Текст книги "А внизу была земля"
Автор книги: Артем Анфиногенов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Хлопнул стартовый пистолет: «По самолетам!»
«Отрекся, – подумал Силаев о командире, так истолковывая его озабоченный взгляд. – Комлев от меня отрекся».
Со вздохом, с заученной осмотрительностью, как бы чего не задеть, Силаев на руках опустился в бронированный короб своей кабины. Перед ним мотор, не пробиваемое пулей лобовое стекло; по бокам – шесть миллиметров, за спиной двенадцать миллиметров брони.
Отзываясь трубному реву мотора, хвост удерживаемой на тормозах «семнадцатой» подрагивал, бился о землю.
Стартуя в паре с Казновым, Борис знал, что в тот короткий отрезок времени, когда лидер группы Комлев пустит свой самолет в разбег, быть может, уже оторвется, повиснет над землей, набирая скорость, а они, Казнов и Силаев, изготовляясь, будут в последний раз пробовать моторы, «прожигать свечи», – в эти секунды стоящий впереди Братуха, как он ни занят, повернется к нему вполоборота. Повернется, будто бы проверяя, все ли в порядке у нерадивого Силаева. И будто бы убедившись, что – да, в порядке, удовлетворенно кивнет ему в открытом, свободном для взлета направлении, приглашая его и подстегивая: пошли!.. Он только это и сделает, Братуха. Жест сообщника, одному ему предназначенный.
Привычного знака на этот раз не последовало; Борис, ни на кого и ни на что не надеясь, из ритма не выбился, взлет их пары не исказился, все пошло как ни в один другой вылет, – и медлительный, долгий, с подпрыгиваниями разбег по кочковатой полосе, и одновременный с Казновым отрыв от земли, и легкий без нагона и подстраивания сбор на кругу… эти быстрые минуты, складываясь в единое, завершенное в надаэродромном пространстве движение, снова, как утром, вызвали в нем прилив уверенности, воскресили развеянное долгим ожиданием старта радостное предчувствие успеха.
«Казнов и Силаев – отличная пара», – могли сказать о них на земле.
Наверняка сказали.
Торбочка, подумал Силаев. Конон-Рыжий где-то прознал, будто вещи пропавшего, если взять их на борт, – хорошая примета, к добру, и приторочил внутри фюзеляжа «семнадцатой» парусиновый мешок, надписанный: «Столяров Е.». Личные вещи Жени отправлены родным, а в парусиновой торбочке летают на задание книги, взятые Женей из дома, письма, две общие тетради, заполнявшиеся торопливо и малоразборчиво…
Длинными тенями редких строений обозначился внизу Большой Должик степной, без заметной сверху границы, аэродром истребителей.
Будто закурился пылью тракт, образуя два бурунных следа, и вот пара ЯКов прикрытия, по-птичьи поджавши короткие лапки, кренится впереди в лихом развороте с тугим струйным следом за кромкой крыльев, но и этот коронный номер ЯКов не затмил в глазах Бориса слитности, с которой взлетали они, Казнов и Силаев. Неторопливо отваливая от Большого Должика и удерживая в виду резвых истребителей, Борис не отдавал им превосходства, считая себя с ними на равных. ЯКи растаяли где-то вверху.
«„Маленькие“, плохо вас вижу», – вслух, требовательно сказал Борис, как если бы на «семнадцатой» стоял передатчик.
Уж слишком они вознеслись, слишком. При таком прикрытии брюхо ИЛа оголено, беззащитно; на третьем вылете, под Кутайниково, «мессер» вынырнул как раз снизу и оттуда же, в упор ударил…
– Балуют, шельмы, – подал голос Степан, не одобряя ЯКов, быстро набиравших высоту.
Силаев сунул планшет под зад, плотней прижался к самолету Казнова.
