Текст книги "Гладиаторы"
Автор книги: Артур Кестлер
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Его охватила ярость и отвращение. Схватив рог, он снова откинулся и утомленно зажмурился. И тут же увидел по другую сторону стола Крикса: подпирая рукой голову, тот тянулся за куском мяса на столе.
«Надо зарыть тела, – сказал Спартак. – Они смердят»,
Крикс почмокал и вытер о подстилку жирные пальцы.
«Жри, или тебя самого сожрут, – сказал он равнодушно. – Можешь предложить что-нибудь получше?»
Спартак подался вперед, уставился в скучные рыбьи глаза Крикса и увидел в них великую печаль и тоску по Александрии.
Потом Крикс растаял в воздухе, и его место занял эссен, непрерывно качающий головой.
«Можешь предложить что-нибудь получше?» – обратился к нему Спартак.
«Возможно, – отвечал круглоголовый, – ибо написано, что власть Четырех Зверей кончена, и на гору взобрался Один, Сын человеческий…»
Но слова его потонули в доносящихся издалека криках: то были тридцать казненных у Северных ворот; на месте мудреца уже сидел кашляющий стряпчий, потирающий лысое темя. Спартак не очень-то его любил, но, наклонившись, положил руку ему на плечо.
«Ты слышал Крикса. Мне не нравятся его слова. Ты можешь предложить что-нибудь получше?»
«Не бывает сплошной черноты и сплошной белизны, – отозвался защитник. – Зато всегда есть обходные пути».
И снова тридцать человек на крестах взвыли в ночи. Среди них был юный Эномай. На лбу у Спартака снова выступил пот.
«Слышишь? Вот куда заводят твои обходные пути!»
«Увидеть это можно, только дойдя до цели. А идти приходится долго», – ответил защитник не слишком уверенно.
«Нельзя столько ждать!» – рявкнул Спартак и так рассвирепел, что очнулся.
Перед ним стояли два толстошеих здоровяка, и без факелов – снаружи уже совсем рассвело.
XI. Поворотный пункт
Утром к Северным воротам стал стекаться народ. Два взвода фракийцев и луканцев образовали полукруг, ощетинившийся копьями.
Тридцать распятых все еще кричали. Всю ночь они издавали регулярные истошные вопли. Когда кто-то из них лишался чувств от боли и отчаяния, его возвращали в сознание крики остальных, и он снова драл глотку вместе с ними. Крики продлевали им жизнь.
Немало германцев и кельтов простояли на площади всю ночь, много часов, в глухом молчании. Когда рассвело, их число умножилось, но молчание так и не было нарушено; тогда пришлось ощетиниться копьями третьему взводу. Когда поднялось солнце, площадь уже была заполнена плотной толпой. Молчание сменилось криками: люди звали то распятых, то Крикса; распятые мерно вскрикивали им в ответ. Число взводов охраны достигло пяти.
Солнце вырвалось из пеленок утреннего тумана, и распятых стала мучить жара. Когда они молчали, головы их свисали вниз, как у мертвых птиц; когда же из их глоток снова вырывался крик, они вскидывали головы, ударяясь затылками о шест. Их крики заставляли толпу смолкнуть, но стоило крику утихнуть – и толпа снова принималась голосить, и с каждым разом громче, более грозно. Солдаты теряли уверенность. Их командир, гладиатор-фракиец, отправил вестового в шатер под пурпурным стягом, передать донесение, что так не может больше продолжаться, он не отвечает ни за толпу, ни даже за своих подчиненных. Командир был другом Эномая, единственного из тридцати, уже переставшего вскидывать голову.
Прежде чем вестовой вернулся, один из людей в толпе протиснулся вперед, ожесточенно работая локтями, и оказался в первом ряду. Это был ритор Зосим в своей древней тоге. Не закрывая рта и размахивая рукавами, он отделился от толпы.
Пастух Гермий, целившийся в толпу острием копья, увидел его первым. Он безрадостно обнажил желтые лошадиные зубы и растерянно улыбнулся.
