Текст книги "А внизу была земля"
Автор книги: Артем Анфиногенов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Замалчивать подобный знак внимания не годилось, с другой стороны, все как будто было сказано, в настроении создался перелом, обычный после официальной процедуры, стало видно, например, как рассеян полковник Потокин, досадуя по удаче, его обошедшей.
Нашелся Тертышный.
Продвинувшись к столу, он заявил:
– Меня поздравляет командующий! – и повел вокруг себя успокоенным, не лишенным торжества взглядом. Он так пожелал истолковать приветствие генералов. Алексей Казнов переглянулся с Комлевым… Не только летчики-сталинградцы поняли Тертышного.
– Персонально! Точно, Витя!
– Толкай дальше!
– Что ордена подбросили с нарочным товарищем капитаном, – продолжал лейтенант, – отблагодарили без волокиты, – приятно, но всегда у нас так бывает. Ну, так и ордена не каждый день дают… Товарищу капитану, конечно, спасибо, постарался… Праздник для нас… От лица товарищей и от себя лично скажу: служим Советскому Союзу…
Шумно перебрались через улочку наискосок – в столовую.
Деревянный пол столовой был наспех вымыт и просыхал, па затемненных окнах белели подсиненные занавески, аромат свежести смешивался с запахом выставленных солений, раскрытых плавленых сырков.
Дожидаясь слова тамады, рассматривали ордена, не открепляя их от гимнастерок. Оценивали качество, выделку с лицевой и оборотной стороны. Сопоставляли порядковые номера, надежность подвесок, пружинистость булавок. С первым тостом ордена пришлось все-таки отцепить и – «чтобы оно не заржавело» – окунуть в наполненные кружки. Награда располагает к воспоминаниям.
– Братуха на заводе беседовал с конструктором, лично, – рассказывал Кузя под впечатлением месячной поездки в тыл. – Обещали поставить защелку, чтобы откинутый «фонарь» не наезжал…
– Я Клименту Ефремовичу так представился: «Из рабочих, говорю, рабочий…» – не первый раз, но кстати воскрешал неповторимое майор Крупенин. – Были приглашены к столу. Закуска, скажу, побогаче… да уж… причем разрешалось уносить, Прямо подсказывали: «Берите с собой…» Я, знаете, постеснялся…
Подвыпивший Казнов лез в спор с Потокиным:
– Вы с Чкаловым в парикмахерской сиживали, а я с Алелюхиным на станцию Самбек ходил!..
– Так выпьем за удачу, за успех! – пересилил себя полковник Потокин.
Комлев, сидевший рядом, тоста полковника как будто не слышал. Помалкивал. К своей кружке не прикоснулся.
– Сейчас Алеха запоет, – предсказал он, в упор глядя на Казнова. Понюхает корочку, и понеслась… Давай, Алеха. «Разметался пожар голубой…» Давай, – ровным голосом подбадривал он Казнова.
– У нас дуэт! – напомнил Алеха. – Товарищ старший техник, ко мне! – скомандовал он Урпалову. Урпалов отозвался с деланной неторопливостью: он любил в подпитии вторить баском голосистому Братухе, знатоку «авиационного фольклора» – от вещих строк: «Весна! Механик, торжествуя, сливает с стоек антифриз…», до исполненной эпической мощи «Отходной»: «Планшет и шлем мой загоните, купите летчикам вина…» Но в полку-то известно, что, хотя Урпалов первую скрипку на себя не берет, держится в тени, он еще лучший, чем Братуха, знаток авиационных саг, и такие гвоздевые номера, как «Если бы не Мишка, Мишка Водопьянов» или «Хозяин дядя Сема», – за ним.
– Что не весел, товарищ капитан? – подсел Урпалов к Комлеву. – Пехота удостоила, царица, какое же недовольство?
– Наземные командиры, я вижу, ценят работу боевых летчиков повыше, чем иные авиационные начальники.
– Наградной материал на вас составлен, – отвел упрек Урпалов. Возражения, какие были, сняты.
Базируясь на хуторе, эскадрилья Комлева обходилась без наземного эшелона, без тылов, задержанных распутицей, работала напряженно, вплоть до того, что увязавшие в грязи ИЛы уходили на взлет буквально с рук, со спин механиков, подпиравших самолеты снизу, а Урпалов, появившись на хуторе, стал вменять ему в вину «аморализм моториста», угодившего в санчасть. Комлев поставил критика на место, Урпалов ретировался, до поры притих.
