Текст книги "Гладиаторы"
Автор книги: Артур Кестлер
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Наутро начался исход.
Их оставалось еще сорок тысяч: тридцать тысяч ушли с Криксом, остальные рассеялись по земле.
За их спинами алели угли на месте Города Солнца.
XIII. Желание остаться
Утром, когда армия рабов ушла из сожженного города, Гегион, гражданин Фурий, снова вышел на плоскую крышу своего дома. Сияющий край солнечного диска только что показался из-за горизонта, море все еще источало хрустально-чистый аромат водорослей и ночных звезд; день, впрочем, предстоял жаркий – как обычно.
Петухи уже подняли хриплый крик, большая деревня из белых колонн уже просыпалась от утреннего сна. Первые пастухи гнали коз по извилистым улочкам между каменными стенами, пронзительно играя на рожках. Вдали, у подножия гор, паслись белые буйволы; поднимая головы, они нюхали гарь, ползущую из спаленного Города Солнца. С плоской крыши Гегиону был виден весь окруженный стеной квадрат, мертвые прямые улицы, дымящиеся остатки мастерских и трапезных – бывший стотысячный город. Скоро начнут рушиться и стены, потом развалины покроет сухая горячая пыль. Дети фурийских жителей будут с замирающими сердечками копаться среди загадочных руин, играть на пустых улицах в разбойников и в войну. А руины будут тем временем покрываться все более густой пылью, дожди будут смешивать ее с глиной, будущие пахари разобьют здесь поля, как случилось на месте древнего Сибариса. А потом наступит день, когда ученые и историки припомнят легенды о странном Городе Солнца, опирающиеся на еще более древние легенды, вторгнутся в царство прошлого и найдут среди раскопок разорванную цепь – символ армии рабов или глиняную миску, из которой хлебал раб Гегиона, Публибор…
Гегион улыбнулся улыбкой старого человека или ребенка, вздохнул и снова устремил взор на погибший город. Его мучил голод и угрызения совести, ибо с ночи, предшествовавшей вступлению в Фурии фракийского князя, он ни разу не исполнил свой супружеский долг. Наконец, он решился спуститься по железной лестнице, разбудить матрону и потребовать завтрак. Внезапно он заметил юношу – неподвижную тень у стены напротив; то был его раб Публибор. Гегион был не столько удивлен, сколько обрадован, хотя с опаской ждал, что скажет матрона, когда узнает о возвращении молодого бунтаря: будучи римлянкой, она принимала все чересчур всерьез и была напрочь лишена чувства юмора. Лучше поговорить с ней об этом за завтраком, с глазу на глаз.
С хитрым видом конспиратора он подал Публибору сигнал: мол, подожди снаружи. Паренек вместо ответа скромно кивнул и не вышел из тени.
Спустя полчаса, когда Гегион вышел, он все еще находился на прежнем месте. Хозяин предложил ему совершить вдвоем традиционную прогулку на реку Гратис. Спущенная с цепи собака радостно закрутилась вокруг юноши, тот тоже был рад ее видеть, ласково гладил и чесал за ушами. Глядя на них, Гегион чувствовал удивление и почему-то легкое раздражение.
– Ну, – обратился он к рабу, – ты по-прежнему желаешь моей смерти?
Юноша спокойно выдержал его взгляд, подумал и медленно покачал головой.
– Все понятно! – фыркнул Гегион. – Ты так ничему и не научился. Ответил бы «да» – я бы по крайней мере ахнул.
Казалось, он и впрямь огорчен тем, что Публибор перестал желать ему смерти. Они молча вышли из города; Гегион шел впереди, раб сзади, в одном шаге, собака то забегала вперед, то отставала.
– Кстати, – заговорил Гегион через некоторое время, оборачиваясь, но не сбавляя шаг, – матрона, разумеется, настаивает, чтобы тебя сначала выпороли, а уж потом простили. Ничего, я уверен, что это будет не больно, просто символично. Сам понимаешь, у нее есть на это право.