– Вернись обратно, Зосим, – сказал он.
Зосим остановился. Толпа у него за спиной разом стихла. Его изможденное птичье личико было еще болезненнее обычного, он был мертвенно бледен, даже сер, как его тога. Казалось, он не узнает своего друга-пастуха.
– Ступай назад, дорогой Зосим, – повторил Гермий, едва не всхлипывая от безнадежности. – Нам приказано сохранять открытое пространство между нами и вами.
Но Зосим сделал еще одни шажок вперед и взвизгнул, обращаясь к распятым:
– Братья! – Распятые вскинули головы и что-то закричали в ответ. – Вы меня слышите? А вы их слышите? – бросил он в сторону толпы. Рукава взметнулись в воздух, как знамена. – Хорошо ли вам висится, братья? Хорошо ли впивается вам в кисти свобода? Славно ли раздирается ваша плоть? Вот это, красное, текущее из ваших ртов, – это и есть Государство Солнца. Вас нанизали на палки, как червей, чтобы все мы могли лицезреть наступление века справедливости и добра.
Из толпы раздался неуверенный смех, но большинство промолчало. Хриплый голос крикнул:
– Найдите Крикса, он все это прекратит!
К этому крику присоединились другие голоса. Теперь надрывалась вся площадь. Гермий, чуть не плача, размахивал копьем, пытаясь напугать приближающегося Зосима, зацепить острием край его одежды и тем привести в чувство. Но Зосим сам рванул у себя на груди тогу.
– Бей сюда, подручный тирана! – завизжал он.
Гермий сделал шаг назад, тараща глаза. Солдаты справа и слева от него быстро скрестили копья. Стало очень тихо. Зосим понял вдруг, что остался один на ничейной земле между солдатами и народом. У него затряслись колени, ноги подкосились. Несколько человек подскочили к нему, думая, что его убили, и поддержали за руки. Солдаты не помешали этому прорыву, поэтому вперед подалась вся толпа. Свободного пространства больше не существовало, люди окружили солдат. Те опустили копья, чтобы никого не поранить; они устали, перегрелись на жаре, проголодались, измучились от криков распятых, от безнадежности всей ситуации.
Командир охраны без всякой уверенности отдал приказ атаковать, но он не был выполнен, и командир сам был этим доволен. Пройдя сквозь толпу, он заторопился к шатру под пурпурным стягом, где собрались все начальники.
Теперь вся широкая площадь перед Северными воротами была запружена ежесекундно увеличивающейся толпой. Солдат, которым совершенно не улыбалось рубить своих, уже нельзя было отличить от народа. Все говорили одновременно, без особого смысла и не очень громко, однако гул многотысячной толпы достигал императорского шатра. Теперь распятые кричали, надеясь на помощь; один юный Эномай больше не поднимал головы. Пробирающиеся сквозь толпу женщины несли кувшины с водой, чтобы прижимать их к черным губам распятых, стараясь утолить их жажду. У нескольких мужчин оказались при себе ножи и топоры: они разрезали веревки, сняли распятых с крестов и потащили их прочь. Все, за исключением Эномая, еще были живы. Потом люди принялись крушить в щепки кресты. Гермий и еще несколько солдат громко обсуждали, что обо всем этом скажет Спартак. Их равнодушно, совсем не враждебно, отодвинули в сторону. Снова кто-то позвал Крикса. На этот раз к этому зову присоединилась вся площадь. Крикс положит всему этому конец, кричала площадь, Крикс отведет их домой. В голосах, зовущих Крикса, не было слышно злобы, а только усталость и желание отправиться куда угодно, лишь бы в сторону дома.
Зосим снова решил, что пришло его время. Он взобрался на один из поверженных крестов и замахал на ветру рукавами.
