355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Перо и маузер » Текст книги (страница 10)
Перо и маузер
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:10

Текст книги "Перо и маузер "


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Мой новый знакомый, оказывается, искал синюю лошадь по-другому.

Сюда он приехал потому, что здесь, между прочим, должна была находиться эта лошадь. Правда, ему нужен был также хлеб, и рыба, и все прочее, потребное человеку.

Демобилизовался он законно, а может быть, и незаконно, не пожелав после перестройки армии изучать политграмоту и дисциплину.

– Жизнь – это ж не только грамота, а целая духовная семинария! – засмеялся он. Примерно то же внушал мне когда-то Вася Волошин – только «в более широком смысле». А новый мой знакомый толковал эту истину уже, поскольку в политграмоте ничего не говорилось ни про пани Зигриду, ни про синюю лошадь.

Он сделал так. Сел в поезд – это было три года назад. Проехал в лунную ночь по степи. И доехал до городка, в котором имеются склады «Хлебопродукта» и прочее, указанное выше. На главном проспекте топтались несколько безработных, а грузчики пили на базаре самогон, за полчаса пропивая дневной заработок.

Он поступил сперва на кирпичный завод. Месил на рыжей лошади глину, развозил на рыжей лошади кирпич по городку – тогда уже начинали чинить разрушенные дома. Вечерами думал о пани Зигриде.

– А синяя лошадь?

Да, лошадь... Мой знакомец работает сейчас десятником на погрузке песка для химического завода. Он среди грузчиков эскадронный...

Я знаю: грузчики в этом городишке зарабатывают хорошо, и десятники не хуже. Но даже в темноте я опять вижу истрепанные штаны и латаные-перелатаные сапоги. Он это чувствует.

– Небось думаете – спился босяк? Я пью очень мало. Одно время, правда, попивал. Нет, жалованье съедает синяя лошадь...

Помните, я говорил вначале, что на главной улице есть подвальчики и в одном из них – бега механических лошадок. Так вот, оказалось, что мой рассказчик близко знаком с этим заведением.

Пятнадцать деревянных лошадок на гладком столе... Впервые он забрел в подвальчик, идя за какой-то женщиной в розовых шелковых чулках, с гибкой походкой – она очень напоминала ему пани Зигриду. Вошел и увидел... Запорожца! Та же масть. Те же правильные линии, стройные ноги. Номер одиннадцатый. Женщина в шелковых чулках села и поставила на девятую, на желтую. А он машинально сел рядом – на Запорожца.

Синяя лошадка всегда бежала резвее. И всегда желтая, а если не желтая, так фиолетовая или красная под самый конец обходила синюю. В тот вечер он играл до ночи, пока подвальчик не закрылся. Он проиграл очень много. А женщина в шелковых чулках все улыбалась ему, напоминая пани Зигриду...

И теперь каждый вечер, пока деньги в кармане, он сидит в подвальчике и делает свою роковую игру на синюю лошадь. Пропускает только вечера, когда там нет незнакомой женщины.

– Она окажется пани Зигридой, я вам ручаюсь, товарищ! Вот только синяя лошадь меня все обманывает. Приходите поглядеть. Вы увидите, Какие в нынешней жизни есть противоречия.

3

И правда, есть в жизни противоречия.

Я преодолеваю присущее многим из нас отвращение к азартным играм и к подвальчикам, которые в таких городишках ежевечерне плодят душевнобольных, самоубийц и преступников. Вечером, вернее, ночью, когда осенняя тьма уже слепляет домишки в одну безобразную, бесформенную синагогу, я выхожу на главную улицу поглядеть на роковую синюю лошадь.

Мне попадается еще довольно много прохожих.

Со мной здороваются парикмахер, газетчик в окошке киоска, репортер местной газеты. Вроде бы хочет поздороваться и пьяный сапожник, которому я уплатил вперед за починку сапог, – на этих улицах подметки изнашиваются не меньше, чем, бывало, на военных дорогах. Он вроде бы хочет поздороваться, да вдруг хватается за тополь на краю тротуара, обнимает его и начинает плакать.

В церквах еще звонят. Каждый вечер в это время звонят нудно, как на кладбище.