Публибор молча смотрел себе под ноги; его щеки покрывал легкий румянец, он тоже не замедлил шаг.
Когда они подошли к реке и улеглись в траву, Гегион снова завел:
– Боюсь, я только что обошелся с тобой несправедливо. Можно было бы совершить поступок: ты вернулся разочарованный, твои надежды не оправдались, а я возьми и объяви тебя свободным! Вот было бы красиво: философский жест, замешанный на добродетели. Что ж, мы всегда ожидаем от других ярких поступков.
Они еще помолчали. У стен брошенного города паслись козы, тихонько звеня колокольчиками. На горизонте громоздились величественные горы.
– Что касается твоего возвращения, я хорошо понимаю, почему ты так поступил, – продолжил Гегион. – Во мне тоже борются два противоположных порыва: желание уйти и желание остаться. Только они реальны, сколь ни ищи внутри и вне себя. Победа одного над другим всегда ложна и недолговечна, подобно тому, как переход от жизни к смерти – часть замкнутого, порочного круга и конечен только с виду. Уходящий все равно остается в оковах своих воспоминаний, остающийся невольно предается мечтам об уходе. Во все века люди ползают по руинам, горько причитая.
– Говорят, – отозвался юноша, не спуская глаз со стены, окружающей опустевший, сожженный город, – будто время не пришло: то ли еще рано, то ли уже поздно.
– В этом тоже есть своя правда, – молвил Гегион, улыбаясь своей улыбкой ребенка и старца. – На вашу беду, вы явились в мир, не способный ни жить, ни умереть. Давно уже все, что рождает этот мир, бессмысленно и бесплодно, однако мир упорно делает вид, будто живет и рождает жизнь. Пойди, спроси матрону – услышишь, как пренебрежительно она относится к моей силе и возможностям. Она тоже считает, что я староват для того, чтобы произвести потомство, но недостаточно стар, чтобы умереть; так что, бедный мой Публибор, придется тебе еще какое-то время меня терпеть – пусть даже моя смерть перестала быть для тебя такой желанной…
Рука Гегиона, мирно лежавшая до того на плече юноши, заскользила вниз, его удивленный, смиренный, при этом немного неприязненный взгляд оставался прикован к юному лицу. Публибор, пораженный, но апатичный, не стал сопротивляться.
– Видишь, – пробормотал Гегион немного погодя, – это тоже решение, тоже способ друг друга порадовать. Если хочешь, можешь взирать на это как на символ. Учитывая, что собой представляем мы оба, я не вижу для нас лучшего применения.
Солнце взбиралось все выше, оливы более не отбрасывали тени. Собака лежала в траве с часто вздымающимися и опадающими боками; вывалив язык и повернув голову, она смотрела на двух людей стеклянными глазами.
Книга четвертая
Падение
Интерлюдия
Дельфины
Писец Квинт Апроний входит в общественные бани в прекрасном настроении.
Через несколько месяцев исполнится двадцать лет с тех пор, как он состоит на государственной службе. Судья Рыночного суда, его непосредственный начальник, обещал сделать его по этому случаю своим официальным протеже. Апроний, у которого в последнее время стали дрожать руки, уже не должен будет вести протоколы, а будет шествовать по улицам в свите судьи – важничая и брезгливо задирая полу тоги; перед ним, суровым надзирателем, будут держать отчет его прежние коллеги; его станут приглашать на семейные торжества в доме патрона и покровителя. И это еще не все: есть основания надеяться, что «Почитатели Дианы и Антония» изберут его, своего давнего секретаря, председателем общества на следующий год.
Под арочными сводами бань, как всегда, царит суета; среди знакомых лиц недостает разве что лысого защитника Фульвия, известного подстрекателя. Поговаривают, что он примкнул к разбойникам и занимается вместе с ними убийствами, грабежами храмов, бесчестит девиц. Апрония всегда поражало похотливое и жестокое выражение лица стряпчего; что ж, совсем скоро его и всех его сообщников постигнет заслуженная кара. По слухам, разбойники ушли из своего дурацкого города там, на юге, и близится их разгром.