Свежесть километровой высоты подсушила лицо, омытое при взлете потом, альпийский ветерок холодил мокрую между лопаток спину. Рация наведения глухо, отрывочно пробивалась сквозь писк и потрескивания, скрадывая расстояние, отделявшее их от заданного места, приоткрывая клокотавший над передовой котел. До цели оставалось восемь-девять минут, строй держался ровный, – еще не прошла по нему судорога последнего приготовления, когда, отвлекаясь от боевых интервалов и дистанций, летчики включают тумблеры оружия, и снова затем подтягиваются, ровняются, чтобы вскоре начать – до первого залпа наугад, вслепую, – импровизацию противозенитного маневра… «Пронесет», – сказал себе Силаев, забыв об удачном, обнадеживающем взлете, который, правда, был хорош, но все же не настолько, чтобы полностью унять, развеять страх перед надвигавшейся Саур-Могилой, где двадцать седьмого числа, прикованный инерцией и плечевыми ремнями к своему креслу, он отвесно, теменем сыпался в бездну Миуса, помня – за его спиной Степан – и не понимая, что с ним… вывалился кулем, рванул кольцо парашюта…
Сейчас, держась в строю, он, быть может, и дальше шел под гипнозом устрашающей цели, если бы не отвлек его мальчишеский соблазн взведенного курка: как бабахнет внизу, подумал он, глянув на клюквенного цвета пусковую кнопку, освобождавшую компактно размещенный в люках ИЛа убойный груз, – как бабахнет!.. До сего дня не сжился он с опасным могуществом, которым наделялся, которым обладал, поднимаясь на боевое задание.
«Комлева небось это не отвлекает», – подумал Борис.
Курясь слабыми дымами, какие обычно подолгу стоят над выжженным местом, мерцая разорванным полукольцом орудийных вспышек, открывалась по курсу Саур-Могила.
Он не разглядывал ее, видел и не видел сглаженный ветрами холм, с которым вновь сводила его судьба, – тогдашнее несчастье началось с того, что он отстал, – теперь он не сводил глаз с Казнова, следил за командиром, ждал, когда, нацелив тулова своих машин как нужно, они освободят держатели, и «сотки», стокилограммовые фугасные бомбы, вначале плашмя, потом медленно заваливаясь на нос, под тупым углом повалятся вниз. Но Комлев пустил не бомбы, а «эрэсы», реактивные снаряды; Борис последовал его примеру: легкий, не различимый, примусный шип, разновременный противотолчок в оба крыла… и предвкушение переполоха, страхов на земле.
Видеть, толком разглядеть, как боевые «эрэсы» сокрушают цель, ему пока не приходилось. Не мог дождаться – некогда.
И нынче…
Показывая ему закопченное брюхо, самолет Комлева выходил с вражеской стороны на нашу, где огонь не так плотен… капитан вытягивал, уводил их из-под опасных трасс, подальше от беззвучно и неожиданно вспухающих на разных высотах зенитных разрывов, то ли чутьем, то ли опытом увертываясь от пристрелявшихся «эрликонов» и облегчая тем, кого вел, возможность не отстать, не оторваться, не потерять друг друга. Комлев над целью не забывал, помнил о них, – вот что передавалось Борису, вызывая его ответное старание. Он пожалел, что идет не рядом, далек от капитана; крепче, крепче прижимал он нос своей «семнадцатой» к Казнову, резал круг, поддерживая, сохраняя боевой порядок…
И снова струились внизу дымки пепелища и прочерчивали небо трассы, тяготея к параболам, сгущая и как бы убыстряя свое движение в точках перекрещивания, и сильный ветер на высоте клонил в одну сторону облачка зенитных разрывов. Вдруг, в такой близи, что крылья «семнадцатой» дрогнули, ударил крупный калибр… мелькнули к хвосту три шаровидных образования цвета сажи с лимонной жилкой. Он поспешил от них в сторону, но «семнадцатая», его новенькая, его умница, его пушинка отзывалась на эти усилия дремотно, тяжело… бомбы! Бомбы наружной подвески и в люках съедали скорость, затрудняли маневр. Ахнуло с другого бока, еще ближе. Он понял, что – в клещах, что «семнадцатая» вот-вот будет накрыта… ничего другого не умея, он рванул рукоять аварийного сброса, единым махом освобождая ИЛ от поднятого груза бомб. Самолет облегченно вспух, взрыв зенитного снаряда поддал его волной, запах пироксилина, смешавшись с горным воздухом кабины, перехватил глотку, он закашлялся, на глазах навернулись слезы… но гул мотора был ровный, ручка сохраняла упругость, и главным его желанием было убраться отсюда как можно скорее. «Только бы Комлев не задержался!» – думал вн, снова заворачивая на Саур-Могилу. В ногах была вялость, он старался, как мог, поддерживать образованный шестеркой ИЛов круг, не допускать в нем разрыва. Невесомая, вновь покорная ему, как на взлете, «семнадцатая» словно бы намекала, что миг, так грозно сверкнувший, не повторится, сейчас не повторится…
«Силаев – грамотный летчик», – скажет о нем Комлев, когда они сядут. Именно в таких словах, не совпадающих, казалось бы, со всем, к чему понудила и как представила его в глазах других миусская баталия, вплоть до последних минут, когда он сбросил бомбы на цель аварийно, – именно в таких словах выразит командир свое изменившееся к нему отношение.