Из подвальчиков воняет местным вином. А у единственного кйнощии* в желтом свете фонаря, я вижу на зеленоватом плакате кошмарное лицо и подпись: «Остров затонувших кораблей».

Я знаю, есть другая жизнь – вне этой уличной ночи. На собраниях, в клубах – другие люди. Добрый вечер всем им!

Наконец я добираюсь до подвальчика с вывеской: «Механический ипподром». Ее украшает желтый, как луна, всадник – намалевал его, без сомнения, Дубло, первый пьяница в городишке.

Я плачу за вход и спускаюсь по лестнице.

Вчерашний знакомый не видит меня. Так и есть: рядом с ним сидит стройная женщина восточного типа, но блондинка. Точно – она ставит на желтую. Желтая много раз подряд приходит перврй. Мой знакомый платит деньги шляющемуся тут же кассиру и говорит только: «Синяя!» Взгляд его не поднимается выше края стола, откуда начинается ребяческий бег деревянных лошадок. Он немного меняется в лице лишь, когда восточная женщина улыбается своему другому соседу, небритому мужчине. Видно, она знает, зачем надо улыбаться. На улыбку ей отвечают многие игроки. Красивый, гладко причесанный юноша в модном костюме. И тот, с атласной лысиной, на углу стола.

– Синяя! – еще громче восклицает мой знакомец. Он платит вперед за пять забегов, потому что чужая пани Зигрида опять улыбнулась ему.

После пятого проигранного забега лицо у него краснеет, и он сморкается в платок сомнительной чистоты. Синяя лошадь останавливается, опять не добежав до красной черты, означающей то роковое местечко в Польше, а я пробиваюсь сквозь толпу любопытных мальчишек и девчо-.нок и по заплеванной семечками лестнице поднимаюсь на улицу.

Деревянная кавалерия... Фиолетовые лошади... Атласные лысины... Бывший буденновец... Местечко в Польше... Пани Зигрида в шелковых чулках...

Ухватившись за тополь, по-прежнему воет сапожник. Он просит у прохожих десять копеек – не хватает на полбутылки. А с тополя сыплются серые листья. Так и должно быть – чем скорее они осыплются, тем лучше. Как же иначе вырастут весной новые?

Пусть осыпаются!

Через год я опять 1юпал в городишко.

В такой же осенний вечер я опять сидел в саду под латвийским кленом, и опять в три часа дня точно так же пахло жареной бараниной, луком и помидорами. Точно так же падали листья.

Я сидел, вспоминая прошлогодних знакомых.

Дочка садовника уже не склонялась над клумбой. За лето она, наверно, стосковалась по любви и вышла замуж, как делают девушки, когда им надоест их девство.

В новых домах, внизу, уже мигало электричество. Это было хорошо и радостно.

Вернувшись на угол Итальянской улицы, где трепетали рыжие чинары и все так же маячили руины дома, разрушенного белыми, я неожиданно увидел его. По походке узнал. Под руку он вел пани.

Это меня почему-то развеселило, и я машинально сказал:

– Здорово! Ну, как ваши воспоминания?

Он тоже вроде обрадовался. Сразу же познакомил с женой. Вечер у меня был свободный, и я из любопытства принял приглашение пойти к ним попить чаю. В городке такой уж был обычай – знакомые, встречаясь, обязательно приглашали друг друга к себе попить чаю. Притом уверяли, что сварили летом абрикосовое варенье. •

Мы свернули в переулок, где лаял целый батальон собак и запоздалые коты носились по дворам, примешивая к осени весенние страсти. Мы пролезли под веревками, на которых днем, наверное, сушились простыни молодоженов, и вошли в домик, выбеленный мелом.

В углу висели три иконы. Под ними – засушенная ветка акации, напоминавшая этот засушенный романс про «белой акации гроздья душистые», – романс был еще моден в городишке. А над кроватью, по-мещански белой и пышной, на стенке, я увидал... лошадь. Наверно, вырезанную из учебника или журнала. Синий карандаш или просто чернила сделали ее такой, каким был, если верить рассказу, Запорожец, а потом деревянная лошадка на ме^ ханнческом ипподроме.

