Троицку, сражались на берегах Хопра, и не один стрелок сложил свою буйную голову в степях под Борисоглебском, на укреплениях под Перекопом. Мы сражались, чтобы построить новую Родину!
В нашей роте было много батраков, безземельных крестьян из Алуксне и рижских рабочих. Их мозолистые руки оставили косы на краю кулацкого поля и молоты на заводе «Феникс», чтобы взять винтовку и гранату.
Служил у нас в роте Антон Нейланд, старый стрелок. Он не мог спокойно вспоминать Пулеметную горку, не мог равнодушно говорить о знаменитых рождественских боях. Никто еще не обманывал его так бесстыдно, как те, у этой проклятой горки.
Янис Калнынь пережил неслыханные ужасы в оккупированном англичанами Архангельске. Бежал оттуда. Перенес тиф, от цинги потерял половину зубов и все-таки остался сильным и бодрым. До войны он работал кузнецом. Товарищи в шутку говорили, что на его широкую грудь можно положить наковальню и выковать обод для колеса.
Служил в нашей роте и Алфред Микелсон. На правой руке у него не хватало двух пальцев: он потерял их во время подавления ярославского мятежа. У него была глубокая рана в левом боку, но об этом никто не знал. Алфред давно мог уйти с военной службы, но ему и в голову не приходила такая мысль.
Нашим командиром был стрелок Фрейманис. Летом 1918 года он принимал участие в ликвидации белогвардейского восстания в Кинешме, Товарищи не раз вспоминали, как при попытке белогвардейцев захватить наш отряд в плен он пулеметной очередью чуть не разрезал на две половинки белогвардейского генерала.
Таких людей в роте было немало. Если рассказывать о подвигах каждого, пришлось бы написать толстую книгу.
Это было горячее время. Мы охраняли мост через Гаую. Конечно, у каждого из нас был свой дом, невеста и мать, каждый мечтал о встрече с близкими. Но мы были солдатами революции, долг повелевал нам охранять завоевания революции. Мы должны были как зеницу ока беречь этот мост через Гаую. Ведь по мосту тянулись рельсы, а по рельсам шли поезда с хлебом и гранатами для стрелков, которые сражались на передовой. У нас в тылу коварный враг то и дело взрывал мосты и портил рельсы. Поэтому охрана моста требовала большой бдительности. Наконец пришел долгожданный приказ, и мы отправились на передовую.
Противник активизировался, упорно пытаясь прорваться вперед. В белых отрядах находились латышские и финские белогвардейцы, эстонские отборные роты, остатки русской царской армии. И все они были вооружены заморским оружием, одеты в форму английского образца. А в последние недели стал появляться бронепоезд, чаще всего ночью.
И на этот раз он появился внезапно, в трескучий мороз, когда снег скрипел под ногами, словно растертое в крошку стекло. Стояла такая тишина, что слышно было, как с ветвей сыпался снег. Изредка раздавались отдельные выстрелы.
Бронепоезд шел, давая резкие гудки, и этот пронзительный звук далеко разносился по уснувшим полям. За бронепоездом следовали неприятельские цепи. Морозная зимняя ночь огласилась выстрелами.
Набирая скорость, бронепоезд оторвался от цепей, следовавших под его прикрытием. Из бронепоезда налево и направо строчили пулеметы, грохотали пушки, и, казалось, не было силы, которая могла бы его остановить.
Противник наткнулся на наши заставы, но продолжал медленно продвигаться вперед. Мы отступили. Бронепоезд прошел глубоко в наш тыл, сея огонь и смерть. Потом он медленно пополз назад. Словно издеваясь над нами – ведьмы были не в силах задержать его, – он коротко свистнул и скрылся за поворотом. Вместе с ним отошли на свои позиции и неприятельские цепи, оставив на снегу кровавые следы. Вслед им прозвучало несколько запоздалых выстрелов, и все стихло.