Он заметил внизу два танка, уступом шедшие на бруствер.
«Шугану-ка я их, – без злобы, без азарта подумал он. – Все не попусту болтаться…» – и отвалил от Казнова; впервые после взлета связь их пары разрушилась. Танк, шедший впереди, не сбавляя хода, начал задирать ему навстречу длинный ствол. Держа его на примете, Борис круче, круче заваливал «семнадцатую», и была в его довороте какая-то неохота, в которой он себе не признавался, неуместное раздумье, сомнение, что ли: все кончить, не начав… Все-таки («я его полосну, он меня, разойдемся…») – пошел в атаку. Ввод получился резким, его подхватило с сиденья, он завис на пристяжных ремнях, уперся головой в «фонарь», чуть не сел верхом на ручку, но опоры не потерял, приноровился и в этом странном, несуразном положении, почти стоя, валился с самолетом на далекий танк. Пушки ИЛа немецкую броню не брали, он бил по ней, по защитного цвета коробке, по яйцевидной башне, в надежде на ничейный исход… но с каждым мгновением своего крутого, под гул пушечной пальбы, падения, остервеняясь на себя, на этот подвернувшийся танк, он уверялся в мысли, что ошибся, поддался соблазну… ничьей не будет, скоротечная стычка эта – насмерть…
И тут в мотор ударил снаряд, из-под ног фонтаном брызнуло масло…
Сон не шел. Силаев ворочался на топчане.
Звучали в ушах голоса, команды, крики. Светящиеся трассы воскрешались с такой явью, что, казалось, воздух вокруг него густеет и накаляется.
Боль в руке исчезла, надежды, которыми он жил весь день и вдохновлялся, пошли прахом.
Как они зыбки, предчувствия.
Грош им цена.
«А завтра? – спрашивал он себя. – Завтра – все снова?»
За окном начинало светать.
«Нужны умение и сила. Сила не дается взаймы. Силу надо накапливать, собирать по крупице».
В тишине забулькали выхлопные патрубки.
Он ткнулся отяжелевшей от бессонницы головой в подушку, слыша, как металлический шелест переходит в многозвучный гул; моторы, заботливо прогреваемые, торопили летчиков к кабинам, звали на бой…
А когда Силаев проснулся, солнце стояло высоко, и над крышей прокатывался гром: истребители возвращались на «пяточок» с задания.
На табурете, придвинутом к топчану, стоял остывший завтрак, валялись какие-то открытки. Открытки были цветными; румяные пулеметчики под заснеженной елкой, припав к «максиму», косили немецких парашютистов. На оборотной стороне – столь же красочное обращение: «Боевой новогодний привет с фронта всем родным и знакомым!»
Одна открытка была надписана: «Гор. Ачинск… Контанистовой Наташе…» – прочел Силаев.
Химическим карандашом, крупно, в расчете на ребенка, нацарапан текст:
«Здравствуй крошечка Натуся!
Письмо твое получил где нарисован домик. Я повстречал папочку он рассказал мне про тебя ведь у меня тоже дочинька, но я за нее не знаю. Папа показал мне ваши фото на велосипеде и с бабушкой и козликами и твою киску, которую ты прислала папе. Мы оба рады, что свидились, когда еще свидимся? Дядя Степан».