– Надо к полковому как-то подъехать. – Старший техник-лейтенант как бы сочувствует капитану, – Чтобы дальше на мурыжил, не тянул с рассмотрением наградного листа.
С этим-то и не желает мириться Комлев. Он свое дело делает, как велит ему совесть, скоро, даст бог, отметит двухсотый боевой вылет.
Не гордыня, а боевая работа, ее всеми признанный результат возвышает его в собственном мнении – он полезен, нужен, необходим в борьбе, которую ведет народ. А то, видите ли, благодетели, милость ему оказывают. Он должен быть кому-то благодарен…
– Поезжай-ка ты, знаешь, куда? – поворачивается он к Урпалову боком.
Казнов, как ни увлечен, это заметил, его дуэт с Урпаловым не налаживается.
– Но какова машина ИЛ-два! – В уюте чистенькой столовой Епифанцева выделяли луженая глотка комбата и выцветшая гимнастерка. Разомлевая от спирта и хлебосольства летчиков, сдвигавших ему под локоть все дары «пятой» нормы, дорогой гость не умолкал: – Нынче «мессер» кувыркнулся, – перекрывал он всех. – На маленькой высоте через голову – кувырк. – Он показал на пальцах. – И – на кусочки. А волной «горбатого» поддал. Так наш «горбатый» хоть бы хны! – Капитан шлепнул себя по колену. – Задок вскинул, как двухлетка на выгоне, и к себе домой. «Мессеру» же конец. Его свои подсекли. Он на свою зенитку напоролся, на «эрликон»… «Не мой ли это „мессер“?» подумал Борис. Очень возможно, что «горбатый», восхитивший Епифанцева, был самолетом Силаева, подброшенным взрывной волной так, что свет и тень пошли у летчика перед глазами… Но связать взбрыкнувшую «двухлетку» с «семнадцатой», понять их как одно Силаеву в голову не приходило: нетерпеливые сигналы подавались ему Конон-Рыжим от двери. Он жестами отвечал, чтобы его ждали. Дело в том, что Комлев, сидя у всех на виду, как будто за столом отсутствовал, в чем была большая неловкость. Ведь пехотный капитан, марафонским гонцом влетевший в поселок, награды, засиявшие на их гимнастерках, не опровергали Комлева, напротив, подтверждали, по мнению Бориса, его правоту в споре с командиром полка!
Но этого никто не желал замечать.
Никто об этом даже не заикался.
Держа на весу свою кружку, Борис перебрался к Комлеву:
– Разрешите, товарищ капитан?
Командир нехотя подвинулся.
Силаев помолчал, собираясь с мыслями.
– Товарищ капитан, я летаю с бьющимся сердцем.
– Уже! – отозвался Комлев. – Хорош… Силаеву, как видно, не много надо.
– Я летаю с бьющимся сердцем, – очень серьезно повторял Борис, глядя в кружку. – Другие, возможно, невозмутимы, а мое сердце колотится громко. Потом, правда, успокаивается…
– Когда внизу родная крыша…
– Примерно… Дело не в этом. Другие помалкивают, а я не таюсь, говорю. Зачем-то! Да. И хочу сказать, что вы правы, товарищ капитан. Насчет вчерашнего – правы. Какая, к черту, слетанность? Какая внезапность?.. Высота подхода пристреляна, встретили залпом, как еще ноги унесли… Сейчас я встану и всем это объявлю.
– Идите отдыхать, младший лейтенант.
– Да?
– Да.
– Я считаю, так несправедливо. Вообще-то.
– Отдыхать.
Борис просительно поднял свою кружку.
– Давай, – ответил Комлев. – За Индию, – повторил он шутливый тост истребителей.
– Есть отдыхать, товарищ капитан…
Той осенью ордена в полку имели немногие.