– Братья! – кричал он, обращаясь к морю голов. – Думаете, вы уже сделали свое дело? Разве вы не видите, что вас предали? Из кровоточащего чрева революции выполз новый тиран! Горе нам, помогавшим его рождению! Из сломанных цепей вы выковали себе новые цепи; мы жгли кресты – а нас тащат на них вновь! Мы собирались возвести новый мир, а что вышло? Спартак ведет переговоры с господами, делает им все больше уступок, а в наших рядах льет все больше крови. В своей безграничной гордыне он верит, что для нашего же блага надо все дальше отодвигать цель, ради которой мы истекаем кровью и приносим одну жертву за другой. Он заставляет нас петлять по тропинкам, теряя из виду цель, – и опять-таки ради нашего же блага! Несчастные, обреченные на танталовы муки! Что это за свобода, если она не освобождает от ярма непосильного труда? Что за справедливость, если нам, как и прежде, приходится сносить плевки, умываться горьким потом, мечтать о будущем вместо того, чтобы наслаждаться настоящим? Что за братство, когда один командует, а все остальные повинуются? Истинно, его смертоносная гордыня не ведает пределов, ибо он заглушает голос своей совести, считая, что действует в наших интересах. Убейте его, убейте, братья, ибо благонамеренный тиран хуже лютого людоеда…
Он подавился собственным криком, рукава еще раз взлетели над расщепленным крестом. Но на сей раз слова его не вызвали одобрения. Толпа молчала. Потом кто-то снова позвал Крикса, и к этому зову толпа с готовностью присоединилась. Крикс положит этому конец и поведет их домой. На площади собрались по большей части кельты и германцы, несколько тысяч душ; в голосах их не было злобы, только усталость, желание сбежать из противоестественного города, не участвовать больше в этих безумных боях, не жить больше в этом италийском аду, не слышать речей, не подчиняться непонятным законам – просто домой, домой! Крикс был одним из них, он носил серебряное ожерелье; ему они доверяли. Он отведет их домой, а по пути им будет так же хорошо, как было в Метапонте.
Им был необходим Крикс – немногословный, не тратящий время на законы. Пусть их ведет Крикс.
Спартак распорядился окружить весь кельтский квартал. В городе жило сто тысяч человек, тридцать тысяч из которых были кельтами и германцами. Он мог положиться на фракийцев, луканцев, дакийцев, чернокожих. Он выставил войска на всех улицах, ведущих к кельтскому кварталу, а также с внешней стороны Северных ворот. Через три часа после восхода солнца он сам вышел на площадь, где продолжающая разрастаться толпа, волнуясь перед сломанными крестами, упорно требовала Крикса. Крикс явился вместе со Спартаком – мрачный и бессловесный, как всегда. Их сопровождал всего лишь небольшой отряд слуг Фанния.
Толпа молча расступилась перед ними. Спартак вскарабкался на стену и поднял руку в знак того, что будет говорить. Гул немного утих, но не прекратился.
Он обвел глазами толпу и увидел ее как один тысяченогий и тысячерукий дышащий сгусток. На него дохнуло самоуверенной враждебностью, глупостью гудящей людской массы. Выхватывая из живой кучи отдельные лица, он впивался взглядом в их глаза и видел одно безумие, животное упрямство, вражду. Рот его наполнился горькой слюной, отвращением, презрением, переходящим в тошноту.
Он заговорил; его голос изменился, он резал воздух и обрушивался на людскую массу, как хлыст. Сначала он повел речь о слухах насчет приближающейся римской армии, авангард которой якобы как раз нынче вступил в Апулию; а они тем временем забавляются междоусобицей! Потом он перешел к минувшему столетию мертворожденных революций, главным врагом которых было отсутствие единства в рядах самих восставших. Он говорил – а во рту у него густела горькая слюна – о торжестве ухмыляющихся господ, любующихся на их цирковой братоубийственный раж. Он предупреждал, что им придется тысячу, миллион раз раскаяться в освобождении осужденных зачинщиков грабежа и бунтовщиков – либо вернуть тех на кресты. Он говорил о двадцати тысяч казненных участниках сицилийского восстания, о десяти тысячах трупов на счету сулланской контрреволюции, об истреблении римских рабов после неудачного восстания Цинны. Он спрашивал – и залитая солнцем площадь чернела у него перед глазами, – готовы ли они подтвердить собственным самоубийственным поведением утверждение врага, что человечество не созрело для лучшей жизни, даже не желает справедливости, а хочет, чтобы все оставалось по-прежнему.