– Кореша встретил, Контанистова, – радостно объявил с порога Конон-Рыжий. – Своим-то писать некуда, я с его Наташкой переписываюсь. – Он сел на табурет, строго перечитал свои каракули, вписал дату. – С Контанистовым мы на Херсонесе бедовали. Жуткое дело Херсонес. – Он говорил, не сводя с летчика глаз. – Немец по стоянке из минометов лупит в упор. Голову от земли отдерешь и видишь, как на Каче «мессера» взлетают, сейчас штурмовать явятся, три минуты лета…
Херсонес, последний рубеж севастопольской обороны, Степан вспоминает не часто, но если заговорит о нем, – не скоро успокоится. Как раз тот случаи, Силаев слушал рассказ о том, как мечутся на узкой полоске земли, вдоль высокого берега толпы, крича про подлодки, транспорты, приказы генерала Новикова, про условия плена, – немцы моряков в плен не берут, моряков стреляют и вешают, – снова бросаются, кто к морю, кто в сторону Балаклавы. «Большая земля молчит!» – швыряет оземь наушники радист с 35-й батареи. Это – конец. Ни боеприпасов, ни продуктов, ни подкрепления не будет. Слухи о «Дугласах», посланных им на подмогу, утрачивают смысл, но на вспаханном минами летном поле Степан натыкается на транспортный «Дуглас» с работающими моторами. Он только что приземлился – как? И готовится взлететь – как? Его распахнутую настежь дверцу охраняет наряд моряков с автоматами наизготовку. Какой-то солдат, помогавший на погрузке, пытается втиснуться вместе с ранеными в спасительную утробу «Дугласа», его вышвыривают оттуда, как кутенка, под устрашающий треск автомата; «Дуглас» берет раненых и офицеров по списку генерала Новикова, – от майора и выше…
– Да… а Контанистов, скажу тебе, мужик, каких поискать. К моим в гости заезжал, в Старый Крым, с женой и дочкой познакомился… И вот мы оба живы. Поговорить бы надо, а он комиссоваться полетел. На Кубани ему в шею залепили, вот сюда… Глинка, говорит, выпроводил на комиссию, дескать, лечись, Контанистов…
– Какой Глинка?
– Капитан Глинка. Истребителями-то здесь командует Глинка, капитан.
– ББ?
– Контанистов так его называет, ББ… Я говорю, Контанистов мужик поискать. Настолько отзывчивый… – В подтверждение своих слов старшина, помявшись, протянул Борису клочок бумаги. – Вот!
«ЕВТИР», – прочел Борис надпись на листке газетного срыва химическим карандашом.
– Что за ЕВТИР?
– Тихо, товарищ командир. – Конон-Рыжий, понизив голос, придвинулся к летчику вместе с табуретом. – От него подарок, от Контанистова. Мне, говорит, эту грамотку по секрету на херсонесском маяке инвалид той войны нашептал. Я, говорит, не поверил, да так, не веря, два года и провоевал. Теперь отвоевался, так, может, она тебя поддержит. Глядишь, так до своего Старого Крыма, до своей дочурки и жены дотопаешь. Ты ведь их прошлый год не повидал? Вот, бери. Война такое дело, зарекаться не приходится…
Что означают эти буквы, какой смысл стоит за ними, Степан не знал, да это его, по правде, и не интересовало: главное для старшины состояло в том, чтобы воспользоваться защитной силой таинственного созвучия. Ибо там, где стоят, где начертаны эти буквы, пуля и снаряд пасуют. «И осколок тоже!» добавлял Степан. Не проходят, получают отворот. Контанистов нацарапал их финкой на моторе, на хвосте, на крыльях истребителя – и что же? Ни одной пробоины.
– Сам, говорит, не особо много сбивал, но и его не тронули, только на Кубани влепили по загривку… За два-то года!
– И что ты предлагаешь? – серьезно спросил Силаев.
– Как – что? Надписать! Неужели нет, товарищ командир? Новый самолет получим, я свою кабину этими словами со всех сторон укреплю…
– Еще получить надо.
– Но, товарищ командир, уговор: ни гу-гу. Могила. Иначе вся сила пропадет… Кроме нас двоих, чтобы ни одна душа. Желанного впечатления на летчика грамотка не произвела.
– Посмотрим, – сказал он, складывая бумажку вчетверо и упрятывая ее в «пистончик», маленький внутренний карман в брюках, где хранился медальон. Я на земле молчать умею. Я не люблю, когда в воздухе в неподходящий момент умолкают, – недовольно и уже не в первый раз возвратился летчик к бою с «фоккерами», когда оба они, командир экипажа и стрелок, порознь выбросились из самолета.