Мы пили чай и ели абрикосовое варенье, имевшее тот же привкус, что и вся эта комната. Хозяева были очень гостеприимны, но разговор как-то не клеился.

– Синяя лошадь? – показал я взглядом.

– Ага... Все-таки помогла она мне.

– ?..

– Жену свою нашел! Забыл тогда вам сказать – я же был женат. Я и ускакал-то к буденновцам на своем Запорожце из-за того, что Маня (он с прощающей улыбкой глянул на жену) стала путаться с агрономом.

– Ну, зачем ты вспоминаешь, – сказала Маня и раскусила абрикосовую косточку. О, зубы у нее были крепкие!

– Да чего уж... скрывать от друга-то! Да, ускакал... А пани Зигрида (он опять, извиняясь и прощая, посмотрел на жену), вы же помните, она была очень похожа на Маню... Я же вам рассказывал... Да и случай-то такой похожий...

Комедия! Ни о каком «похожем случае» я от него не слыхал. Что же касается пани Зигриды, то, по его рассказу, ей надлежало быть похожей то ли на византийскую богоматерь, то ли на стародавнюю аристократку графиню Потоцкую...

Я посмотрел на Маню, пока она не успела наклониться над чашкой: широкий нос, годный разве что для обоняния, но отнюдь не прибавляющий красоты, рыхлое потасканное лицо, на нем – две зеленоватые маслины, каких тут полные сады, широкие плечи, свидетельствующие о жирной страсти и только – безо всякой любви. Ну, если пресловутая пани Зигрида была на нее похожа...

– Так говорите, синяя лошадь довела вас досюда?..

– Синяя лошадь, товарищ... Маня, налей другу еще стаканчик. И варенья как следует положи... Что такое пани Зигрида перед Маней? Верно?

Откуда я могу знать?

– Ипподром обанкротился, грузин перепродал его. После он снова открылся, я пришел опять искать счастья рядом с той, в шелковых чулках, и первые же деньги мне пришлось платить – кому бы вы думали? Мане! Новой кассиршей ипподрома была Маня...

Я воздержался от возгласов удивления, и он про* должал:

– Она была очень рада, что повстречала меня. И прямо заявила: хватит деньги проигрывать! Она распрощалась с владельцем деревянных лошадок, а я с игрой. Ста-рая-то любовь, товарищ, не ржавеет! Вообще-то, любовь – она вроде как ртуть... И живем мы теперь куда лучше прежнего, когда я был конторщиком в имении, в Полтавской губернии, а Маня – горничной. Мане теперь платит тот (он махнул рукой куда-то в пространство, и я увидел у него на пальце обручальное кольцо). Ну, платит, чтоб она молчала, ведь эта игра с лошадками – жульническая. Боится (он опять кивнул куда-то), как бы она не выдала! Ничего, жить можно... Берите, друг, варенье, у нас хватает...

Варенье вдруг показалось мне таким же жирным, как плечи пани Мани, на которых бросило оттенок обручальное кольцо буденновца. Он закончил с воодушевлением:

– Синяя лошадь все ж таки не обманула! Так-то вот надо уметь в жизни смотреть вперед. Это тебе не политграмота. Верно, товарищ?

Одно верно – теперь уж мне нечего было спрашивать, надо ли радоваться новым домам.

За стеной тренькала гитара и чей-то хрипловатый голос напевал в ритме фокстрота:

Есть в предместье Сен-Жермена Кабачок «Ночной пилот».

Мне показалось, что синяя лошадь над кроватью пустилась танцевать этот европейский танец.

Но мне объяснили, в чем дело, и я засмеялся – не может же лошадь затанцевать от таких вещей! За стеной живет ответственный работник в масштабах городишка, а его жена скучает и, поджидая мужа со служебных собраний и заседаний, поет всякие такие песенки. Иногда собираются и другие «ответственные» жены, тогда поют и «Бубенцы», и «Кирпичики», и «Брось тоску, брось печаль»...

– Ответственный товарищ – хороший человек. Теперь многие хорошими стали. Синие лошади помогают многим...