Уже первые слова принесли ощущение, что он не в силах пронять эту толпу, что его крик не пробивает коросту, покрывшую их порочные души. Слова его жгли, как удары хлыста, но это было похоже на жалкие усилия безумца, решившего выпороть море и верящего в успех затеи. Снова он выхватывал из толпы лица и убеждался, что взгляды по-прежнему равнодушны; некоторые ухмылялись с кровожадным высокомерием тупости. Один крикнул, что лучше приличная кормежка, чем его вечные заклинания. Другой – что это не революция и не свобода, раз они по-прежнему трудятся в поте лица; любому известно, что свободен лишь тот, кому не надо работать. И снова толпа стала звать Крикса: вот кто все это прекратит и поведет их домой! А потом кто-то громко крикнул, что только в Галлии и в Германии настоящая свобода, и на это вся площадь впервые взорвалась ревом энтузиазма.
Спартак посмотрел на стоящего рядом с ним Крикса. Тот, хмурый и бессловесный, как всегда, выдержал его взгляд. Это было, как некогда в палатке Клодия Глабера и позже, когда они расстались под Капуей: снова они знали мысли друг друга. Было бы лучше, если бы дуэль между ними произошла еще в гладиаторской школе Лентула, и один из них – возможно, он, Спартак – погиб бы. Тогда Крикс стал бы единоличным вожаком орды, залил всю Италию кровью, все крушил бы на своем пути. Наверное, это и был бы правильный путь.
Толпа на площади все громче требовала Крикса. Остальной город сохранил преданность ему, Спартаку. Главный среди слуг Фанния выступил вперед, ожидая приказа. Толпа на площади не была вооружена, кельтский квартал был оцеплен, оружие хранилось под надежной охраной в арсенале у Южных ворот. Молчаливый, преданный, красношеий, здоровяк стоял перед Спартаком, ожидая императорского слова.
Но тот молчал.
Колебание длилось какую-то долю секунды, хотя он понимал с безжалостной ясностью, что именно сейчас решается судьба будущего. Если он отдаст приказ, которого ждет толстошеий, то по лагерю прокатится волна кровопролития; возможно, победителем выйдет он, Спартак – ненавистный, страшный, непререкаемый вождь. То будет самый смертоносный и самый несправедливый обходный маневр – единственный, сулящий спасение. Другой путь, основанный на человеколюбии, неизменно вел к разрыву и, значит, к поражению.
Понимая все это с небывалой ясностью, видя варианты будущего, как ожившие картинки, он уже не имел власти над своими поступками. Мудрость обходных путей никак не пересекалась с областью человеческих чувств. Крики распятых звучали в его ушах громче, чем хриплый голос лысого защитника. Мудрость и знание уже не обладали достаточным весом, чтобы заставить его отдать страшный приказ. Куда девалась оскорбленная гордыня, обуревавшая его всего несколько минут назад? Теперь он стоял опустошенный, обреченно взирая на тысячеголовую людскую массу. Ради их же блага пришлось бы приказать их всех перебить. Это стало бы торжеством закона обходных путей. Однако другой закон у него внутри, питаемый из другого источника, требовал от него молчания, требовал подать Криксу сигнал, призвать его к себе. Словно из чудовищного далека доносился до него вопль тысячеголовой, тысячерукой толпы. Словно из чудовищного далека видел он теперь Крикса, сурового и равнодушного, как обычно, рядом, на гребне стены. С чудовищной ясностью он понял, что случилось непоправимое, что раскол армии состоялся, что судьба восстания предрешена. Как ни чудесен дар провидения, над настоящим он не властен.