Апроний радостно входит в Зал дельфинов и застает там сразу двоих знакомцев – импресарио Руфа и устроителя гладиаторских игрищ Лентула, задумчиво беседующих и с переменным успехом отправляющих естественные потребности. Он занимает свое привычное место, соседи сдержанно приветствуют его. Возможно, приветствие могло бы быть посердечнее, но у Апрония слишком хорошее настроение, чтобы расстраиваться по пустякам: организм работает сам, без натуги, да и необходимость клянчить у кого ни попадя лишний билетик скоро отойдет в прошлое. Наоборот, скоро они сами будут считать за честь проводить досуг в обществе председателя престижного клуба, приближенного и протеже самого судьи Рыночного суда. Он заводит оптимистический разговор об искуплении грехов и расплате – скорой участи подлых бунтовщиков; однако его замечания встречены настороженно, что не может не удивлять. Импресарио – Апроний уже много месяцев завидует его модной одежде и полон решимости завести такую же – пожимает плечами и криво усмехается.
– Что тебя так радует? – спрашивает он писца. – Думаешь, тебе станет хоть немного лучше, когда этих людей перебьют? Ничего, ждать осталось недолго, скоро ты сам увидишь, как все обернется: в огне только добавится масла. Казна пуста, как никогда, стоимость зерна непрерывно ползет вверх и может достигнуть невиданных высот, в Риме нынче все вверх дном. Совсем недавно народный трибун Лициний Мацер произнес речь, в которой напрямик подстрекал чернь уклоняться от воинской повинности. Если сенату все-таки удастся подавить восстание, то только благодаря тому, что эти жалкие людишки не могут отказать себе в удовольствии грызться даже в самый решающий момент. Такое случается, как видно, при любом перевороте, так что в самой революции заложено мощное противоядие. Но это еще не основание питать какие-либо иллюзии относительно будущего…
Писец Апроний недоумевает, что это нашло на блестящего импресарио, откуда в нем взялось столько яду. Но ничто не в силах испортить ему настроение; ему приходит в голову, что бедняга Руф устал бессмысленно тужиться. Он высказывается в примирительном смысле: мол, то обстоятельство, что за кампанию отвечают оба консула сразу свидетельствует, что в Риме еще остались настоящие мужчины. Не повод ли это для воодушевления?
Однако импресарио всего лишь жалостливо улыбается, а Лентул устремляет вперед сумрачный взгляд; оба до недавних пор рассчитывали на победу союзников Спартака, эмигрантов в Испании, и ставили на связанное с этим понижение цены зерна. Радость писца и триумф его пищеварительной философии действуют им на нервы сильнее обычного.
– Настоящие мужчины? В Риме? – Как будто мало одного презрительного тона, Руф присовокупляет, что мужчиной можно назвать разве что Спартака; что касается владык Рима, то они правят доставшейся им в наследство державой наподобие кавалериста из поговорки, который в ответ на вопрос, почему его так трясет в седле, отвечает: «Спросите лошадь». С тех пор, как народная армия была заменена наемной, истинная власть перешла в руки военачальников. Грядет новая военная диктатура, возможно, даже реставрация монархии. Республика, этот живой труп, облегченно испустит дух, когда ее схватит за горло железная рука…
А что потом?
– Посмотри вокруг себя, мой уважаемый друг! – крикнул массивный импресарио, пожелавший пророчествовать с трона промеж дельфинов. – Протри глаза и оглядись! Основы хозяйства и возможности индивидуального процветания уменьшаются день ото дня. Эта страна перестала производить даже детей. Субура полна страшных ведьм, женщины из простонародья убивают своих зародышей чем ни попадя, хорошо, если вязальными иглами, а повитухи, помогающие избавиться от плода, получают вдвое больше, чем за вспомоществование при родах. Народ, порожденный Римской Волчицей, вымирает, и ему на смену готовятся прийти шакалы…
В голосе Руфа звучит неподдельная горечь; на него с любопытством взирают с нескольких сидений. Квинт Апроний встает и поспешно ретируется. Он заботится о своем настроении, к тому же в такие времена не рекомендуется находиться в обществе людей, исповедующих открыто подрывные взгляды.