– А что я мог поделать, если ленту перекосило? – быстро ответил старшина, отодвигаясь от Силаева вместе с табуретом. Сильные, сжатые кулаки Степана как бы выжали на весу мокрую тряпку, показывая крутой перекос пулеметной ленты. Этот резкий, наглядный жест повторяется, едва заводит летчик речь о катастрофе, разразившейся над ними двадцать седьмого числа. Перекосило ленту, заело и – никак… Почему – «умолк»? Не умолк! Я кричал… Командир, кричу, «фоккера»… Не слышал?
Этого крика, предостережения Силаев, мчась над огненной бездной, над клубящейся преисподней Миуса, не слышал. Он сам увидел позади себя «фоккера». Великое преимущество увидеть врага первым – он получил сам. Первым! До того, как от лобастого, сомовидного «фоккера» пошла сверху, ясно различимая в темнеющем предвечернем небе, накаленная докрасна, нацеленная в них трасса. Не прозевал, не упустил момента и уверенно им распорядился: помешал прицельному удару, ускользнул, а сигнала, голоса стрелка не слышал… Отказало переговорное устройство?
– Во всю глотку кричал: маневрируй, командир, маневрируй! – твердил Степан.
Возможно, внутренняя связь была перебита, – думал Силаев, вспоминая ни с чем не сравнимый восторг, испытанный им, когда он увернулся от трассы, и, одновременно с охватившим его торжеством, свою тревогу, свою догадку, свою уверенность: два «фоккера» в хвосте! Два! Слева и справа! От одного ушел, одному не дался, одного оставил ни с чем, а другой тем временем прокрался с противоположной стороны, чтобы тихой сапой… Но Конон-Рыжего на мякине не проведешь! Сейчас стрелок, используя созданное летчиком преимущество, развернется со своим пулеметом и… Черта получат их «фоккера»! Черта!..
Но Степан, его хвостовая опора, его турельный защитник, – молчал.
Ни единого выстрела.
В следующий миг небо и земля поменялись местами, он понял, что самолет на спине; рули ему не поддавались, не двигались, рули окостенели, и Силаев головою вниз – тянулся, тянулся к защелке, чтобы откинуть «фонарь», открыть кабину.
– Во всю глотку кричал: маневрируй, командир, маневрируй!
– На спине, что ли, маневрируй?
– Как – на спине? Почему на спине?
– Летели-то вверх тормашками, колесами к солнцу, не разобрал? Второй «фоккер» по управлению ударил, рули заклинило…
Ужас положения Силаевым не осознавался, в нем работал какой-то трезвый счет, в каждое мгновение этого счета он помнил, что хвост перевернутого ИЛа оголен, беззащитен, это убыстряло его действия, он как бы состязался с «фоккером», сидевшим сзади… кто раньше успеет, кто раньше сделает свое дело: «фоккер» добьет его, расстреляет, зажжет, или он откинет «фонарь», откроет кабину, выбросится с парашютом.
Так, головою вниз, дотягивался Силаев до защелки, до замка кабины, понимая, что стрелок, возможно, убит, ранен, но прежде, чем поставить ногу на сиденье, оттолкнуться, выпрыгнуть, он норовил, как строго условлено между ними, просигналить, скомандовать Степану трехцветкой: «Прыгай!»
Сделал он это?
Подал сигнал?
Или же только помнил о нем, открывая кабину?
Помнил, но не успел, отвлекся привязными кресельными ремнями, необходимостью изловчиться, поставить ногу на сиденье, посильней толкнуться?
Он выпрыгнул и приземлился удачно.
В дивизионной санчасти повстречал Степана, которого считал погибшим, главврач дал им на радостях по маленькой разведенного спирта. Они снова летают вместе, но всякий раз, когда в расспросах, настойчивых и осторожных, подходит Силаев к неясному месту, пытаясь понять, почему молчал пулемет старшины, почему не поддержал его Конон-Рыжий, летчик страшится услышать встречный вопрос, встречный упрек: почему не просигналил, командир? Опасаясь прямого вопроса стрелка и не слыша его, он обходит молчанием трехцветку, аварийную трехцветную сигнализацию, обговоренную ими в первое же знакомство как раз на подобный случай.