Я шел по улице вялый, словно водой налитый. Во рту остался привкус от абрикосового варенья и от комнаты, из которой я только что вышел. Я смотрел на ясные, на-

бухшие осенние звезды и все ещё видел перед собой синюю бумажную лошадь над мещанской кроватью.

Когда-то в такие ночи лошади буденновцев обгладывали кору с яблонь и, засыпая, ржали от кровавых и пороховых снов. Это было, когда революция сидела на живых лошадях, когда не было деревянных лошадок в подвальчиках, а за реквизированных красноармейцами лошадей эскадронные командиры выдавали такие расписки:

«Оплатить после окончательной победы мировой революции. Да здравствует пролетариат!»

Октябрь 1926 г.

1

В ледяную ноябрьскую ночь, когда море было нелюбимое, как враг, ветровое и темное, как выжитые жизни в портовых городах, – в эту ночь поседели кочегар и штурман, а старый Багер безвозвратно сорвал голос.

Когда они подняли якорь в бухте порха Б., был уже поздний час. Но Багер выкрикивал свои капитанские команды так же, как рано утром, – зычно, убедительно и выполнимо. Да. Матросы – и те, которые находились на своих местах, и те, которые остались в темноте на берегу, с патронными лентами, как спасательными кругами, и с винтовками, как символами победы на плечах, – все понимали, что его команда равносильна боевому приказу.

Катеру, уже переименованному в «Пролетарий», и команде катера в составе пятнадцати человек, включая комиссара штаба дивизии товарища Луганского, было дано задание достигнуть порта М. ночью же, пока над степью не забрезжил серый рассвет и на решающем участке фронта не началось решающее сражение. Потому что М – ская группа, состоявшая из поредевшего, измотанного в боях Донецкого полка и из партизан Борилина, вернее сказать, из портовых грузчиков, матросов, возчиков муки, рабочих-литейщиков и подмастерьев, была отрезана от своих. Белые раскололи фронт революции и пробились к морю – степь-то была широкая, с редко разбросанными, сомлевшими деревнями, а махновцы и другие бандиты по-бандитски оттянулись, освобождая путь врагу. К настоящему моменту белые разместили на берегу моря полевые батареи, ощетинились на обе стороны казацкими пиками и готовились к кровавой расправе с отрезанной группой революционной пехоты.

161

б Перо и маузер

Белые господствовали и на море. Господствовали кровожадно и вызывающе. Ведь, кроме трехцветных царских флагов, на миноносцах и броненосцах реяли также вымпелы британских и французских завоевателей и угнетателей. Пока что они стояли, построясь в джентльменское каре на некотором отдалении от своих жертв, и ждали сигнала, чтобы салютовать грудами трупов, разрушенными домами и рыбачьими землянками на берегу.

«Пролетарий» должен был доставить в отрезанный порт М. комиссара Луганского с боевыми приказами: осажденным приказывалось победить, разгромить, пробиться сквозь белые цепи и их огонь в двухстороннем решительном наступлении.

Вторую ночь бесновалось море. Вторую ночь оно было нелюбимое, как враг. А для катера это была вторая трудная ночь.

Сюда-то дошли удачно – ночь была полна тумана. Багер сам вызвался на этот смертельный рейс, оттого он и находил дорогу, как в солнечный день. А на вторую ночь туман, не иначе, замерз, осыпался ледяными иголками на палубу катера, на металл оружия и на лица моряков. Над морем уже проглянули три-четыре предательских звезды. Что-то сулит эта ночь! Даже команды капитана при выходе из М. были непохожи на обычные...

«Пролетарий» метался в волнах, упрямый и злой. Мат*» росы были на ногах. С прижатыми к бокам винтовками они стояли на палубе, как массовый часовой, лишь двое, считавшиеся пулеметчиками, сидели, не поднимаясь от пулеметов. Матросы молчали и время от времени принимались хлопать себя по плечам – стужа в эту ночь проняла даже самых закаленных моряков Только комиссар сидел внизу, в каюте, потому что он не спал дольше всех, и, наверно, дремал над картой, убаюканный качкой.