Семеня домой через Оскский квартал, он вспоминает слова импресарио. Разве тот не выражал нескрываемую симпатию к врагам Республики, не провозглашал беглого гладиатора и главаря разбойников единственным настоящим мужчиной во всем Риме? Апроний размышляет, не состоит ли его долг патриота и будущего председателя почтенного клуба в том, чтобы уведомить об услышанном судью Рыночного суда. Давно уже пора положить конец козням людишек непонятного происхождения, подстрекающих добропорядочных граждан против властей, но при этом жалеющих для них бесплатный билетик! Необходимо позаботиться, наконец, о восстановлении законности и порядка.
I. Сражение под Тарганом
В то время Марку Катону было двадцать три года. В отрочестве он сильно вымахал в высоту, а теперь никак не мог обрести нормальных мужских пропорций. Он постоянно носил под мышкой книгу или рукопись, а губы его непрерывно шевелились, даже когда рядом никого не было. Он добровольно вступил в армию консула Геллия; солдаты от души хохотали над ним и опасались его монотонных лекций, которых уже успели вкусить. Известно было, что Марк, подобно царю Ромулу, не носит нижнего белья, не спит ни с женщинами, ни с мужчинами и стремится подражать пуританскому существованию своего прапрадеда, Катона Старшего. Но, покатываясь со смеху, они испытывали замешательство от его юношеского фанатизма. Один умник назвал его однажды «Катоном Младшим»; кличка прижилась.
Старший брат Катона, капитан Цепион, тоже участвовал в кампании, будучи правой рукой консула. Он был красивым мужчиной, избалованным римлянками, и стеснялся брата-неудачника. Последний давно мог бы стать офицером, занять в армии место, подобающее выходцу из старинной аристократической семьи. Однако молодой человек предпочел остаться рядовым, отказался от продвижения, которое мог бы получить в легионе брата, более того, брезгливо избегал удачливого Цепиона.
– Он превращает себя в посмешище! – твердил консулу Геллию отчаявшийся Цепион. Консул в ответ усмехался, находя молодого святошу любопытным экземпляром.
– Твой брат – незаурядный молодой человек. Того и гляди, создаст новую секту стоиков, совершит политическое убийство или еще какую-нибудь глупость, которая в зависимости от обстоятельств будет восприниматься как мальчишеская шалость или героический поступок.
– Надеюсь, он все-таки повзрослеет, – ворчал Цепион.
– Лучше не надейся. Уж поверь мне, этого не случится. – дразнил подчиненного консул. – Он на всю жизнь останется подростком. Из того же теста был слеплен Гракх Младший. Судя по всему, в развитии человечества бывают периоды, когда историю вершат вот такие вечные подростки. Сами они тут ни при чем, виновата сама история. Боюсь, друг мой, что нам доводится жить как раз в такое недоделанное, незрелое время.
У консула Луция Геллия Попликолы была склонность к философским размышлениям. Ему нравилось цитировать друга, писателя Варрона, утверждавшего, что ничто так не забавляет, как настоящая стычка старых философов, и что хороший стоик заткнет за пояс любого гладиатора. Несколькими годами раньше Геллий, тогда еще правитель Греции, устроил фарс, потрясший весь мир, прежде всего – самого Геллия. Он созвал представителей конфликтующих афинских философских школ, запер их и потребовал, чтобы они выработали согласованное определение Истины; выступая в роли председателя, он поклялся никого не выпускать, пока не родится желанная формулировка. Замысел имел трагические последствия, пришлось вмешаться вооруженной страже правителя, а под конец Геллий был-таки вынужден отпереть двери, не дождавшись нарождения Истины, дабы предотвратить дальнейшее кровопролитие. Тем не менее Геллий одержал педагогический триумф, так как философы Афин умудрились впервые в истории хотя бы в чем-то достигнуть единства: они направили в римский сенат петицию с требованием снять правителя. Аттик, находившийся в то время в Афинах, послал Цицерону подробное описание происшедшего, и Геллий добился популярности, способствовавшей его избранию консулом.