С огромного расстояния увидел он, как суровый толстяк поднимает руку, услышал, как разом стихла безмозглая толпа. Неужели это происходит здесь, сейчас? Когда-то, в далеком прошлом, он уже все это переживал, события эти были ему хорошо знакомы, но избежать их все равно было нельзя. Как просто, напрямик говорил мрачный тюлень с толпой!
– Император желает, чтобы исполнилась ваша воля!
Буря энтузиазма. Как все ясно и просто на прямом пути! Они этого желают, и да свершится их воля. Это противоречит их интересам, революция будет похоронена в их бурном ликовании? Так все и будет, но что толку в этом знании? Он бессильно наблюдал за событиями; горек вкус мудрости, когда в венах тысячеголового чудища бурлит черный сок восторга!
Нет, нельзя вести их, находясь извне, нельзя вести, паря в выси, гордясь своим мудрым одиночеством, хитря и отыскивая обходные пути, вдохновляясь жестокой добротой пророка. Век мертворожденных революций подошел к концу; придут другие, уловят Слово, станут передавать его из рук в руки через века. В кровавых схватках революций снова и снова будут нарождаться тираны, пока ревущий тысячеголовый человеческий комок не научится мыслить сам, пока понимание не перестанет навязываться ему извне, пока оно не вылезет после чудовищных родовых мук из самого его тела, наделенное прирожденной властью над происходящим.
XII. Конец Города Солнца
Начальники совещались недолго. Они смертельно устали, и больше всего – от слов. Все были рады, что раздел армии состоялся без промедления. При обсуждении подробностей выхода из Города Солнца все вели себя нарочито дружелюбно, словно речь шла о чем-то малозначительном, вроде строительства новых бараков у Южных ворот или смены караула. Никто не осмеливался повысить голос или переглянуться. Спартак тоже говорил просто, как в прежние дни. Он заявил, что народ выразил свою волю и теперь с руководителей снята ответственность. Кельты и германцы, продолжал он, общим числом в тридцать тысяч человек, выбрали своим вожаком Крикса. Крикс поведет их через реку Пад и Альпы в Галлию. Сам он, Спартак, с фракийцами, луканцами и прочими, сохранившими ему верность, пробудет в лагере еще несколько дней, дожидаясь достоверных донесений от союзников, и сохраняет за собой право действовать сообразно содержанию этих донесений.
Кельты и германцы ушли мирно, без происшествий. Уходящие пребывали в добродушном настроении и громко славили не только Крикса, но и Спартака. Два вождя обнялись на прощанье у Северных ворот. При этом Спартак тихо произнес:
– Не лучше ли было бы, если бы один из нас давно убил другого?
Крикс недовольно посмотрел на него и ответил:
– Какая разница?
После этого все тридцать тысяч мужчин и пять тысяч женщин и детей зашагали прочь по северной дороге, вздымая облака пыли; их выход из города занял несколько часов. Оставшиеся в лагере спокойно проводили всех глазами, а потом долго и тоскливо вглядывались в медленно оседающую пыль. Наконец, исход завершился, настало время браться за работу. Треть города опустела, остальным двум третям через считанные дни тоже предстояло опустеть.
Срок, назначенный Спартаком, истек быстрее, чем предполагалось. На следующий день после ухода кельтов совет Фурий решил, наконец, выложить все начистоту.
В Риме консулами на наступивший год, 683-й с основания города, были избраны Луций Геллий и Гней Лентул, приверженцы реакционной аристократической партии, полные решимости положить конец волнениям рабов в южной Италии. Сенат немедленно наделил их чрезвычайными полномочиями. Последние радостные для Рима известия с испанского и азиатского театров боевых действий пришлись очень кстати: свежих рекрутов и новых наемников можно было использовать в кампании против рабов. Две хорошо обученные армии общим числом в дюжину полностью укомплектованных легионов уже выступили из Рима. Оба консула лично командовали войсками, что случалось в истории Республики крайне редко, только в самых экстренных случаях.