Топавшие за Борисом ребята, в основном из молодых, находились в том неопределенном положении представленных к награде, в каком он сам пребывал до нынешнего дня: как будто заслужил и соответственно представлен, да неизвестно, как рассудит о сделанном представлении вышестоящий штаб. И дождешься ли…
Красно-белая орденская подвеска не столько отличала, сколько сближала Бориса с этими ребятами, гуськом топавшими за Конон-Рыжим. Сближала в общем для всех понимании пропасти, бездны, отделявшей будни от стихийных, как сегодня, торжеств по случаю награждения. Его миусские купели – Саур-Могила, Донецко-Амвросиевская, Кутейниково – оставили память по себе в рубцах, шрамах. И вот подвернулась высотка… Он судил о вылете, вспоминая другие, более трудные, более опасные. Высотка перед ними блекла. Но для всех, кроме него, они прошли бесследно… Хорошо бы, в самом деле, он как-то отличился, выделился, ведь на третий-то заход тянулся с мукой, с мукой… Кроме бомб по цели и «эрэсов», шуганул «мессера»… и, стало быть, гуляет где-то парень с того ИЛа, не зная, что висел в прицеле, одной ногой был там…
Так обстояло дело, а на груди – знак из металла, обработанного штампом и эмалью.
Орден, о котором мечтал.
«Кому повезет – свое получит», – думал Силаев под чавканье сапог за спиной, не вслушиваясь в жаркую речь Степана: «под банкой» Степан заходится, не остановить – либо о жене своей Ниночке и дочке, пропадающих в Старом Крыму, либо о Херсонесе, о Херсонесском мысе, последних днях севастопольской обороны…
…Забота Бориса Силаева о том, чтобы не застрять в тылу, не закиснуть в обозе, быть вровень с другими – отпала. Он думал теперь о другом, о том, как пойдет у них с Раисой; надежда на что-то неясное, беспредельное, захватывающее, поднявшаяся в нем при их знакомстве, разгоралась. В общежитии девчат трофбата сейчас звучит гитара… Если Аня-гитаристка не в наряде, если не тоскует по своему танкисту, не глотает слез… Слабый каганец на столе. Обсуждают новости, какие есть на рубеже Молочной, – трофбатчицы всегда все знают – за разговором не заметишь, как провернут для гостя постирушку, прогладят, что надо, подошьют воротничок… Ее родственный шрамчик, запах ее волос. «Боевик» скажет ей сегодня, как он воюет. Как рискует. Изо дня в день. И завтра, и послезавтра, с горькой ясностью думалось Борису. ЕВТИР помогает? Можно на это смотреть и так, и этак, но с того дня, как мистические знаки появились на «семнадцатой», его не сбивали… Он уносился мыслями в тихое утро после дождя с белой мороженщицей на углу, яркими красками детских колясок в тенистых уголках солнечного парка… а в поздний час, – огней не видать, дом уже спит, – где-то над головой, на четвертом, шестом этаже, несмело звучит пиааино… воспоминание, детская мечта. Возвращался к Раисе. Ведь сколько еще впереди!
Где брать силы? Она поймет его. Его желание, неопытность в игре борьбе; как он ее страшится, мечтает о понимании… Поймет?
…Перед знакомым флигельком новоявленный кавалер боевого ордена Силаев замялся: входить ли… Входить? И демонстрировать себя, свои заслуги?
Попутчики поднавалили сзади, внесли его в прихожую.
– Здесь раздеваются? – спросил Борис.
– Обязательно, – пятилась перед ним Раиса, округляя глаза.
– Или не обязательно? – тянул Борис, не одобряя ее нарочито распахнутых ресниц. «Все-таки – манерна».
– Мерзляка! – тряхнула она чубчиком. – Поддерживается комнатная температура.
– Комнатная?
– Да, да, да…
– Была не была, рискнем…
Перо жар-птицы озарило коридор!
Сам Борис с трудом удерживался, чтобы не косить па левый карман гимнастерки, на свой сияющий, обмытый «боевик», но вера в его чары почему-то поубавилась. Он взялся за гребень. Парикмахер, наезжавший в полк, его не заставал, – то он на вынужденной посадке, то на излечении, и после месяцев дикого, не укрощенного ножницами роста, его гриве впору был скребок из конюшни племсовхоза. Конон-Рыжий раздобыл ему «царев гребень», как он сказал. Под напором «царевых» зубцов чуприна Бориса трещала и посверкивала, лицо было сосредоточенно-мученическим. Увы, предчувствия его не обманули: Раиса скользнула по его подвеске безучастно; скользнула, направилась к дальнему гвоздочку, повесила его куртку. Не сводя с нее глаз, он упорно прочесывал свои лохмы. Тесного пространства, трех-четырех шагов по щелястому полу хватило Раисе, чтобы выявилась ее схваченная офицерским ремнем фигура. При таком умении, при такой поступи – обо что же она споткнулась? Споткнулась, стройность ее утратилась. На одной ноге она была студенточка, сбившая каблук, и балансировала… могла ухватить его руку, опереться о его плечо… не сделала этого.