Они шли почти у самого берега, не зажигая огней. Махорочные самокрутки прятали в озябших ладонях – даже они могли выдать. И мористее не пойдешь – чтобы не разбудить кровожадность миноносцев.

Они не осмелились удаляться от берега, даже подходя к Белой косе, хотя здесь всего мельче, опаснее и как раз здесь, словно оправдывая случайное название, начинается район, занятый врагом.

Будь проклята эта Белая коса! Даже рыбачьим баркасам она никогда не давала порядочного пристанища.

Каким бы плодоносным ни было лето, на ней никогда не росла даже жесткая просоленная приморская трава.

И надо же было как раз на этой косе вспыхнуть зеленоватой вражеской ракете, вскрикнуть винтовке часового!

Их заметили.

Ствол пулемета повернулся к берегу, не дожидаясь команды Багеря, и «Пролетарий» вынужденно развернулся носом к волне. Уходить в море! Далеко? Да хоть до первого снаряда. Ведь в двухстах шагах от берега они уже будут невидимы.

На берегу разорвались еще два выстрела. И тогда с моря, раскалывая серую воду, ощупывая волны, перекинул свою зеленоватую тусклость прожектор. Второй, третий...

Когда зеленовато-желтая петля перевалилась через катер, матросы успели разглядеть застывшую фигуру капитана – он свесился с капитанского мостика с поднятым кулаком, словно грозя кому-то. И только.

Прржектора набрасывали петлю за петлей. Они все плотнее сплетались вокруг «Пролетария». И наконец... Грохот выстрела докатился от берега, лишь когда снаряд уже плюхнулся в море перед носом катера, и суденышко отпрыгнуло в сторону, будто повинуясь команде капитана:

– Ближе к берегу! Лево на борт! "

Винтовки были сдернуты с плеч, и матросы стояли

в ряд лицом к берегу, когда на палубе появился комиссар. Он взобрался на капитанский мостик, но, пока над катером проносился белесый луч, было видно, что капитан жестом отсылает комиссара вниз, держа другую руку над глазами. И комиссар спустился, стал с матросами в шеренгу, положив руку на кобуру нагана. Уж не подумал ли он, что капитан сдается берегу? А он имел право сдаваться, только расстреляв все пули в нагане.

– Три версты...– Не видно было в темноте, кто это сказал. Но ничего больше не было сказано. И это означало: человек, время, жизнь длиной в три версты. Или же...

Ведь вокруг взбивались озверелые волны, катились через борта, мочили ноги матросам и колени пулеметчикам. Поверх кидались прожектора, скрещиваясь беспощадными петлями, как кипящий смертоносный огонь. Отвратительно воя, проносились снаряды – сзади, спереди, сбоку, поверх. Возможно, что эти снаряды рвались – порой казалось, будто волны катятся с неба. Что тут расслышишь?

Команда капитана – только им было слышно. Кочегару – и морю, штурману – и морю. Да и, может быть, даже врагам – на берегу и в море. Так казалось фаталистически настроенным матросам – теперь они стояли к капитану лицом.

И «Пролетарий» с каждым оборотом винта действительно становился злее, быстрее, упрямее, словно ему в эту ночь нужно было достигнуть самого дальнего революционного порта. Он послушно следовал командам капитана, изменяя курс после каждого грохота снаряда, после каждой петли прожектора.

Если бы нанести этот курс на карту, он, наверно, показался бы самым запутанным и непонятным из всех маршрутов гражданской войны. И, может быть, только старый морской волк Багер считал его самым нужным отрезком своего жизненного пути.

...Когда они зажгли бортовые огни, сворачивая в ворота своего порта, капитан спустился с мостика и посмотрел на часы. «Пролетарий» шел всего на четырнадцать минут дольше, чем обычно идут пароходы между этими двумя портами. Они явились 'вовремя.

Комиссар Луганский долго жал капитану руку и говорил что-то насчет революционного героизма. Багер, видно, хотел ответить, но слова беззвучно погасли на губах. Перевесившись через борт, он откашлялся глубоко и серьезно, по моряцкой моде. А слова все равно были беззвучными.

Да, он довез боевые приказы, но его голос остался в ноябрьском море.