– Теперь не даст нам покоя этот бронепоезд, – сказал Антон Нейланд на другое утро.
– Да, трудно с ним будет, – согласился Микельсон.
– Ничего, – успокаивал ребят командир роты Фрей-манис, —справимся и с такой машиной. Еще и захватим ее!
– Бронепоезд захватить – дело нелегкое, – сказал Янис Калнынь. – Помню, около Рогачева, на польском фронте, когда мы без подкреплений не захотели идти вперед, к нам явился комиссар бронепоезда Берзинь, вы его знаете: он теперь в штабе дивизии. Приехал на станцию, поднялся на паровоз, произнес пламенную речь и укатил как ни в чем не бывало.
– Ха-ха-ха! – дружно рассмеялись стрелки, а Калнынь закончил:
– Так что захватить бронепоезд совсем не так легко.
С тех пор как по ночам начал действовать бронепоезд,
фронт ожил. Тревожными стали дни и ночи, все чаще раздавались выстрелы. Стрелки чувствовали, что приближаются новые бои, такие же тяжелые, как ход бронепоезда в морозную ночь.
Бронепоезд не унимался. Часто бывало так: обычный фронтовой день, из трубы занесенного снегом домика на опушке леса идет дым. Он поднимается ввысь и плывет над лесом. А в лесу тихо, только изредка слышится стук топора да треск падающего дерева.
И вдруг с неприятельской стороны показывается бронепоезд. Он идет медленно, словно что-то ищет или прощупывает. Мы знаем, что за ним следуют цепи, и поэтому настораживаемся. Вскоре с бронепоезда открывают пулеметный и орудийный огонь. Мы отходим в лес, прячемся в густом ельнике. Бронепоезд продолжает двигаться вперед, выпускает несколько снарядов по станции, местечку и снова стремительно несется назад, стреляя во все стороны. Потом он останавливается в нейтральной зоне и стоит там с вызывающим видом. И лишь когда наши батареи открывают огонь и снаряды начинают рваться то тут, то там, бронепоезд лениво отползает назад, продолжая беззаботно выпускать белый дымок.
Так проходили дни, недели. Но вот однажды утром на главный путь вышел старый паровоз с двумя товарными вагонами. Машинист долго, усердно разжигал топку, словно собираясь в дальнее путешествие. Паровоз надсадно шипел, пыхтел, будто протестовал против предстоящей дороги. Как слезы гнева, стекали по паровому котлу крупные капли воды. С черным дымом то и дело вздымались вверх яркие искры. На рельсы нельзя было смотреть без жалости: так они пожелтели от ржавчины. Поезда тут ходили редко, и ночную тишину не часто нарушал гудок поезда. Поэтому старый паровоз на рельсах выглядел очень необычно. Его колеса покрылись толстым слоем ржавчины, и не верилось, что они могут быстро побежать по рельсам.
Когда далеко на горизонте показался бронепоезд, паровоз вздрогнул, зашипел, выпустил клуб белого пара и словно нехотя двинулся в сторону противника. Вздрогнули и ожили рельсы. Паровоз шел сначала медленно, как бы с трудом расправляя старые, заржавевшие члены, машина кряхтела, кашляла, набирая силы и скорость. Колеса вращались все быстрее, быстрее и наконец застучали весело, ритмично. Вдруг машинист спрыгнул с паровоза, и тот, быстро набирая скорость, ринулся вперед, будто стараясь кого-то догнать, опередить.
Стрелки видели, как нарастала скорость удаляющегося паровоза. Вскоре он уже мчался по открытому полю, подобно наверстывающему время экспрессу. Дым прижимался к белым полям, громыхали товарные вагоны.
В поезде не было ни одного человека. По приказу штаба на паровозе подняли пар и пустили его на полном ходу навстречу бронепоезду. Разбрасывая искры, шипя и фыркая, паровоз быстро приближался к повороту, а там уже дымил бронепоезд белогвардейцев* Паровоз казался смертельно раненным зверем, который хочет с пользой прожить последние минуты.