Ей помогла стена.
Она подняла на Бориса виноватое лицо.
Дар Конон-Рыжего хрустнул в его волосах.
…Каганец на столе не горел, комнату освещала луна. По углам, на скамье вдоль окон мерцали самокрутки.
– Инициатива из Силаева так и прет, – услыхал Борис. – Смотри, Силаев, кто проявляет инициативу, от нее же страдает.
– По себе судите, товарищ лейтенант? – ответил он в темноту, узнав Тертышного.
– А как же! – Тертышный помолчал. – Раечка пообещала мне трофейный плексиглас. Остатки «месса», которого сегодня завалили. – Он говорил громко. Борис представил, как высматривает Тертышный в темноте и находит, угадывает слушателей, принимающих все это за чистую монету, как будто Тертышный в самом деле решал сегодня плачевную участь «мессера» («мэсса», говорил Тертышный).
«Я чего-то недопонял, – подумал Борис. – Или, может быть, не в курсе?»
– Давай без званий: «Виктор – Боря», понял? – в свойском тоне предложил ему Тертышный. Борис, открывший было рот, смолчал.
– Вы не знаете нашего старшего лейтенанта, – сказала Раиса, – Скряга. Кащей. Запру, говорит, всех на замок, а не поможет, так сам под дверью растянусь… Да, правда, он такой, – глянула она на Тертышного, его посвящая в трудности своего положения, с ним делясь.
– А я и рукоятки из плексика сам набираю, – продолжал лейтенант разговор с Раисой, прерванный приходом Силаева, и нацеживая из фляги свекольный самогон. – По капле на нос… За кавалеров…
– Каких кавалеров?
Борису послышалась игривость в голосе Раисы.
– За новых. За новых кавалеров. «Ну, нет», – обмер от наглости Тертышного Силаев, отказываясь от своей доли спиртного.
– Нам с Раечкой больше достанется, – охотно принял его жертву Виктор.
– Не много ли будет? – Не осевшая еще досада дневных мытарств с Тертышным так и подмывала Силаева сказать лейтенанту, что он думает о его способности походя жениться и без зазрения совести закатываться в общежитие трофбатчиц в качестве «нового кавалера» – Раисы, разумеется.
Вместо этого Силаев заявил:
– Таганрогскую баржу записал на свой счет, теперь «мессера»?..
– Идите! – придвинулся к нему Тертышный, широкой, жаркой, как в капонире, грудью. – Идите отсюда, младший лейтенант!
– Почему это я – «идите»?
– Он непокорный, Витя, – предостерегающе сказала Раиса.
Ее заступничество было успокоительным, но в сравнении с его ожиданиями, – таким осторожным, таким нерешительным. «Лучше бы ты не вмешивалась, подумал Борис, сдерживаясь. – Лучше бы ты молчала…»
Он медленно поднялся, хлопнул дверью.
Ранний холод, дохнув Силаеву на сердце, вызвал боль; он понимал, что мягкий, утренний свет, грезившийся ему, покой и солнце после дождя несбыточны, с новой силой охватила его тоска по теплу и участию – так тягостно без них, что можно задохнуться.
Мимо крыльца хлюпали по грязи солдаты; стены домика поскрипывали, звенели оконные стекла – в брешь, пробитую днем, входили танки, сокращая километры до Крыма, до Севастополя, стоявшего над морем еще под знаком свастики.
Держат ли войска оборону, идут ли вперед, обязательно откроется населенный пункт-твердыня, высотка-бастион, какой-нибудь разъезд, в названии которого сольется столько, что уже нет нужды называть весь фронт, а достаточно, к примеру, сказать: Абганерово (Питомник, Рынок, Гумрак), чтобы тот же Комлев представил себе весь Сталинград. Миус в памяти Силаева остался Саур-Могилой, Донбасс для Братухи – высота 43,1… Такие деревеньки, станции, высотки – за спиной, на пути, который пройден.