?

Отряд Борилина и Донецкий полк с рассветом вступили в бой.

Багеру было нечего делать. Он умел командовать только на море. Его матросы ушли с винтовками и пулеметом... ^

Они так и не вернулись. Потому что полк, и партизаны, и матросы, исполняя приказ, своевременно пробили вражеское кольцо и соединились с дивизиями и армиями, отступавшими для нового наступления. А в порт через два дня вошли белые миноносцы и казаки.

Багер остался, он не имел права покинуть свой «Пролетарий». Он хладнокровно сидел дома, а по кварталам порта уже бесчинствовали пули победителей. Победители были разъярены, так как красные оставили порт без боя и операция по окружению не состоялась.

Багер тоже ждал «гостей». Он знал – с ним рассчитаются за ту ночь. И когда вечером в квартиру, повелительно постучали, а старуха соседка поплотнее заперла свою собственную дверь, он встал спокойно и сурово, чтобы открыть. Только рука в кармане сжимала браунинг. Его, старого морского волка, они так легко не возьмут... Он даже не стал спрашивать – кто? Спокойно отодвинул засов и отступив лишь настолько, чтобы было удобно в нужную минуту вытащить руку из кармана.

Он не ошибся. Аристократично откинув голову, вошел морской офицер, высокий и вызывающий, с необычайно блестящими нашивками и кортиком на боку. Победитель. Прожекторист. Разрушитель портовых кварталов.

Но тут Багеру показалось, что он, потеряв голос, лишился также слуха и зрения.

Гость сдернул перчатку и протянул руку. В ней не было ни оружия, ни ордера на арест. Он протянул вторую руку и попытался обнять капитана красного катера «Пролетарий», старого Багера.

Так произошла встреча старого Багера с сыном – врагом, белогвардейцем, когда-то белоголовым баловником Юркой, а теперь офицером Жоржем Багером.

Морской офицер разыскал отца, чтобы у него поселиться. Морской офицер жаловался, что ему надоело однообразие моря, хочется походить по суше, хоть здесь тебе, конечно, не Севастополь и не Одесса с их ресторанами и красивыми еврейками.

Старый капитан не понимал многого. Когда ночью к ним вломились какие-то, возглавляемые казачьим есаулом, морской офицер записал фамилию есаула и заставил его извиниться, козыряя своей принадлежностью к русскому флоту. Те ушли, а сын спокойно продолжал рассказывать отцу про Одессу и про Севастополь. Мало ли о чем могут поговорить сын с отцом? Они же не виделись всю революцию – четыре года!

Их отношения и все прочее насчет этих четырех лет мало-помалу обрели ясность.

– Зачем ты носишь эту... эту чужую форму? – спросил старый Багер морского офицера однажды вечером, когда они попили чаю и побеседовали о жизни. Это следовало понимать как законченное выражение достаточно явной разницы во взглядах и мыслях.

– Не ходить же мне в кожаной куртке, как эти... грабители и убийцы! С большевистской звездой на фуражке! Мои убеждения... присяга... честь офицера...

– Вы боретесь против рабочих, против честных людей и против справедливости.

– Нет. Мы боремся за порядок, за веру и... за культуру.

– Ты помнишь, Юрий, этот портовый квартал? Мальчиков и девочек, с которыми ты вместе рос, любил степь и море... Ты все забыл?

– Да. Я рад, что стал взрослым и могу стать выше этого.

– Здесь не было ни одного богатого человека... Ты ведь знаешь, каких усилий мне стоило поместить тебя в морское училище...

– Правильно. И я хочу отплатить тебе за твои усилия. При нормальных, культурных обстоятельствах это не представит затруднений.

– Ты мне уже отплатил – своими снарядами.

– Не понимаю. Не тебе – бандитам, анархии!

– Нет, нет. Именно мне. Если я сижу здесь и разговариваю с тобой, то это только благодаря моей опытности... и случаю. Ты помнишь ночь, когда вы преследовали нас у Белой косы? Там остался мой голос... Спасибо!

– Почему ты не с нами?

– Потому, что я не могу пойти против своих убеждений.

– И значит?..