Стрелки с тревогой следили за паровозом. Теперь он был совсем близко от бронепоезда. Тот стоял спокойно, как будто ему не было никакого дела до поезда. Ил*и там еще не осознали опасности?
Но вот бронепоезд начал медленно отползать назад. Паровоз мчался с бешеной скоростью и вдруг на полном ходу остановился. Громко застучали вагоны, ударившись друг о друга. Вырвалась вверх струя черного дыма. Еще мгновение – и паровоз с обоими вагонами скатился по откосу железнодорожного полотна. Бронепоезд продолжал спокойно дымить.
– Вот черт! – ругались стрелки, следившие за паровозом. – Неужели беляки успели разобрать рельсы!
В тот момент никому не пришло в голову, что неприятель может быть не только там, впереди, но и здесь, в тылу, что предательство может ползти по болотистым зарослям и жужжать даже в порванных проводах.
Да, кто-то успел вовремя разобрать путь.
Два дня было спокойно. На третий день снова задвигался бронепоезд, опять открыли огонь батареи, застрочили пулеметы, послышались взрывы гранат. Так продолжалось еще целую неделю. Стрелки привыкли к бронепоезду, и их уже не пугали его внезапные налеты. Бойцы больше не разбегались во все стороны, как в первые дни появления бронепоезда. Борьба продолжалась.
Но вот пришел приказ приготовиться к атаке. Приказ № 325. Он призывал нас покончить с бронепоездом.
Наша рота заняла район от опушки леса до сарайчика, который спрятался глубоко в снегу. Место было неудачное: довольно открытое, поросшее редким кустарником. С бронепоезда нас хорошо будет видно, но другого выхода не было.
Наступила оттепель, подули теплые ветры, ожили в лесу зеленые ели, хотя до весны было еще далеко. Потеплело. Прислушиваясь к шуму леса, грохоту ружейных выстрелов и пулеметных очередей, мы думали, что скоро и нам предстоит перейти в наступление.
Субботний вечер и ночь прошли спокойно. Мы даже расстегнули ремни, чтобы отдохнули плечи и бока, намятые тяжелыми патронташами и гранатами. В воскресенье, к полудню, опять показался бронепоезд. На этот раз мы подпустили его совсем близко. Но он, словно жалея боеприпасы, выпустил только два снаряда и начал медленно отползать обратно.
Тут и началась наша атака. К рельсам направилась команда красноармейцев со взрывчаткой. Бойцы были уже в нескольких шагах от насыпи, когда пехота противника заметила их и открыла огонь. Видимо, она поняла, какая угроза нависла над бронепоездом, и поспешила ему на выручку. За командой шла наша рота. Закипел ожесточенный бой.
Бронепоезд двинулся обратно, прибавил ходу, чтобы не попасть в окружение, и продолжал поливать нас пулеметным и ружейным огнем. Наша команда – горсточка отважных смельчаков, приблизившихся к рельсам, – быстро таяла.
Но вот загрохотали пушки нашей батареи. Они стреляли по бронепоезду, однако эти выстрелы были опасны и для нас, если бы мы приблизились к насыпи. Положение становилось серьезным. Мы видели, как за нами спешил Фрейманис без шинели, в солдатской гимнастерке с расстегнутым воротом и шапкой на затылке. Он бежал широкими шагами, то и дело увязая в глубоком снегу.
– Ты что тут стоишь? – крикнул он Микельсону.—: Под шальную пулю лезешь?
Микельсон стоял у куста можжевельника и посылал пули в сторону противника, обстреливающего наш правый фланг. Он видел, как ползли по снегу несколько раненых стрелков из команды подрывников. Остальных не было видно.