В Северной Апулии, у горы Гарган, римский авангард сошелся с армией Крикса – тридцатью тысячами кельтов и германцев. Противоборствующие стороны заняли два соседних холма.
Два римских консула и их армии разделились – отчасти из стратегических соображений, отчасти из-за несогласия: каждый хотел приписать ожидаемую победу себе. Геллий решил встретить врага в Апулии, тогда как консулу Гнею Лентулу выпало охранять от вторжения армии рабов Северную Италию. Назвать это разумной диспозицией не поворачивался язык, но сенат давно зарекся пререкаться со своими полководцами, тем более, что на этот раз в роли последних выступали сами консулы, что походило на осаду изнутри.
Первая ночь у горы Гарган прошла спокойно. Римляне укрепляли свои позиции, кельты загораживали свой холм баррикадой из фургонов. Римский разведчик, понаблюдав за вражескими приготовлениями, доложил об увиденном капитану Цепиону, а тот явился с донесением к консулу.
– Это не армия, а кочевой караван! – поделился капитан своим удивлением. – Женщины, дети, лошади, повозки, скотина, ослы… Теперь они окружают холм нагромождением подвод и возводят стену из всего, что попадается под руку, не брезгуя мешками с зерном и даже коровами.
– Ужасно! – поморщился консул. – Такая война слишком пахнет живым человеком. Нас ждет унижение и в случае поражения, и в случае победы.
– Можно попробовать поджечь баррикаду, – предложил Цепион. – Она окружает весь лагерь. Внутри лагерь зарос сухой травой. Так бы мы поджарили не менее половины их личного состава.
– Тебе самому нравится твое предложение? – спросил Геллий. – Только очень прошу, не говори «война есть война» и тому подобные глупости.
Цепион пожал плечами.
– Мне вся эта война нравится ничуть не больше, чем тебе. Только, по-моему, война с Митридатом велась не более утонченными способами. Он, например, отравлял колодцы.
– Да, он отравитель, но по крайней мере стильный, – сказал консул. Он отлично знал, до какой степени бесят Цепиона его штатские церемонии, но не мог переступить через себя и отдать приказ поджечь неприятельский лагерь. Его тошнило от одной мысли о запахе поджариваемой человеческой плоти.
Однако принять решение оказалось легче, чем он думал. Часовой у входа в шатер доложил, что к консулу явился центурион Росций из Третьего легиона. Центурион вошел сразу, встал по стойке смирно, сурово отдал честь. Этот солдат, ветеран сулланских времен, всегда вел себя с консулом по-военному дисциплинированно, протестуя таким образом против его штатской расслабленности. По выражению лица центуриона Геллий догадался, что тот принес неприятные вести.
Центурион доложил, что к нему доставили парламентера с вражеской стороны, предложившего назначить день и час сражения, как того требует древняя кельтско-германская традиция. Помимо этого – тут центурион не смог сдержать ликования – вражеский полководец, гладиатор Крикс, вызывает на единоборство римского полководца Луция Геллия Попликолу – такова еще одна кельтско-германская традиция. Теперь он, центурион, ждет распоряжений и ответа на предложения противника.
Молодой Цепион вспыхнул от стыда и от ярости. Центурион Росций усмехнулся. Консул улыбнулся. Было мгновение – правда, очень короткое – когда ему хотелось принять вызов, хотя бы для того, чтобы поставить на место центуриона Росция и еще больше разбередить рану, нанесенную самой унизительной необходимостью воевать с рабами и гладиаторами. Или это был бы способ покончить с унижением? Хороша была бы задачка для его друзей, афинских философов! Но уже через секунду к нему вернулось здравомыслие: не хватало только использовать историю как арену для самоутверждения!