Но вот 4-й Украинский фронт, развернув свои армии к югу, изготовляясь к удару, навис над Крымом. Как бы приняв сторону капитана Комлева в его споре с командиром полка, командующий 8-й воздушной армией генерал-лейтенант Хрюкин организовал выезд ведущих групп, их заместителей на передний край для изучения немецкой обороны, для выбора путей подхода и атаки целей. Комлев повстречал при этом командира пехотного полка майора Епифанцева. «Наш боевой друг, – представил Епифанцев летчика своим комбатам. – Помогал освобождать высотку на Молочной, когда вас еще не было… А вообще-то мы с ним со Сталинграда. Теперь хорошо бы встретиться уже на курортах», – пошутил Епифанцев, тихий, несуетливый, сосредоточенный на том, что ожидало полк, его молодых комбатов. Летчик-истребитель капитан Аликин, возвратившись из поездки, рассказывал товарищам о странном, вращавшемся на высотке вблизи передовой засекреченном фургоне, куда он был допущен в порядке исключения («Пусть летчик повертится вместе с оператором, голова небось привычная, не закружится») – таким-то образом получил Аликин представление о первом экземпляре радиолокационной установки «Редут», поступившей в распоряжение командующего 8-й воздушной армии. Антенны «Редута» нацеливались па яйлу, чтобы с началом фронтовой операции блокировать бомбардировщиков противника, заблаговременно оповещая о них и наводя наших истребителей…
Под прикрытием снежных зарядов, налетавших той зимой на Таврию, воздушная разведка зондировала аэродромную сеть, средства ПВО, вражеские укрепления в глубине полуострова, отмечая попутно, как быстро возводятся на нашей размытой дождями и снегом стороне транспортные магистрали для подвоза горючего и боеприпасов, понтонные мосты – предвестники наступления. Сведенное к одному масштабу и склеенные воздушные снимки сложились в наглядный лист, карту, которой пожелал воспользоваться, планируя операцию, командующий фронтом генерал Толбухин, для чего карта была перенесена в столовую и разложена на полу, поскольку в хатке разведотдела она не умещалась.
При всем старании разведок, усиленных средствами радиолокации, будущее крымского театра, то есть ход, развитие близкого наступления, пребывало в неизвестности; но для тех, кто, подобно Конон-Рыжему, защищал в сорок втором году Севастополь и теперь с боями снова шел к нему, драма последних дней обороны навсегда связалась с крутыми обрывами херсонесского маяка, и они наперед знали: где грянет бой, где будет сеча, так это под Херсонесом.
Свежим апрельским утром среди канистр и козелков авиационного табора, возникшего в двадцати минутах лета от узкого перешейка, ведущего в Крым, обсуждался вопрос: кому поручат разведать цели боем? Комлеву? Кравцову? Карачуну?
Удачное начало полдела откачало.
Под станицей Акимовкой, на железнодорожном перегоне, где зениток, казалось бы, не густо, Комлев в один вылет потерял три экипажа, шесть человек. Полк воспринял ЧП болезненно, парторг Урпалов, поднял вопрос о привлечении капитана к ответственности, майор Крупенин его не поддержал. «Не пороть горячку, – сказал он. – Случай сложный, надо разобраться…» По сигналу снизу рядить о трудном деле взялась дивизионная парткомиссия. «Скажите прямо, почему вы безграмотно управляетесь с группой? – навалился на Комлева подполковник, председатель комиссии. – Возомнили о себе? Все превзошли?» Комлев, понятно, закусил удила, разговор пошел круто.
Короче, кандидатура капитана – под сомнением.
Из штабной землянки, где все решается, первым выходит Комлев.
Поднимается по дощатым, врезанным в грунт ступеням, как на эшафот, ни на кого не смотрит.
Все тот же реглан на нем, некогда черепичного цвета, а сейчас белесый. Так же сдвинута на немецкий манер, к пупку, кобура с пистолетом, перекроенная Комлевым вручную после прыжка с парашютом над Ятранью и с той поры, – без малого три года, – летчика не отвлекавшая.