Это известие, как и весть об уничтожении флота эмигрантов, укрепила волю членов совета Фурий, которые без прежних колебаний заявили фракийскому князю, что совет, к своему огорчению, не сможет более снабжать армию рабов продовольствием. По их словам, ситуация в мире в последние месяцы коренным образом изменилась: к Риму вернулась его традиционная, хоть и не заслуженная, военная удача, и Фуриям приходится, как это ни прискорбно, принимать во внимание обстоятельства, к тому же собственные склады города тоже совершенно опустели.
Последнее, кстати, было чистой правдой, одним из последствий изменений в политической ситуации: ведь зерно поступало в Фурии с Сицилии. До недавних пор римский правитель Сицилии, ловкач по имени Веррес, делал ставку на скорый переворот в Риме и снабжал пиратов зерном в кредит, отлично зная, что зерно окажется в непокорных Фуриях, которые, в свою очередь, передадут его главарю разбойников Спартаку. Теперь же Веррес, подпав под влияние оратора Цицерона, поступил как последний негодяй и, пренебрегая судьбой Города Солнца, сделался внезапно сторонником римского сената. Поэтому амбары Фурий нынче были так же пусты, как и амбары Города Солнца, о чем благородный старик-советник с глазами навыкате, снова отправленный на передовую, смог на сей раз сообщить, совершенно не кривя душой. От себя он добавил, что совершенно не разбирается в правилах торговли пшеницей. После этого он справился о юном Эномае, отсутствие которого заметил и о котором отозвался как о воспитанном молодом человеке; при этом он выразительно смотрел на Фульвия своими старческими глазками в красных прожилках. Фульвию пришлось закашляться и отделаться ничего не значащим мычанием. Престарелый советник попросил его передать наилучшие пожелания фракийскому князю, после чего удалился, с трудом держась на слабеющих ногах.
На следующий день прибыл с большим опозданием долгожданный посланец испанской эмигрантской армии. Он привез письмо предводителя эмигрантов Сертория с согласием на условия антиримского союза, но при этом сообщил, что ночью сразу после составления этого письма Серторий был убит. С самого начала в лагере беженцев не было согласия: происходившие там расколы в точности отражали политическое дробление в самом Риме; люди ничего не забыли и ничему не научились. Некоторое время назад среди них объявился сомнительный персонаж по имени Перпенна, критиковавший Сертория как полководца, чьи действия выглядели с точки зрения этого неуемного бунтаря чересчур робкими. В конце концов он договорился до обвинений, что Серторий проводит время в пирах, транжирстве и распутстве. Примечательно, что сам Перпенна располагал неограниченными финансами невыясненного происхождения, которые щедро расходовал на приобретение себе союзников. Когда Серторий, собравшись, наконец, с силами, высказал ему в лицо, что он является провокатором, оплачиваемым римским сенатом, Перпенна и его приспешники решили действовать: устроив пир в честь Сертория и дождавшись, пока гости опьянеют, они затеяли ссору. Серторию было противно за этим наблюдать, он откинулся и закрыл глаза – чтобы уже никогда их не открыть. В его тело вонзилось более ста кинжалов, пока Марк Антоний, его сосед по столу, удерживал его за руки и за ноги. После этого распад эмигрантской армии и победа Помпея стали делом считанных месяцев, а то и недель.
Вольнолюбивая оппозиция Риму была побеждена из-за слабости ее вожаков; беженцы сами обрекли себя на поражение, увлекшись распрями. Слабость противников, а не собственная сила снова – в который раз! – спасла дряхлый режим, давно переживший свое время. Сколько еще раз будет повторяться в веках этот постыдный спектакль?