Он любезно улыбнулся ветерану, приказал повесить парламентера без излишней жестокости и кивком отпустил офицера. Росций снова лихо отдал честь и шумно покинул палатку. Тогда Геллий повернулся к капитану Цепиону и распорядился напасть на вражеские позиции сразу после рассвета с пяти сторон. Цепион не посмел повторить свое предложение о поджоге.
Крикс совершал обход своего лагеря. Он с трудом переносил свое тяжелое тело, закованное в латы, от одной кучки воинов к другой, суровый и молчаливый. Тем не менее он внушал доверие. Где бы они ни появился, в его честь звучали дружеские, приветственные ругательства. Он вместо ответа пинал ногой слабое место в заграждении и, дождавшись устранения непорядка, тащился дальше.
План его был прост: пусть римляне нападут сами, пусть колотятся обритыми головами об его заграждения; когда они будут измотаны двумя-тремя безрезультатными атаками, осажденные выскочат из замаскированных брешей в стене и обратят врага в бегство. Победив, они двинутся дальше на север, домой.
Марш на север, домой – можно ли считать это целью? Крикс не задавал вопросов. На севере текла река Пад, [2]2
Так называлась в Древнем Риме р. По. ( Прим. перевод.)
[Закрыть]дальше раскинулись Цизальпинская Галлия, Лигурия, Лепонтия, за ними высились величественные горы. С гор сходили грохочущие лавины, их подолгу укрывали снега, вокруг вершин плясали боги и демоны. Там, в вышине, царило безмолвие. А еще дальше, за порогом небес, раскинулась страна воспоминаний. Действительно ли это память, или всего лишь тоска, навевающая иллюзии? Нет, Крикс не задавал вопросов.
А тем временем по дорогам Галлии и Британии брели процессии босоногих жриц и друидов в длинных белых балахонах. В посеребренной коляске, в окружении великолепной свиты – охотников со спущенными с цепи гончими, бродячих певцов – объезжал свои владения избранный на год король, осыпая подданных золотом. Усатые рыцари в серебряных ожерельях пировали за длинными столами; в перерывах между блюдами они сходились в смертельных схватках, борясь за приз – лакомую свиную корейку. Когда же в кубке рыцаря не оставалось вина, а в кошеле монет, он жертвовал жизнью за пять бочек вина, Угощал друзей и ложился с отяжелевшей головой на свой щит, чтобы смиренно дождаться смертельного удара своего кредитора.
Но существовала ли родина там, за рекой Пад, за покрытым снегами порогом небес? Крикс не спрашивал и об этом. Они шли на север, в туманное царство своего прошлого, домой. Везувий, Государство Солнца с его скучными законами, уродливое, мертворожденное будущее – все это будет без сожалений оставлено позади. Впереди лежало прошлое, именуемое родиной, первобытный туман, из которого они некогда вышли. Разве можно сомневаться в таком выборе? Они и не задавали вопросов. Они шли на север, притягивавший их, как магнит, чтобы пройти по предначертанному кругу и оказаться там, где некогда появились на свет.
Ближе к утру, незадолго до первой римской атаки, Криксу еще раз приснилась Александрия. Он уснул стоя, прижавшись спиной к прорехе в баррикаде, и увидел во сне женщину, поющую ему в своей постели. Такой песни он еще никогда не слыхал. Он прислушивался, желая понять, дика эта песня или прекрасна, и вдруг вспомнил, что этот сон ему уже однажды снился – на Везувии, в палатке претора Клодия Глабера. Скоро он очнулся, и в его унылых глазах не было и тени сна. Он лягнул ногой шаткую стену, дождался, пока заделают прореху, и потащился дальше – грузный, безрадостный и бессловесный.