Ветрено.
Сквозь холодные просветы в облаках проглядывает солнце.
«А там?»
Там, в Крыму, над целью?
Комлев щурится. При ясном небе поутру левый разворот не выгоден: солнце ослепит, прикроет «фоккеров». В сухих, жестковатых морщинах возле глаз капитана – сомнения выбора. На первый случай кончить все одним ударом? Отбомбиться с разворота?
Пустынное поле обнесено капонирами. Далекий грейдер за ними, телеграфные столбы без проводки – все, от чего он в этот момент отрешился, и что, скользнув под крылом, останется на земле, как три года назад…
Собравшиеся возле КП смотрят Комлеву вслед: вернется?
Кто знает.
Ни о ком нельзя сказать наверняка: вернется.
Двести вылетов на боевом счету Дмитрия Сергеевича.
В день этого редчайшего для штурмовой авиации события на хвост его ИЛа с помощью заготовленной трафаретки легла неправдоподобная цифра «200», а на коническом борту усилиями тех же полковых живописцев воспарила, раскинув черные крылья, когтистая птица с мощным клювом, и второй, после «Ивана Грозного», самолет получил персональное имя: «Орлица».
«Орлица» Героя Советского Союза капитана Комлева. И о таком летчике, как он, нельзя сказать определенно: вернется. Сказать-то, собственно, нетрудно, – сам капитан этого не знает. Смерть его пониманию не поддается; у него чутье на опасность, он ее осязает, в мгновение ока схватывая, что, например, небо по курсу, загодя, до появления штурмовиков насыщенное темными разрывами крупнокалиберных снарядов – это, чаще всего, мера устрашения. В черные купы зенитных разрывов действительно входить жутковато, на то и расчет, на слабонервных расчет, процент же попаданий невелик, а, напротив, немота, молчание «эрликонов» в момент, когда ИЛы сваливаются в атаку, крайне опасно, пауза выдает предварительную пристреленность стволов по высоте. Зенитчики, припав к прицелам, ждут, чтобы открыть огонь на поражение ИЛов, тут своевременно «нужна нога»… Смерть жадна, ненасытна, витает над головой, и нет от нее защиты, но смерть – это то, что бывает с другими. Ее обиталище на войне – неизвестность. И ухищрения, к которым прибегает Дмитрий Сергеевич, давая повод видеть в нем командира-новатора, сводятся, в сущности, к одному: к настойчивой попытке предугадать первый залп зенитки, первый удар немецкого истребителя. Сорвать покров неизвестности, обнажить врага, его умысел, самому напасть. Три года ведет он эту борьбу. Мерцают вспышки высшего подъема, безграничной веры в себя, восторженного сознания торжества, превосходства над вражеской силой, – мерцают, и вновь он унижен безбрежной тьмой ожидания, ничего в запас, кроме вещего «вынесет», не оставляющий. Напряжение сил предельно, борьба идет не на равных, исход ее каждый раз – неизвестность.
Южный ветер задувает над степью, катит прошлогодние сухие травы, взметает пыль. Ветер порывист, сух, ни близости моря в нем, ни ароматов весеннего цветения. Вернулся, думает Комлев, подставляя ветру лицо. Крым, вспоминает он свой уход из лесопосадки, свежие, тонкие, без примеси тавота, запахи «кандиль-синапа». В Куделиху за три года ни разу не занесло, в Крым же явился вторично, – война, у войны свои дороги. Во тьме теряются, горем дымятся фронтовые дороги, а все-таки не поддаются, выправляют свои судьбы люди. Вчера уполномоченный особого отдела напомнил записку, еще летом пересланную в полк: «Передайте нашим, Столяров жив». Теперь другая весточка: среди бойцов, удравших из плена и действующих в отряде крымских партизан, находится летчик по фамилии Столяров… Не наш ли, не Женя?
Выспаться бы. Вымыть голову, сменить белье, растянуться на свежей простыне, как в доме парня, погибшего под Акимовкой, когда гоняли машины, и мать парня, усталая, добрая женщина, сбилась с ног, только бы угодить командиру ее сыночка. Все тепло, какое выпало Комлеву, – по чужим домам. Вернулся.
На его пути к «двухсотке» – капонир Тертышного.