Этим вопросом задавался Фульвий, хронист и защитник. Ответ требовался, скорее, от него самого, чем от Спартака, сидевшего напротив в шатре под пурпурным стягом и, как ни странно, вовсе не переживавшего из-за трагических известий. Он даже умудрялся улыбаться своей прежней добродушной улыбкой, памятной по первому этапу восстания, хотя источники его веселья залегали очень глубоко, подобно тому, как бьют в горах ключи, выдавливаемые из недр гранитными мышцами. На сей раз их беседа происходила при свете дня. Сам Фульвий был донельзя огорчен, к тому же его мучил сухой кашель и ревматизм – последствия давней дождливой ночи под Капуей. И вот, сотрясаясь от кашля, он спрашивал, сколько еще раз повторится в веках такой же постыдный спектакль.
Но человек в шкурах сидел напротив него, широко расставив ноги по привычке горцев-дровосеков, и знай себе улыбался. Чему тут улыбаться, когда все кончено и призраки прошлого празднуют возвращение в души сломленных и отчаявшихся?
– Что ты намерен предпринять? – спросил он императора, не скрывая враждебности. Но улыбка императора осталась дружеской и рассеянной.
– Мы двинемся домой, – ответил он тем слегка удивленным тоном, каким сообщают о том, что решено уже давным-давно.
Внезапно весь Город Солнца снова засуетился, как потревоженный муравейник. Так бывает, когда после долгого штиля обвисшие паруса корабля трогает ветерок, мачты издают облегченный скрип, и киль снова взбивает пену. Так же радостно люди тащили прежде бревна с гор, строили склады и бараки, возводили свой город; теперь они с детским воодушевлением крушили дело своих же рук топорами, растаскивали стены по бревнышку, сравнивали город с землей. Прямые, как солнечные лучи, улицы теперь усеивали обломки; все, что могло сгодиться, выносилось из мастерских и грузилось на подводы; выметались амбары, из удивленной земли вырывались шесты, удерживавшие палатки. Несколько дней кельтский квартал казался чужой планетой, теперь же из неприятного воспоминания он превратился во вдохновляющий пример. Стук молотков и радостный шум сопровождали и рождение города, и его смерть.
Спартак расхаживал по лагерю, наблюдал за его разрушением, смеялся, давал фракийцам советы, как работать шустрее, сам участвовал в разборке общественных трапезных. Он вернул себе прежнюю любовь. Он снова стал веселым товарищем, соратником, как в чудесном прошлом, Человеком в шкурах. Тревожный огонь в его глазах потух, вечерами он пил из рога вино, а ночи проводил с худой темноволосой женщиной, на которую у него так долго не хватало времени. С его плеч был снят неподъемный груз, кончилась повинность служить поводырем слепцам, бродить кругами, искать обходные пути. Даже воспоминания о юном Эномае, жертве его робкой попытки настоять на своей правоте, сгладились, их сменила приятная пустота.
Все предвкушали поход домой. В горах восторжествует подлинное Государство Солнца, там для всех найдется местечко – и для луканцев, и для чернокожих, и для любого другого, кто пожелает к ним присоединиться. Этот город был бледен и безжизнен, слишком прямы были его улицы, слишком суровы законы. Союзники так и не пришли им на выручку, италийские братья не откликнулись на зов, век Сатурна так и не наступил. Для этого еще слишком рано или уже слишком поздно, урожай еще не созрел или уже сгнил – пусть тот, кому это нужно, вникает в подробности, перегружая свой мозг…
Радость была искренней, настроение праздничным. В первый день своего существования и в день кончины лагерь оглашался криками ликования. Мастерские, амбары, трапезные пожирало пламя. Равнину озаряли яркие факела прощания.
В день ухода круглоголовый человек сидел в углу палатки и читал при свете масляного фитиля пергамент, который разворачивал на коленях. Шевеля губами, он бормотал некоторые отрывки, переходя на тоскливый речитатив, клал торсом поклоны; другие отрывки он сопровождал покачиванием головы и возмущенным вздыманием рук ладонями кверху; казалось, он читает не глазами, а всем телом. За этим занятием его застал пастух Гермий, заглянувший попрощаться.
– Что ты делаешь? – удивленно спросил пастух.