Но стрелок вопроса не задавал.
Не задал он его и сейчас.
Ну, и слава богу, успокаивал себя Силаев. Значит, я как командир все сделал. Просигналил… Конечно, просигналил. Конон получил мою команду, выпрыгнул… А вчерашний его выкрик «Прыгать?» – сомнения не оставляли летчика. Один раз ждал условленной команды, не дождался, как бы снова не попасть впросак?..
– Ну, и притер ты вчера, товарищ командир, – переменил тему Степан. На аэродром так не сажают… вжик! Я и не понял, еще летим или уже катимся?
«Оцени», – говорили при этом его уставшее лицо и беспокойный взгляд. Ведь на колеса садились, без гарантий. Ты скомандовал: «Сидеть!» – я и не рыпался, сидел как мышь…
– Пойду смотреть, как истребители садятся, – сказал Силаев.
Никто на старте его не ждал, никто туда его не требовал.
Старт казался ему тем местом, где он, сбитый, может быть понят, может быть оправдан.
Там он увидел капитана Бориса Борисовича Глинку. Первым приземлившись, капитан принимал своих ведомых, подхлестывая проносящиеся мимо него машины взмахом сдернутого с головы шлемофона: быстрей! На нем была необношенная куртка коричневой кожи; кожа, которой в предвоенную пору авиация блистала сплошь, теперь, на третьем году войны, уже не могла быть ее отличительным признаком и служила своего рода опознавательной приметой среди самих летчиков; такие, как на ББ, элегантные, мягкие куртки, поступавшие от союзников по ленд-лизу, назывались в частях геройскими, поскольку, из-за крайнего их дефицита, доставались главным образом Героям.
Сейчас, при виде Глинки в молодцевато сидевшей на нем, рассеченной сверкающей «молнией» спецовке, вспомнил Борис историю, что вилась за капитаном: работая летчиком-инструктором, Глинка бросил тыловое училище, удрал из него, «дезертировал на фронт», как выразился в рапорте по начальству его командир, возбуждая дело перед прокуратурой. Бумаги, взывавшие к законности, настигли беглеца в разгар Кубанского воздушного сражения, и командующий армией, не раз видавший Глинку в бою, закрыл это дело резолюцией: «Героев не судят».[7]7
Звание Героя Советского Союза капитану Глинке Борису Борисовичу было присвоено Указом Президиума Верховного Совета СССР от 22 мая 1943 года.
[Закрыть]
В шлемофон, которым размахивал капитан, был вделан короткий шнур с темным эбонитовым набалдашником, он мелькал в воздухе подобно хлысту, подгоняя истребителей: быстрей!.. В дальний конец полосы!.. А там наперерез быстрому самолету бросался, – может быть, без крайней на то необходимости, механик, ухватывался за низкое над землей крыло и, упираясь каблуками, с той же рьяностью помогал летчику развернуться и катить под маскировочную сетку.
Торопливое, в клубах пыли и грохоте, приземление истребителей дохнуло на Бориса жаром вчерашнего боя.
Не зная, с чем вернулись истребители, то есть был ли воздушный бой, кто отличился, заслужил очередную красную звездочку на борт самолета, Силаев пытался разгадать их вылет до того, как пойдут по стоянке рассказы, и поедал капитана Глинку глазами. Но ББ оставался непроницаем.
До конца проследив пробежку замыкающей машины, ББ направился к питьевому бачку.
Все перед ним расступились.
– Твой ИЛ стоит на пригорке? – бросил он на ходу Силаеву, угадывая в нем гостя, непредвиденно вторгшегося со своим самолетом в зону «пятачка».
Борис поспешно кивнул.
– Вчера летал днем – все вокруг чисто, когда под вечер смотрю «горбатый», – громко продолжил капитан о ИЛе, в то время как от него ждали рассказа о вылете, только что законченном.
– Стоит себе на колесах, как на аэродроме. Там же ступить негде…
– Товарищ командир, компоту? – предложили ББ холодный компот, принесенный в солдатском котелке специально к прилету истребителей.