Оберегая малиновый рубец на выстриженном темени, Тертышный осторожно натягивает шелковый подшлемник. («Тертышный – чей? Вашей эскадрильи? Как в воду глядел! – допекал Комлева председатель комиссии, все припоминая. Нерадивый летчик. Получил высокое выравнивание, в результате авария, поломка, шаромыжник угодил в санчасть. Сколько он там будет валандаться?»)
Сегодня в первый раз после этой неудачи Тертышпый летит на задание.
– Силаева поставил замом я, – вносит Комлев ясность во избежание кривотолков. – Пора Силаеву, пора. Сколько можно проезжать за дядюшкин счет? А ты не переживай. Не надо. Сходишь разок-другой по району, восстановишь навыки, получишь группу. К строю не жмись, – напоминает Комлев, – целью не увлекайся. Выспался?
– Пришел по распорядку.
– Не задержался? – сомневается Комлев.
Тертышный молчит.
– На выруливании дам по рации отсчет, проверь настройку. Чувствуешь себя нормально? Виктор утвердительно кивает.
– Сегодня никого не убьешь, да вернешься, так завтра война не кончится, наверстаешь. Понял? – Прикидывая в мыслях вариант с одним заходом, Комлев смотрит в карту. – Не зная броду, не суйся в воду, – рассуждает он вслух. Зачем нам огонь? Лезть в него не будем. В другой раз больше наворочаем. Предупрежден насчет моста. Саперы навели и притопили в этом месте мост, с высоты он просматривается слабо. А «семерка», которую ты получил, летучая. Чемпионка по легкости. Для тебя выцыганил, учти, на посадке поаккуратней, не разгоняй…
…Шестерка Комлева прогревает моторы.
Моторы ревут, как слоны, вздымая комья глины, обрезки жести.
Летчиков и стрелков, ожидающих возле КП, сдувает с насиженных мест, они сбиваются в кучу, поднимают воротники своих курток. Спотыкаясь, рысью-рысыо спешит к ним парторг полка, старший техник-лейтенант Урпалов: беда на стоянке, затор, боеготовность группы не обеспечена. С вечера самолеты заправлены ПТАБами, а сейчас Комлеву поставлена задача проштурмовать вражескую пехоту. ПТАБы следует срочно выгрузить, фугаски подвесить.
– В порядке добровольности, конечно. – Урпалов напирает на сознательность: свободных рук нет, а приказывать нельзя, стрелки и летчики находятся в готовности. – Перегрузим по-быстрому, и – в сторону, а, братцы?
– Что мелочь эта, ПТАБы, что чушки, один черт, товарищ старший техник, – отвечают ему. – Была бы цель накрыта.
– Бомба, главное, чтобы не зависла…
Экипажи маются с раннего утра: когда? по какой цели? кто поведет?
Можно бы, впрочем, и отвлечься, размять молодецкие косточки, но что-то противится этому в летчиках, настроенных на другую работу. Пусть более тяжелую, но свою.
Ведомые Комлева, выбравшись из кабин, помогают своим вооруженцам. Урпалов, ободренный их примером, усиливает нажим, и резервные экипажи уходят за старшим техником.
В перекур Конон-Рыжий забрасывает удочку.
– Товарищ старший техник, – обращается он к Урпалову, – у меня в Старом Крыму жинка и дочка малая…
– Знаю.
– На пару бы деньков… как считаете?
– Сначала бомбы перегрузим.
– О чем речь!.. С сорок первого года, товарищ старший техник.
– Один, что ли? Я тоже с сорок первого. Тоже в Крыму воевал.
– Освободим Крым, поедешь. Или на самолете слетаешь. На ПО-2. Капитан Комлев старину вспомнит, сам тебя и отвезет. Он здесь в сорок первом на ПО-2 резвился…
Подоспела свежая почта.
– Товарищ капитан, Елена письмами бомбит, – просит у Комлева совета Силаев. – Опять два письма.
Елена – подружка летчика, павшего под Акимовкой, с ней познакомились в доме этого парня, когда гоняли самолеты с завода на фронт. Гостеприимный дом, трехкомнатная – всем на удивление – квартира. Худенькая Лена робела их громогласной, по-хозяйски державшейся компании, ее блестящие глаза под короткими ресницами светились то простодушием, то тоской.