– Ссорюсь с Богом, – отвечал старик.
– Разве это позволено?
– У всех по-разному. Мой Бог даже требует, чтобы я с Ним спорил. Ему это необходимо, иначе Он начинает сомневаться в Себе и в человечестве. Вот Он и устраивает проделки, чтобы всех раздразнить.
– Что еще за проделки? – не понял Гермий. Истинной целью его прихода к старику было получить утешение, потому что уход из Города Солнца безмерно его огорчал. Но теперь он забыл о своем горе: ему страшно захотелось узнать, какими такими проделками дразнит смертных Бог человека с круглой головой.
– Написано, – начал старик, – что много народу пришло некогда с Востока в долину между двумя реками, поселилось там и решило построить город.
– Где была та долина? – спросил пастух Гермий. Он уже уселся и приготовился добросовестно слушать.
– Очень далеко, между высокими горами и морем. Удивляться тут нечему, долины между горами и морем есть везде. И говорили те люди друг другу: давайте построим город, какого еще не бывало, чтобы не жить больше рассеянными по всему миру в нищете. Стали они валить деревья, стаскивать их на буйволах в долину, лепить кирпичи и делать из ила скрепляющий камни раствор. Город их начал расти. Но люди остались недовольны. Давайте возведем башню, говорили они друг другу, какой еще не бывало, чтобы не быть больше рассеянными по свету…
– Башня? – разочарованно протянул Гермий. – Про башню я ничего не знаю.
– Это тоже не должно тебя удивлять, – сказал старик, – ибо смертные возводят много разных башен, то из кирпича, то еще из чего-нибудь. Но в небесах восседает Бог, видящий, как эти башни посягают на Его заоблачное царство, в которое Он не желает впускать человека, подобно тому, как не во всяком саду есть место для всякого дерева. Но люди строят и строят свою башню, дабы возвыситься над остальными живыми тварями, почтить Создателя, но и побеспокоить Его. Бог, взирающий на строительство, одновременно польщен и раздражен, вот и думает Он, какую проказу устроить, чтобы досадить людям. И вот, слышит Он, что все они говорят на одном языке и понимают друг друга, что естественно для созданий, объединенных общей целью. И мыслит Бог: куда же это их заведет? Возможно, цель их будет достигнута, после чего они успокоятся, а это грубо нарушит правила Моих забав с человеками. Обрушусь-ка Я на них, устрою проказу: смешаю языки, чтобы они впредь заикались, кричали и не понимали друг друга, пусть у них единая цель и одна участь. Так Он и поступил, и люди перестали понимать друг друга, забросили свою башню и разбрелись по свету.
Гермий грустно улыбнулся, показав желтые зубы.
– Какая страшная сказка! – сказал он.
– Все сказки страшны, – подтвердил круглоголовый, рассеянно кивая. – Их начинают, но никогда не заканчивают. Взять хоть эту, про яблоко, съеденное наполовину, или другую, про лестницу, на которую почти взобрался человек, но в последний момент у него треснула берцовая кость, и он всю жизнь прохромал, или про недостроенную башню, которую теперь равняют с землей дождь и град…
Гермий грустно помолчал и спросил:
– Ты из-за этого ссорился с Богом, когда я пришел?
– Ты угадал, – ответил старик, – с кем еще мне ссориться из-за красавицы-башни? Может, с дождем, с ночью, с ветром, треплющим на флагштоке пурпурную тряпицу?
Лагерь ликовал, как в день своего рождения. Мастерские, амбары, трапезные гибли в ревущем огне. Совет Фурий тоже не подкачал: напоследок уходящие получили в дар двадцать бочек старого фалернского вина. Несколько сотен людей нанесли ночью визит вежливости великодушному городу: нисколько не таясь, они грабили, отнимали и насиловали, проявляя, впрочем, похвальную умеренность. Жители Фурий могли радоваться, что легко отделались. Спартак сделал вид, будто ничего не знает, не видит и не слышит.