От компота Глинка отказался, зачерпнул кружкой из питьевого бачка и мычал, не отрываясь, вода стекала ему па подбородок, на грудь. Жадно выпил еще одну кружку, утерся, уставился на Бориса. Тугая шея ББ алела, глаза округлились несколько оторопело.
– Усадили, – сказал Силаев, страдая, что именно в этом он должен признаваться такому летчику, как Глинка. «А бомбы?» – со стыдом вспомнил Борис свои аварийно сброшенные бомбы, казнясь своей удачливостью и не зная, как он должен был поступить.
– Зенитка, – отчеканил капитан, определяя причину падения ИЛа (прикрытие ИЛов от шакалящих «мессеров» поручалось его группе), и выждал, не будет ли возражений. – Иные на аэродром не могут сесть, как положено, продолжал он несколько мягче, ибо претензии не заявлялись. – Второго дня, не у нас, правда, на основной точке, один лупоглазый шлепнулся… аккурат на самолет Покрышкина. Слава те, Покрышкин в кабине не сидел. Да… Что можно сказать? Зенитка вокруг Могилы поставлена густо.
– Еще танки добавляют, – выдавил из себя Борис. – А рация наведения с земли ничего не говорила. Я ее не слышал.
– В эфире, слушай, бардак, – подхватил капитан, наконец-то, кажется, обращаясь к вылету, из которого вернулся. – Один голосит, как тот, прирезанный: «Вижу пару „сто девятых“, вижу пару „сто девятых“…» Кто? Где? В какой точке? Ничего не разобрать, а шухер, полундра, сейчас этот наш «давай-давай»…
Результат вылета истребителей сведен, по-видимому, на нет, решил Борис.
Капитан, однако, не печалится.
Прошелся с группой по району, прочесал его, постращал фрицев.
Вернулся без потерь.
Но и распространяться об этом ББ настроен не был.
– Почему сел на колеса? – спросил Глинка. – Приказ знаешь? Командующий Хрюкин приказал: в случае вынужденной самолет сажать на брюхо. Строго! Поскольку гарантируется безопасность экипажу. Мог бы в ящик сыграть. А?
– Машину жалко.
Сбоку, коротко глянув на Бориса, капитан поморгал светлыми ресницами.
– Погода изменится, стрижи играют… Маневр строят, гляди! – легко отвлекался он от своего вылета, от посадки ИЛа. – Дал-дал ускорение и ушел, как тот «мессер» от ЯКа…
– Танки все же здорово лупят, – повторил Борис. – Поднимет свою оглоблю и караулит, когда ИЛ ему на мушку сядет… Я, правду сказать, не ожидал.
– Не ждал!.. На войне так: ждешь одно, получаешь другое. Третьего дня вышел звеном против четверки «худых», а их оказывается восемь, такой подарочек, не приведи господь. Нынче утром звонят: «Капитан, просил пополнение? Принимай! Но учти, – стручки, зелень…» Зачем, спрашиваю? По старту дежурить? «Принимай, принимай, назад в училище не отправим!..» Но в бой-то я их тоже не пошлю, пока не облетаю. А «пятачок» для тренировки не подходит. Видишь как? Будут сидеть… Ну, отдыхай… – отпустил капитан Силаева.
В ожидании новичков в столовой вывесили стенгазету «Боевой счет».
Броский вид ее Борис оценил сразу.
Вместо передовой столбцом давались фамилии летчиков, против каждой из них стирающимся караадашом указывалось число боевых вылетов, воздушных боев и количество сбитых на сегодня самолетов. Последняя цифра, как самая показательная, уточнялась дробью: в числителе – сбитые лично, в знаменателе – сбитые в группе. Глинка шел по ним впереди всех, «На Кубани начал, на Миусе – Герой». Не было для Силаева ничего более трудного и пленительного, чем эта арифметика.
Новички прибыли под вечер, шесть или семь человек.
Поглядывая то на небо, то на пятнистые маскировочные сетки, держались кучно, ожидая одинакового ко всем им, хотя бы на первых порах, отношения. В пестрой их обмундировке сказывалось желание потрафить переменчивой авиационной моде, последнее слово которой принадлежало фронтовым аэродромам. Больше других преуспел в этом смуглолицый, крутобровый младший лейтенант. На нем была не пилотка, как на других, а фуражка с золотистым «крабом» и длинным, плоским козырьком. В отличие от товарищей, обутых в кирзу, он щеголял хромовыми «джимми», спущенными книзу, сжатыми в гармошку так, что издалека их можно было принять за ботинки. Роль вожака за ним, похоже, не признавалась, зверовато поглядывая из-под козырька, младший лейтенант надежд на раздобытую им амуницию все же не терял. Оценив мятый, жеваный вид Бориса, подмигнул ему:
– Клюют?