Римляне пошли в атаку, как только рассвело. Не очень-то приятное занятие – штурмовать холм, на котором выросла крепость, бежать вверх по склону под ливнем стрел и копей, ужасаться молчанию за штурмуемой стеной. Наступление было проведено по всем правилам; оба атакующих легиона лишились половины состава, дождались сигнала к отступлению и в образцовом порядке вернулись к подножию холма.
Цепион и консул Геллий наблюдали за сражением с соседнего холма. Цепион побелел, видя, как его легионы отхлынули вниз, и, вспоминая упущенную возможность поджечь вражеский лагерь, прикусил губу. Консул обвел широким жестом поле боя со всеми бегущими, падающими, убитыми и ранеными.
– Олицетворение абсурда, – прокомментировал он. – Невероятно, что взрослые люди позволяют себе такое поведение.
От ярости Цепион побледнел еще сильнее.
– Твоя философия уже стоила нам трех тысяч римских жизней.
Консул удивленно поднял брови, но его ответ был заглушён звуком горна, поднимающим солдат в новую атаку, под ливень стрел и копий. Ответ, собственно, еще не был у него готов, а смертоносный дождь уже поливал атакующих; убитые и раненые покрывали холм – фигурки в неестественных позах, сломанные куклы, раскинувшие руки и ноги.
– Кажется, ты что-то сказал про философию? – крикнул консул, пытаясь перекричать шум боя и горн.
Цепион окончательно утратил самообладание, его руки и ноги в доспехах свело судорогой, лицо исказилось.
– Тебе дурно? – крикнул консул еще громче.
– Позволь мне самому возглавить атаку! – взмолился Цепион. Он еще не закончил фразу, а горн уже стих, и во внезапно наступившей тишине его просьба прозвучала, как истеричный петушиный клич.
Вторая атака тоже была отбита. Люди Цепиона снова спустились с холма в образцовом порядке. Некоторые даже успевали нагнуться с намерением подобрать раненого товарища, но, видя, что рискуют остаться без прикрытия, бежали дальше, так и не взвалив на плечи тяжелую ношу, Раненые цеплялись за ноги бегущих товарищей, заставляя многих лететь через голову. Ветер изменил направление, и теперь до соседнего холма не долетало ни звука; неприглядное зрелище разворачивалось в полной тишине.
– До чего отталкивающе! – сказал бледный консул. – Но это если ограничиваться чисто эстетической позицией. Не надо забывать, что все эти люди все равно умерли бы не позже, чем через двадцать лет, причем смерть их могла бы быть гораздо более жестокой и лишенной такого эмоционального накала. Разница сводится к тому, что война сосредоточивает сразу много смертей в одном месте, в единицу времени. Так смерти приобретают коллективный смысл, вызывают тошноту и поражают своей полной бессмысленностью. Но давай не будем заблуждаться: смерть одного-единственного человека не менее бессмысленна и отталкивающа. Дело не в абсурдности войны, а в абсурдности смерти вообще, которая становится еще заметнее, когда наблюдаешь свалку трупов.
– Если бы ты последовал моему совету, – сорвался Цепион, – то все эти люди остались бы в живых.
– Что ж, вместо них погибли бы другие. В чем же разница? – Произнеся эти слова, консул сразу о них пожалел. Он понял, что переборщил: так недолго предстать перед судом и лишиться головы. Капитан посмотрел на него с недоверием, смешанным с ужасом, развернулся и молча вышел.
Геллий пожал плечами. Поделом ему! Не надо было ввязываться в такие безумства, как война, достоинство воина, консульство. Оставался бы со своими философами! Увы, те еще дурнее, и дурость их лишена достоинства… Консул хмурился, пытаясь что-нибудь придумать. Как поступает разумный человек, когда вокруг него все рушится? Ответа не нашлось. Пришлось вновь с любопытством воззриться на поле боя.
Паузой в сражении воспользовалась стая дроздов, чье проворство консул счел похвальным. Потом горн снова погнал римлян в атаку, и черные птахи опять поднялись в воздух, уступив холм людям. С какой точностью и изобретательностью действует бессмысленность! Консул попытался представить марширующую птицу и взлетевшего солдата. Вот бы все изумились! А ведь это ничуть не хуже нормального поведения, которое он наблюдал в данный момент.