– Еще не знает? – спрашивает Комлев.
– Нет.
– Сообщи. – Тонкая кожа под глазницами капитана светлеет. – По всей форме, тактично… Так, мол, и так, дорогая Лена, – набрасывает капитан примерный текст ответа. – Такого-то числа, в бою, геройски…
Вслушался в себя, сделал выбор Комлев.
– Атакуем с одного захода, – говорит он летчикам, собрав их в кружок. Силаев, привыкай выруливать с запасом. Все продумал – по газам, в такой последовательности, не наоборот, понятно? На скорости через Арабатскую стрелку в море и – бреющим…
По машинам.
…Запасаясь для обманного маневра высотой, ИЛы гудели к Сивашам, к узкой гряде Арабатской отмели, выступавшей из воды вдоль восточного края полуострова. Веретенообразный нос летучей «семерки» Тертышного закрывал все впереди, кроме этой островной цепочки, Арабатской стрелки, и водной глади залива, – зеркальный бассейн парил, белесые клубы испарений прокатывались по нему волнами; залив и отрезанный ломтик Крыма ждали Тертышного, туда они скроются после удара. Взбираясь вместе с шестеркой повыше, он оттягивал, отдалял встречу, гадая, что произойдет раньше: залп вражеской зенитки или же разворот Комлева, увлекающий их вниз, за песчаный барьер, в безопасность.
С набором высоты, как обычно в солнечное утро, по кабине, по крыльям время от времени проскальзывали тени высоких облаков, не отвлекавшие Виктора. Вопреки напоминанию капитана, он жался к соседнему крылу, споря и смиряясь с Комлевым, воткнувшим его в середку строя, где тесновато, да не хлопотно, сомневаясь, потянет ли Силаев как зам. ведущего.
Два года на войне Тертышный, все ведомый. Начал ведомым, погорел ведомый, поднялся, наладилось, пошло – опять ведомый. Арабатская стрелка, приближаясь, несла какое-то ему успокоение.
«Хай тебе грец!» – перекрестил себя на местный лад Тертышный, силясь покончить с прошлым, зная, что это невозможно, Наверно, я нетерпелив, думал он. Слишком нетерпелив. Порвать, поставить на прошлом крест – разом; жениться – разом; вознестись, все получить – разом… Но ведь обещано, обещано, и есть примеры… «Хай тебе грец, махновец!» – петушилась старуха хозяйка в селе Веселом, стегая хворостиной борова, залезшего к ней в огород. Она восклицала «махновец!» точь-в-точь, как отец в подобных случаях. Из Веселого отец со своим эскадроном двинулся на Крым, Фрунзе поднял их на Сиваш… Отец прошел, и я пройду, думал Тертышный. Пройду, – повторял он, представляя семейную эстафету со стороны, но так, как будто не отец и не он ее участники, а другие люди, о которых он прежде читал или слышал – Впрочем, это столь же мало его задевало, как тени высоких облаков, скользившие по крыльям и кабине. Пройдя Пологи, переваливая через Сиваш, устремляясь в отцовском направлении дальше, он постигал тяжесть собственных, самостоятельных шагов как неизбежность, находя в неторопливом, упорном их совершении незнакомую, скрытую доселе горькую отраду. Все стоящее требует терпеливого усилия, кропотливости, накопления, – все, вплоть до противоборства манящей, сверкающей внизу морской глади, – противоборства, которое, наконец, получало разрядку, выход…
Бросив бомбы, Тертышный в чистом, не замаранном разрывами небе мчался навстречу гряде, зная, что зенитка обманута, веруя, что все позади, отдаваясь радости желанного сближения с товарищами…
– Повнимательней, море скрадывает высоту, – подал по рации голос Комлев.
«Мин, наверно, полно», – решил Силаев, замечая на волнах одинокую шлюпку. В ней сушила весла парочка: голый по пояс белотелый парень и девушка в глухом свитерке. Сидя рядком, они не рыбачили, нет: «Мы на лодочке катались…» Настигнутые ревом моторов, они, похоже, не понимали, чьи это самолеты, чего от них ждать.
«Не гребли, а целовались!» – по-джентльменски, чтобы струя за хвостом не перевернула лодку, взмыл над ними Борис.