– Кусают, – сказал Борис.
– А он, Глинка?.. Мы с ним однокашники, из одного училища…
– Все?
– Двое. Но я из одной с ним эскадрильи, и вместе терпели от нашего Мухобоя, что ты!.. Поставит перед строем, и давай крагами махать, регулировать, пену на губах набивать… Накатал на Глинку докладную.
Помимо обмундировки, новичок, следовательно, уповал также на стены училища, в которых оба они, он и знаменитый ныне Глинка, мыкались и возрастали… «А на что другое ему рассчитывать?» – подумал Борис, вспоминая собственное свое прибытие на Миус.
ББ явился к ужину в своей обнове, для помещения, пожалуй, жарковатой.
Прошел к столу, где, разбирая кружки, терпеливо перекладывая приборы, его стоя ожидали летчики. Занял свое место.
Все сели.
То ли властное командирское начало смягчалось в нем обходительностью тамады, предусмотрительного, со всеми ровного, то ли, напротив, самый авторитет ББ обострял к нему интерес, только внимание к нему, особенно в начале ужина, было всеобщим. Молодые не сводили с него глаз, ожидая во всем, что он делал или говорил, скрытого смысла, все отмечая. Как принюхался к своей кружке – и аккуратно отставил ее, приготовляясь. Скинул, сложил рядом куртку, пригладил податливый, пшеничного отлива чубчик, запоздало и недовольно ощупал на пухловатых скулах щетину… Все медля, оттягивая начало ужина, распорядился на ночь усилить караулы (потом дважды к этому возвращался). Наконец с веселым, шумным вздохом оглядевшись перед собой, поднял на ладони тугой, в пупырышках огурчик. Ласково щурясь на него, объявил:
– Люблю есть огурцы не так, как многие. Я люблю их вот так… с горчицей…
Командирская финка гипнотически засверкала, четвертуя огурец, потом смазанные горчицей мелкозернистые дольки его скользнули за поднятой капитаном кружкой.
Строго оглядев молодых увлажнившимся взглядом, ББ напомнил:
– Главное, не мешать закусок!
И со сдержанной энергией в них углубился. Ожидаемый молодыми разговор затевался не главой стола, а где-то на периферии:
– …Отговаривают, дескать, вы больны, товарищ капитан, температура, все такое… а он: «Поведу сам! Что ж такое, что Кутейниково. Тем более, говорит, – штурмовики обижаются, вроде как наши плохо их прикрывают…» И повел на Кутейниково.
– Самая плохая цель – аэродром.
– Бывает хуже.
– Хуже аэродрома?
– Да, переправа.
– Я летал на Кутейниково, – подал голос Борис.
Оказалось, что он находится среди свидетелей – или виновников? – его падения при штурмовке немецкого аэродрома Кутейниково: все они кружили наверху, прикрывая отход ударной группы штурмовиков, а «мессер» на бреющем, по балкам, настиг их шестерку и влепил снизу в маслорадиатор…
«ББ водил, а „мессера“ гуляли, как хотели»… – вертелось у Силаева на языке, но сказать об этом вслух он по решился, опасаясь упреком ли, неосторожным ли признанием привлечь внимание к собственному сходству с «ванькой-встанькой», как с сожалением и насмешкой крестила фронтовая аэродромная молва летчиков-бедолаг, которые, казалось, только то и делали, что, дойдя до переднего края, с первым же залпом, с первой очередью валились на землю…
Разговор вроде бы завязался, капитан в него не вступал, мимикой, жестом поощряя новичков к свободному общению.
С тихой, глуховатой жесткостью, на которую так чуток свежий слух, поминался за столом Севастополь, его Куликовч поле и мыс Херсонес… Мыс Херсонес, где кровью харкали год назад, безвестные российские речушки, села и деревни, близ которых сбивали, были сбиты, падали, горели…