Мысль, что Цепион все равно не поспеет на поле боя вовремя, принесла консулу облегчение. Ведь зрелище друзей и знакомых, превратившихся в трупы, особенно огорчительно, твоя связь с ними приобретает театральную пронзительность. Смерть провоцирует бестактность, которую трудно себе позволить при обычных обстоятельствах. Прилично воспитанные люди не погибают. Но где же милейшие помощники? Оставили своего командующего одного, а сами устремились в бой!
Что ж, хотя бы он один может спокойно наблюдать за происходящим. В конце концов, подобное сражение – неоценимый опыт.
Третья атака началась, как и первые две. Консул успел закалиться и равнодушно ждал дождя из стрел и копий. Он счел естественным, когда дождь хлынул в точности по программе, в тот момент, когда атакующие преодолели треть расстояния до укреплений; не отвернулся, когда солдаты в передних рядах дружно вскинули руки и полегли, как на театральной сцене. Единственное, что вызывало у него неудовольствие – отсутствие звукового сопровождения. Он решил проследить за судьбой какого-нибудь одного человека и впился взглядом в стройного юношу на склоне, пытаясь представить, какими будут его движения, когда его нанижут на копье. Но худшего не произошло, консул испытал разочарование и потерял своего героя в толпе. Юношу звали Октавий; он пригнул голову, иначе копье снесло бы ему полчерепа, и благодаря своей ловкости стал впоследствии отцом римского императора.
На сей раз перед баррикадами завязалась особенно упорная рукопашная схватка. Чудовищный хлам, из которого кельты сложили вопреки всем правилам военного искусства свою стену, оказался сложной преградой. Атакующие, пытавшиеся ее форсировать, безнадежно застревали и становились мишенями для копий, топоров и прочих колющих и режущих орудий, грозивших из всех щелей и лишавших кого пальцев, кого ноги, кого и головы. Консул не слышал, как кричат римляне, а те надрывались что было сил – кто для ободрения, кто от злости, кто от боли. Напротив, защитники баррикады хранили молчание и методично кромсали римскую плоть, тяжело дыша, как мясники в разгар рабочего дня.
«Все это плохо кончится», – успел подумать консул, прежде чем воздух снова был распорот звуком горна. Атакующие поспешно схлынули со стены. У консула крепло ощущение, что он наблюдает за заранее отрепетированной, жестокой детской игрой. Однако то, что последовало спустя минуту, было очевидной, никем не предвиденной импровизацией.
Едва атакующие успели спрыгнуть с баррикады, люди, обычно посылавшие им в спины град камней и копий, сами выскочили буквально из стены, выглядевшей до того непроницаемой. Зрелище получилось настолько захватывающим, что консул, увлекшись, радостно вскрикнул, как ребенок, ставший свидетелем негаданного поворота игры. Рев кельтов стал как бы эхом его крика; он был настолько мощным, что за секунду преодолел расстояние и принудил консула опомниться. «Все это очень плохо кончится», – подумал он в ту секунду, когда началось истребление его солдат. Те, как видно, от испуга совсем растерялись: позабыв о чести, они покидали оружие и бросились врассыпную, спотыкаясь на бегу о раненых и убитых. Они падали на колени, закрывая головы щитами, прыгали, как зайцы, бессмысленно отбивались. Преследователи уже были повсюду: сзади, спереди, среди преследуемых, их оружие мелькало в воздухе, множа смерти; нанося смертельные удары, убийцы удовлетворенно переводили дух. Консула стошнило.
Резерв, стоявший у подножия холма, при виде катящейся сверху живой мясорубки охватила паника. Сначала солдаты просто таращили глаза на кровавую лавину, потом самые впечатлительные бросились бежать, а за ними и остальные, радуясь, что решение принято за них. Командиров уже никто не слушал.