– Ты совершенно напрасно избавил меня от казацких нагаек и, может быть, от пули.

– Но ты же мой отец!

– Да, ты мой сын. Но по ночам, когда я вижу, как самодовольно ты спишь и, может быть, видишь во сне свою «культуру», пока в степи в боевых цепях падают мои матросы, – из-за вас! – мне иногда хочется стиснуть пальцы на твоей гладкой шее морского офицера... Чтоб не было таких сыновей на свете!

” ’– Отец, я чувствую, что они и тебя испортили.

– Не они! Мои убеждения. Если я не стану твоим убийцей, то только потому, что мне не позволяет этого моя гордость моряка, может быть, предрассудки. Но мы еще встретимся в открытом бою!

S

В то утро, когда из степи в городок ворвались вихри красной кавалерии и застигнутые врасплох белые части искали спасения в порту, белая эскадра опять стала на почтительном отдалении от берега, увязнув в сером морском горизонте.

Горько цвели тополя, перебивая тошнотворный запах крови, дымившийся на портовых мостовых. Рядом с красными знаменами зелень тополей выглядела гораздо радостнее, чем в другие весны. И даже снаряды, которые с леденяще долгими промежутками грохотали над взгорьем, меся в кашу берег, землянки, людей, лошадей, – даже они не могли убить весну.

Старый Багер не успел попрощаться с сыном. Всю зиму он благодаря связям и настойчивости морского офицера считался капитаном своего бывшего «Пролетария» – теперь «Джорджа» (в честь английского короля!). Ему было приказано эвакуироваться. Но эскадра так внезапно вышла из порта, а котел у «Джорджа» так неожиданно испортился, что он мог с радостью встретить красные знамена в качестве старого и верного «Пролетария».

И старый капитан опять стал командовать портом. Только сперва ему надо было попрощаться с сыном. В полдень он подобрал себе трех матросов, в том числе поседевшего у Белой косы кочегара; и, словно и нет никакого обстрела с эскадры, под вечер из ворот порта вышла необы: чайная флотилия. На палубе катера, как в памятную ноябрьскую ночь, опять стоял пулемет, вытянув ствол к горизонту. За катером послушно следовали две старые нефтеналивные баржи.

Странно выглядел в дни боев подобный караван. Люди, стоявшие на берегу, пытались даже улыбаться. Но улыбки обрывались, соскальзывали с лиц: шутка ли сказать, достаточно одного снаряда, чтобы раскидать упрямого капитана с его флотилией по всему заливу!

Люди на берегу уже не могли разобрать сигналов, подаваемых катером. А эскадра молчала. Эскадра прочла, что катер с нефтяниками вышел только затем, чтобы присоединиться к ней.

Эскадра молчала, пока на четвертой версте от ворот порта катер не сделал вдруг крутой поворот, а баржи, как дохлые акулы, остались стоять, медленно покачиваясь на волнах. Возможно, теперь-то эскадра заметила, что на баржах вдруг загорелись костры, а с капитанского мостика катера кто-то грозит кулаком – грозит кулаком эскадре!

В эту минуту снаряды эскадры были Багеру еще безразличнее, чем в ночь Белой косы. Его команды были дерзки – это были команды победителя. Пулеметчик понимал их по жестам. А может быть, и морской офицер Жорж Багер почувствовал в них прощание старого Багера:

– По врагу! По предателям-сыновьям, огонь!

И пулемет, оскалив зубы, рассыпал свои пули по бронированным корпусам, отвечая на грохот снарядов с эскадры.

Нефтяные баржи уже вспыхнули, точно иллюминация в час необычайного и неравного боя. И только потом раздались взрывы. Один, два, пять... На краю моря поднялись горящие полосы.

Морской канал был забаррикадирован для трехцветных и британских флагов. И на весь салют было израсходовано две пулеметных ленты! А «Пролетарий» со своим капитаном, выкинув красный флаг, вернулся в порт.

4

Осенью 1926 года, одновременно с огромными эшелонами хлеба, мне довелось попасть в веселый южный порт.

Алый закат с осенней прохладой уже залег над морем и портовым городком, когда из порта через степь потянулась необычная процессия.