«Неужели все погибли?» – пронеслось у него в голове. Но тут он увидел, что стрелки встали из канавы и теперь карабкаются вверх, к рельсам. Их было около десяти.
Микельсон застыл от страха за своих товарищей: противник открыл по ним ураганный огонь. Он боялся, что они не успеют ничего сделать и бронепоезд пройдет по их трупам. Минуты казались часами. Микельсон чувствовал, как по лицу его стекают капли пота.
– Ты что уставился? – услышал он голос Нейланда, который барахтался в снегу неподалеку от него. Но Ми-кельсон продолжал смотреть на насыпь. Он видел, как свалился один стрелок, затем другой. Бронепоезд быстро приближался к тому месту, где находилась, команда подрывников.
И вдруг бронепоезд остановился: один из снарядов попал в паровоз.
Раздалось «ура». Цепи бойцов бросились к бронепоезду. Но неприятельские пули и гранаты заставили их залечь в снегу.
Микельсон тоже устремился вперед и вместе с товарищами кинулся в сугроб. Хотелось пить. Он жадно хватал губами снег. Стало легче, и он начал стрелять. Но тут Микельсон увидел, что с полотна железной дороги скатились все стрелки. Он не мог понять, сами они свалились или их скосили пули. Но вот на рельсах раздался взрыв, и он радостно воскликнул:
– Нейланд, теперь им некуда деваться!
– Кому некуда деваться?
– Ну тем, на бронепоезде!
Да, теперь бронепоезду не уйти. Подбитый, он стоял на рельсах, как открытая мишень, и яростно отстреливался. Так стреляют люди, оставленные на произвол судьбы и потерявшие последнюю надежду на спасение.
Приближался вечер. На поле боя легли сумерки, смешанные с пороховым дымом. Вероятно, поэтому так быстро стемнело. Густой дым долго не рассеивался. Но и в дыму на снегу ярко алела кровь. То здесь, то там черными точками на снежном поле мелькали неподвижные тела стрелков.
Бой затянулся. Бронепоезд не сдавался и отчаянно метал в разные стороны красные языки пламени. Наступила ночь, и пламя освещало землю далеко вокруг бронепоезда. В этом зареве было отчетливо видно, как время от времени из бронепоезда выскакивали солдаты и тут же падали, сраженные нашими пулями.
Наши пушки успели хорошо пристреляться и снаряд за снарядом направляли по железнодорожному полотну, по бронепоезду, который все еще огрызался. Цепи противника перешли в атаку, но их встретили в штыки и разгромили, заставив отойти с тяжелыми потерями.
Вдруг ночную тьму озарили громадные столбы пламени, и по лесу покатились звуки непрерывных взрывов.
Видимо, один из снарядов попал в вагон с боеприпасами. Долго еще с грохотом и воем взрывались гранаты и снаряды. Отдельные взрывы сливались в один общий грохот, все кругом гудело и стонало. Когда грохот стал наконец затихать, языки пламени еще стремительнее взвились вверх и высоко поднялось громадное зарево пожара, будто извещая весь мир о кострах революции, зажженных на тихих полях Латвии.
Теперь сопротивление белых было бессмысленно. Изредка из бронепоезда еще раздавались отдельные запоздалые выстрелы. Но вот в отблеске пламени заметался на нем белый флаг. Неприятно запахло гарью.
Первым на паровоз бронепоезда прыгнул Яник Кал-нынь. Перед топкой лежали убитые осколками гранат машинист и какой-то офицер. Калнынь понял: машиниста силой принудили вести этот поезд смерти! Он осмотрел паровоз и увидел, что тот почти не пострадал. Топка еще не успела остыть, и Калнынь начал подбрасывать в нее дрова. Напрягая последние силы, он пытался поднять пар. Скорее, скорее привести паровоз в действие. Ведь теперь он наш!
И вот окрестности огласились громким гудком паровоза, радостным, победоносным. Стрелки были взволнованы до глубины души.