С алостью солнца состязались алые знамена, с серостью степи – серые люди и их серые головы. Длинной и необычной была эта процессия.

Матросы с обнаженными головами несли красный гроб. Вечерний ветер, долетая с полей, развевал им волосы. И они тоже казались рыже-алыми. И рыже-алыми были могучие руки, поддерживавшие гроб на плечах.

До кладбища всегда кажется далеко...

Когда люди молча, со свернутыми знаменами, повернули обратно в порт, мы присоединились к ним. И матросы рассказали мне о старом морском волке, о награжденном двумя революционными орденами почетном капитане «Пролетария», о старом Багере.

– Капитан умер, – сказали они. – Да здравствует капитан!

И тяжелой поступью пошли в порт.

Море было уже серое, как всегда по ночам. Только над степью, где кладбище, мерцала алая полоска заката.

Посвящается Акерману

Нелегко найти себе такое занятие, чтоб приносить пользу до конца. Труднее всего это нам, людям революции. С бойцами бывает так: в руках ломается оружие. И тогда уж какой из тебя боец?..

Всю свою молодую жизнь я старался приносить пользу. Еще когда жил на рабочей окраине, в Риге, когда мы еще только наполовину были «мы». Там, на окраине, не было лишних людей. Там все зарабатывали себе на хлеб: грузчики и заводские рабочие, изможденные конторщики и девчонки из мастерских и трактиров.

Но разве это польза?

Вот в 1919 году, когда боролись за Советскую власть, было уже иначе. Я работал в юдном провинциальном политотделе и чувствовал себя полезным революции. Не оттого, что я выступал на тогдашних бесконечно долгих, эпохальных собраниях, где говорили о боях и об аграрном вопросе то вместе, то порознь, не оттого, что я мог обходиться без сна бесконечное множество ночей, когда гонялся по уезду за контрреволюцией, ездил на фронт с чрезвычайными поручениями, с чрезвычайными патронными обозами. (Может, я просто был покрепче других товарищей, которые тоже мало спали и превратились в некое олицетворение революции, одетой в шинель.) Не только оттого! Помимо общих обязанностей, мне приходилось также исполнять приговоры чрезвычайных трибуналов. Быстро и четко – как выстрелы. У меня не было ни злобы, ни кровожадности (я слышал мимоходом, как меня называли «синеглазым пастушонком»), в которой нас обвиняют еще сегодня. Были только исполнительность и сознание, что твоя работа приносит пользу,

> Разве это не польза, что я собственноручно расстрелял графа П., который был, так сказать, душой одной из карательных экспедиций в девятьсот пятом годуй к тому же предавал наших людей во время германской оккупации? В его парке и посейчас стоят липы со следами казачьих и германских пуль. Я расстрелял его у этих же лип,– говорят, летом там поют соловьи, а белые мраморные бабы улыбаются наглой буржуйской улыбкой – усмехаются небось и посейчас над буржуйской культурой Латвии и над новыми «графами», скрывающими запах хлева под фраком.

Помню, граф просил о пощаде. Он просил меня, бывшего токаря, потомственного гражданина голодной, нищей окраины. Я тоже просил его – повернуться спиной. Потом мой хорошо пристрелянный наган закончил этот необычный диалог в летнем парке.

При отступлении из Латвии я был пулеметчиком. Вы, может быть, слыхали, как трудно отступать с пулеметом. Отступая, нужно тащиться по топким болотам и пропотелым пригоркам, а за спиной оставляешь так много! Мы часто останавливались и стреляли назад. У меня было чувство невероятной оторванности, похожее на усталость и голод. Я решил впредь быть полезнее. А значит, стать кавалеристом или же летчиком.

Когда мы добрались до первого, забитого эшелонами, прифронтового (теперь приграничного) городка, в котором среди прочих воинских частей располагалась и авиационная, я вспомнил свою прежнюю дружбу с металлом и, приврав кое-что в меру необходимости, перешел в эту авиачасть. Лай пулеметов на фронте как раз поутих, началось невыносимо тяжкое стояние на месте, а в авиации не хватало механиков и людей со здоровыми легкими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю