Текст книги "А внизу была земля"
Автор книги: Артем Анфиногенов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Под Мысхако одним залпом накрыло командира полка и ведомого, – взял тут слово ББ, отставляя в сторону подчищенную хлебной коркой тарелку; похоже, он имел обыкновение так вклиниваться в общий разговор. Гомон за столом уменьшился. – Причем в первом боевом вылете накрыло, они только из ЗАПа пришли. Ведомый-то еще стручок, а командир – летака, строевик, любил все по букве, его у нас в училище курсанты Мухобоем звали…
– Жлоб! – с резвостью захмелевшего от трех глотков вылез в тишине бровастый младший лейтенант, держа на коленях фуражку и напряженно косясь в сторону капитана. Новичка придержали, ткнув слегка в нетронутую им тарелку, он не унимался…
– Духом был тверд, – строго возразил ему Глинка, с печалью глядя поверх голов. – Погиб, не повезло, – войны не знал. А ведомый выбрался, его снова на задание. Тем же курсом, на Мысхако, где сгорел командир… Да… Неприятный осадок, конечно, действует, но что можно сказать? Неустойчив оказался парень. Поддался мандражу, ну и в штрафбат… Младшой! – через весь стол обратился ББ к Силаеву. – Оставайся-ка ты у меня.
– Я? – переспросил Борис.
– Сделаю из тебя истребителя. Вывезу, натаскаю. Будем фрицев на пару рубать. Стол притих.
– Он, товарищ командир, того… долго думать будет, – воспользовался паузой младший лейтенант из новичков, строго сводя крутые брови и упреждая попытку цыкать на него.
– Истребитель – это истребитель, – продолжал Глинка, обращаясь к Силаеву. – Один в кабине, сам себе хозяин и отвечаешь только за себя. В бою выложился, с умом да расчетом, – все, на коне, собирай урожай… Ни от кого не зависишь, что и дорого.
Конон-Рыжий, все время почтительно молчавший, при этих словах капитана несколько напрягся. Не меняя позы, переставил под табуретом ноги. Раздвинул их пошире, прижал голенища сапог к ножкам. Борис это отметил. Засомневался, подумал он, не бросит ли его командир. Не оставит ли его командир снова, как двадцать седьмого числа…
– Вы лучше меня возьмите ведомым, – захмелевший истребитель-новичок в своем намерении заручиться поддержкой Глинки был настойчив.
– Его возьмите, – улыбнулся Силаев, любивший великодушный жест на людях.
Глинке это не понравилось. Он насупился, заморгал глазами.
– Твои в полку прочтут в газетке: «Отличился в бою истребитель Силаев…» – спохватятся: как? Ведь он же наш, штурмовик? Туда-сюда, по начальству… поздно. Героев не судят.
– Я вчера сообщил своим, что сижу на «пятачке», жду «кукурузника», – в краске смущения объяснял Силаев, далекий от мысли, что сватовство, затеянное Глинкой в присутствии молодых истребителей, могло иметь и воспитательную цель, показать, как поощряется на «пятачке» находчивость, – Товарищ капитан, – благодарно добавил Силаев, – за Индию! – и поднял кружку.
– Ну, смотри, – вроде как отступился от него капитан. – Братцы, за Индию!
Конон-Рыжий подсел к Силаеву, тиснул его, зашептал в ухо жарко и непонятно:
– Ну, командир, не переманил тебя Глинка, дальше вместе летать – скажу, камень с души, нехай его так… ведь сиганул я от «фоккера»!
– Выпрыгнул? – опешил Силаев, – Бросил? Не дождавшись моей команды?
– Выкурил он меня, товарищ командир. Ошпарил, как сверчка… Тот, первый… Он нас зацепил, мелкие осколки от бронеплиты плечо ожгли, я подумал, взрыв, пожар… Пока не завертелись, пока живой – с горизонтального полета, за борт…
– Без моей команды?
– Ну, как сверчка, – развел руками Степан. – Я Мишу Клюева вспомнил. Миша Клюев летчик – не чета тебе, у него когда сто вылетов было…
– Лейтенанта Клюева?
– Лейтенанта. Михаила Ивановича.
– Моего инструктора?! Я его на фронт провожал!..
– А я под Пологами схоронил…
…Так узнал Борис Силаев о гибели человека, которому был обязан тем, что остался в авиации, и негодование, поднявшееся в нем против Конона, смягчилось.
«Что значит – посадить на колеса подбитую машину, – думал Силаев, приписывая порыв откровенности Конон-Рыжего своему летному умению, своей посадке на изрытом поле. „Мерещится!..“ – вспомнил он Комлева. – Ничего не мерещится, я сразу почувствовал: темнит Конон-Рыжий, темнит. Я в себе сомневался, а капитан Комлев думал… Честно, и сейчас не знаю, успел просигналить или нет…» – Он не мог признаться себе, что, приказав вчера в воздухе Степану: «Сидеть!» и сажая безмоторную «семнадцатую» на колеса, лишь слепо доверился случаю.
Между тем неуемный новичок, да и товарищи его оценили иронию впервые услышанного тоста «За Индию», скрытый в нем призыв отвлечься от тягот боевого дня и, таким образом, начать свое посвящение во фронтовое братство.
– За Индию! – подхватили молодые, призывая гостей, летчика и воздушного стрелка не принимать всерьез их злоязычного товарища, сумевшего, – так это было понято, – подпортить аппетит обоим, отвлечь их от дружного застолья…
В полк, на самолетную стоянку эскадрильи, они явились в этот раз вдвоем: впереди летчик, командир экипажа, младший лейтенант Борис Силаев в своем застиранном комбинезоне, за ним – воздушный стрелок старшина Конон-Рыжий, притихший и молчаливый.
– Силаев, как всегда, явился кстати, – встретил его Комлев. – Подгадал! – прикрыл он улыбкой холодный взгляд, без больших усилий оберегаемую внутреннюю твердость, которая требовалась от него и вошла в привычку, благотворную в такие моменты, как сейчас, когда на фронте наконец-то обозначился успех, полоса прорыва требует штурмовиков, а боевой расчет эскадрильи зияет брешами, и неизвестно, чем, как их затыкать. – Подгадал, лучше не придумаешь, – повторил капитан, впервые, кажется, замечая, как осунулся новичок, трижды сбитый за месяц миусских боев. Щеки запали, ключицы выступили остро. Комбинезон сбегался на плоской груди Силаева в привычные, не расходящиеся складки, он был на нем как сбруя, ладно пригнанная, подчеркивая готовность летчика в любой момент впрягаться, стартовать куда угодно… в любой момент, куда угодно, – если выдержит, осилит, потянет дальше груз, без расчета взваленный немилостивой судьбой на одни плечи.
Эту опасность, этот предел Комлев почувствовал ясно.
– Выспаться, а потом танцевать, – сказал Комлев. – По вечерам в конюшне танцы под гармонь…
«Я его на завтра не назначу, – подумал капитан, – так тот же командир полка пошлет!»
Комлев мысленно поставил себя на место только что назначенного командира полка, бритоголового майора Крупенина, отстраненного от должности под Сталинградом генералом Хрюкиным и сумевшего безупречной боевой работой во время волжского сражения в качестве рядового летчика добиться восстановления в правах и вновь получить полк, правда, не бомбардировочный, а штурмовой. Стоило Комлеву на минуту представить, как поступит Крупенин с новичком Силаевым, как вынужден будет он поступить, – и сомнений не оставалось: упечет, не задумываясь. Как пить дать. Ибо все резервы – в прорыв…
– Инженер, «спарка» на ходу? – спросил Комлев. – Силаев, решение такое: сейчас ужинать и спать. Бух – и никаких миражей. Понятно? Отдаться сну. Утречком сходим в «зону».
Как все волжане, Комлев с детства любил зорьку, сладкую пору рыбацких страданий. Но война развила в нем недоверие раннему предрассветному часу, когда солнце еще не взошло, над землей держится сумрак, очертания предметов размыты… мягкие, длинные, переливчатые тени под крылом самолета, неуловимо и быстро меняясь, не просматриваются, в них – неизвестность.
Поднявшись с рассветом в небо, Комлев вначале долго оглядывался, перекладывая с крыла на крыло учебно-тренировочную «спарку», самолет с двойным управлением. «Опасность держится в тени, – говорил Комлев. – Хочешь жить – учись распознавать опасность». Силаев, сидя впереди и придерживаясь за управление, примечал краски земли и неба, осваивался с ними, – ему предстояло начинать все сызнова, и он чувствовал серьезность минут, предварявших «пр-ротивозенитный маневр-р Дмитр-рия Комлева!» – как прокомментировал по внутренней связи капитан свою манеру вхождения в зону зенитки, сближения с огнем. Ничего подобного Силаев не видывал. Комлев не подкрадывался и не ломил напролом, это больше походило на пляску, исполняемую вдохновенно и назидательно, напористую, осмотрительную и безоглядную пляску человека и машины в соседстве со смертью; не «Пляска смерти», а пляска бок о бок со смертью. Бориса вдавливало в сиденье и швыряло, как на штормовой волне, переваливая с борта на борт под рев мотора, который то возрастал, то падал, переходя от трубного форсажа к голубиному воркованию. В каждый момент неземного канкана исполнитель обнаруживал такую изощренность и неистощимость, не предусмотренную никакими инструкциями, такое строгое следование первому завету боя «ни мгновения по прямой», что все это вместе представилось Борису чем-то недосягаемым.
– Пр-ротивозенитный маневр-р Дмитр-рия Комлева!.. – повторил капитан, С косой надо бодаться, Силаев, бодаться надо, не то схрумкает, глазом не моргнешь!..
Неукротимое «бодаться», вся импровизация поединка с нацеленными на самолет стволами зенитки явилась для Бориса откровением: как преображает, как должно преображать человека дыхание грозной опасности! Комлев в «спарке» не был таким, каким он его знал, не был похож на себя, наружу выступила какая-то вулканическая мощь, недоступная и влекущая…
На земле командир сказал:
– Спать! Отсыпаться до обеда, никому на глаза не попадаться. – Лучшим средством лечебной профилактики он считал на фронте сон, за исключением случаев, когда требовались дефицитные медикаменты…
Прорыв наших войск, взломавших миусскую оборону, с каждым днем расширялся, дышать становилось легче, – капитан поставил Силаева на вылет, и снова подхватила, понесла Бориса фронтовая таборная жизнь.
– По выполнении задания производим посадку возле отбитого у врага хутора, – определял очередную задачу командир эскадрильи, указывая на карте новую точку, новый аэродром, где каждый, кто возвратится после штурмовки, должен проявить умение быстро, с одного захода, сесть….
Вот он, хутор…
ИЛ прокатывается по свободной от мин полосе, не страдая на рытвинах и ухабах. Мотор смолкает журчаще успокоенно, и так же, не спеша, устало и умиротворенно поднимается, встает в кабине на ноги Борис, чтобы, грудью возлежа на лобовом козырьке, медленно остывая, отходя от разбитой водокачки, от скрещения трасс за нею, от низкой крутой «змейки» и от захода на эту полосу близ хутора, приглядеться, куда же вынес его очередной зигзаг наступления, какова она, очищенная от оккупантов местность.
Размытые дождями, осыпающиеся под ветром глинистые гнезда и окопы. Уже и не понять, кому они служили. Немцам и нашим, наверно. Два года бороновали степь туда-обратно взрывчаткой и сталью, а выбрать полосу, чтобы посадить полк «ил-вторых», нетрудно. За сумеречной балкой, на суху – мазанки, сараи, колодезный журавль.
Пехота прошла вперед не задерживаясь. Борис Силаев вступает в хуторок в своем видавшем виды комбинезоне. Верх его расстегнут, планшет – через плечо до пят, очкастый шлемофон приторочен к поясному ремню, разумеется, в фуражке, ее яркие цвета и блестки – для торжества. Конон-Рыжий прослышал, будто неподалеку от хутора встречать наших вышел отряд мальчишек в красных галстуках, с пионерским знаменем и трофейными автоматами – два года отряд пребывал в подполье, вредил оккупантам и не попадался… На отшибе хутор, в стороне. Нет здесь дощатых подставок, тумб, как на перекрестке в городе Шахты или в Таганроге, где регулировщицы царят, властвуют жестом, будто на сцене… Тихо в хуторе. «Цоб-цобе!» – хлещет возница по ребрам меланхоличного одра. В конце проулка, возле афиши на газетном листке, обещающем отпуск керосина, – скопление пестрых лоскутов и говор.
– В Севастополе нас встретят, вот где, – говорит Конон-Рыжий коротко, не печаля по возможности светлого часа. Но последние дни Херсонеса, отход с крымской земли июньской ночью проживут в старшине до гроба: как, грузнея от усталости, ткнулся он носом в прибрежную гальку, пополз к воде на коленях и увидел во тьме катерок, малым ходом огибавший Херсонесский мыс, спасавший от немецких минометов и орудий тех, кто жался к отвесному берегу… канат за кормой катера, ухваченный Степаном с последней попытки… как, закинув ногу, вязался он к нему своим брючным ремнем…
Далек еще Севастополь, далек Крым, на пути к Херсонесу – хутор. Худой, поросший щетиной дед направляет хлопчиков, волокущих к колодцу камень взамен разбитого противовеса. Камень громоздок, тяжел для детской команды… а одеты ребятишки, господи… рвань, окопные обноски. Жабьего цвета пилотка на одном сползает на нос, ступни обмотаны тряпьем. Не спорится работа у детишек, отвлекла их разродившаяся под плетнем сука. «Расшаперилась!» неодобрительно, с чужого голоса басит малец… Жизнь.
«Отбитый у врага хутор», – как говорит капитан Комлев. Не взятый, не вызволенный, не освобожденный – отбитый.
Отбитая у врага жизнь.
И в подтверждение жизни, в награду за нее, – стая писем, едва ли не первая с начала миусских боев, неожиданная, из таких далеких миров, что Борис долго вертит в руках треугольничек, соображая, чьи же это инициалы «А. Т.»? – дом, училище, ЗАП так от него отошли, отодвинулись, как будто он не месяц на фронте, а годы… но все, что в прожитой жизни коснулось сердца, видится ярко. «А. Т.» – Анюта Топоркова. Когда их команда, их капелла сержантов-выпускников летного училища, расположилась на травке возле проходной ЗАПа, ему велено было отыскать местное начальство, и он по шатким, подопревшим мосткам направился вдоль плаца, окруженного забором. Репродуктор над плацем гремел: «Иди, любимый мой, родной, суровый час принес разлуку», а с крылечка домика, стоявшего вдоль мостков, сходила девчушка. Сходила неторопливо и осмотрительно: придержав шаг, свесила со ступеньки узкий носок в синей прорезиненной тапке, Тем, кто находился сзади, возле проходной, могло показаться, будто она одного с Борисом роста… пышноволосая юница в скинутой на плечи светлой косынке под цвет глаз предстала перед командой вновь прибывших как-то не ко времени и но к месту, ибо в центре всего был выжженный солнцем плац, полигон за лесом и – в не садящихся клубах пыли аэродром, катапультирующий курсом на Сталинград, на Сталинград, на Сталинград маршевые полки. В тот момент, когда он поравнялся с крыльцом, она сошла на мостки; не упредила его, не переждала – пошла с ним рядом, беззаботно и даже озорно. «Никак Силаев сестренку встретил», – сказал кто-то из ребят.
Сказал, как припечатал. Должно быть, на расстояние передался тон свойских, братско-сестринских отношений, как бы существующих между ними. Вчерашняя школьница была ему по плечо, это всем бросалось в глаза на плацу, где Анюта вместе с подружками постарше наблюдала, лузгая семечки, как учат летчиков печатать шаг и козырять начальству, а потом, по заведенному обычаю, вытягивала его в сторонку, к каменной ограде, чтобы условиться о встрече на вечер; он слушал ее, вытирая пот, кативший с него градом. Однажды, когда сержантская команда ремонтировала тракт, она катила по своим делам в телеге, груженной обмундированием. Остановилась, сошла, прогулялась с ним под руку туда-обратно, погнала дальше… На вещесклад, где работала и куда через накладные, через приходно-расходные книги, разговоры каптенармусов каждодневно сходилось и обсуждалось все то, что Борис узнавал в курилках, на занятиях, из приказов: «погиб», «разбился», «не вернулся», «геройский», «без вести», «упал в болото», «направил свой горящий ИЛ»…
Этим, ничем иным, как этим, в первую очередь объяснялось, что их знакомство не развилось, все переносилось, отодвигалось на потом, до сроков, которые наступят…
В день, когда Борис улетал на фронт, Анюта, все знавшая, примчалась к шлагбауму, перекрывавшему въезд на летное поле. Он не ждал ее там. Вообще не ждал, не видел. Как теперь уяснилось из письма, только что полученного, стоял в полуторке к ней спиной. Она не подала знака, не крикнула, смотрела вслед грузовику, увозившему летчиков к самолетам, а когда они взлетели, глядела в небо и гадала, какой самолет его, Бориса. Пририсовав в конце письма крестики, обозначавшие строй уходивших на фронт «ил-вторых», вопросительным знаком спрашивала – верно ли, угадала ли?
– Нет, – припомнил Борис, – не угадала.
В заботах Анюты, в ее интересах была трогательность и детскость. Детскость, навсегда похороненная в нем Миусом.
Он отложил Анютин треугольник, принялся разбирать вещи Жени Столярова. На каждой тетради сделана пометка:
«Отправить по адресу: Москва, Солянка, 1, кв. 25, Маркову Г. В.». Надписи сделаны Жениной рукой не размашисто, тщательность, ему не свойственная, усиливает… наказ? распоряжение? Не предсмертное же? Распоряжение «на худой конец», скажем так. И что, как же теперь?
– Вздыхаешь, Силаев? – застал его в этих раздумьях Комлев.
– Жалко, товарищ капитан, – сказал Борис, упрятывая тетради.
– Жалко! – повторил Комлев, складка возле его рта углубилась. Спокойствие его лица и глаз задело Бориса. Отстоявшееся в нем терпение. Оно в Комлеве давно, всегда, но отметил его Силаев только сейчас, точнее почувствовал, насколько мера его превосходит то, чем располагает он, Силаев.
– Технари восстановили в поле ИЛ, надо его перегнать домой, – сказал Комлев. – Вопросы?
Не бог весть какое поручение, «каботажный» маршрут, двадцать три минуты лета по прямой. Но Силаев без вопросов не умеет. Любое поручение встречает тихим, внятным, однако, сомнением: верно ли он понял? Не ошибся ли командир?
Не ошибся.
И уже на месте Силаев сам, без подсказки, должен решать все, в частности как быть ему с технарями-ремонтниками: отправлять их домой своим ходом или же грузить на собственный риск и страх всю троицу, всю ее гремучую, громоздкую поклажу в кабину стрелка?
– Только быстро у меня! – прикрикнул Борис на технарей для порядка, спешить ему, собственно, было некуда, скорее напротив, не мешало кое-что обдумать, поразмыслить, как изменится центровка самолета, как пойдет разбег по целине… В заботе о благополучном отрыве от степного поля, он с деланной строгостью, будто чем-то недовольный, наблюдал за суетой ремонтников, убиравших «козелки» в заднюю кабину; под колпак стрелка они карабкались, мешая друг дружке, в «скворешне» теснились, один складывался калачиком, другой гнулся в три погибели, чтобы не заколодить турель хвостового пулемета… И в мыслях не имел Борис, что эти едва ему знакомые, оголодавшие, обросшие щетиной работяги, выбравшись дома из «скворешни» и исчезнув в направлении столовой, напомнят ему о себе. Да как… «О Силаеве идет молва!» – услышал он на стоянке за своей спиной, и замер. «Молва» пошла от них, от ремонтников… Правда, «молва» не выходила за пределы двух-трех землянок, исчерпываясь фразой о летчике Силаеве, «который, хотя и молодой…». А когда Комлев подловил на перегоне быстрый бронепоезд немцев и армейская газета посвятила атаке находчивых штурмовиков полосу: «Громить врага, как бьют его летчики капитана Комлева!», то – коротка земная слава благодеяния Силаева были забыты; Борис вспоминал о ремонтниках благодарно. «Зря я на них шумел, на ремонтников, – задним числом вздыхал Силаев. – Такие трудяги»…
Разрыв, дистанция между ним и капитаном давала о себе знать постоянно.
Осенью сорок третьего года на одном из фронтовых аэродромов Донбасса в ранний час дважды звучала команда: «Запускай моторы!», дважды: «Отбой!», но и после этого восемь лучших, отборных экипажей, нацеленных на Пологи и далее, на высоту 43,1, где колобродит переменчивая фронтовая фортуна, продолжали томиться ожиданием, – обстановка на переднем крае не прояснялась. То наши под губительным огнем захватывают укрепленные склоны на главном направлении прорыва, то противник, контратакуя танками и авиацией, занимает ключевые траншеи. «Из рук в руки, из рук в руки», – озабоченно повторяют связные, помалкивая об опасности в таких условиях удара по своим…
Летчики и стрелки восьмерки пригвождены к кабинам, поверяющие, техники возле них – в ревностной суете.
Подчеркивая, демонстративная, что ли, дотошность, с которой в новые, дополнительные сроки осматриваются лючки, крепления, дюриты, есть выражение готовности наземных служб не щадить живота своего, только бы все сошло благополучно, без потерь, и не повторилось бы недавнее ЧП, когда такая же команда избранных, но в шесть единиц, не обнаружив цели, привезла бомбы назад.
Терриконы опоясали аэродром, подобно пирамидам. Серой мышкой рыщет среди ИЛов армейский фотограф в надежде щелкнуть панораму и не попасть под руку суеверного аса, сглазить его камерой перед вылетом.
Группу ведет майор Крупенин, командир полка; осенью сорок первого года на Южном фронте капитан Крупенин впервые поднимал на врага бомбардировочный полк, теперь, два года спустя, на 4-м Украинском фронте, ему предстоит впервые вести на задание штурмовой авиационный полк. В составе группы, сформированной майором, лучшие летчики полка, как о них говорят – «кадры».
«Кадры» – это стаж, опыт, энная степень мастерства, закрепленная в мифе о добром молодце-пилоте, конечно же истребителе, капитане или майоре, блистающем искусством делать в небе все, начиная с умения притереть своего «ишачка» тремя точками на три фонаря «летучая мышь», поставленных буквой «Т». Это также причастность к известным событиям армейской жизни, вроде, например, Киевских маневров. Командир полка не упускает случая сказать о них, да и как забыть ему удачную разведку во главе звена «р-пятых», отмеченную на разборе личной благодарностью наркома, именными часами из его же рук…
Киевские маневры, Белорусские, спецкомандировка…
Или – Халхин-Гол.
Капитан Комлев, который воюет с двадцать второго июня, комэски Кравцов и Карачун, прошедшие огонь и воду, командиры звеньев Казнов и Кузин «кадры». «Цвет нации», – подвел командир полка под составом восьмерки черту и долго молчал, глядя в список. Шеи не видно, бритая голова вобрана в заостренные плечи.
В связи с предстоящим полетом между Крупениным и капитаном Комлевым вышел спор. Полеты «кадров», заявил Комлев, – шаблон. В принципе шаблон, надо от него избавляться. Зачем рисковать ценными летчиками, например, при облете нового района?.. «Облет района – не боевое задание, – возразил командир полка. – Линию фронта не переходим, правда? Так, пристрелка…» «„Мессера“, товарищ майор, когда прищучивают и валят, наших намерений не спрашивают, А слетанностью, если на то пошло, сборные группы никогда не блистали. Другое дело: вытащить всех ведущих на передний край, в траншеи, к стереотрубам. Познакомить с расположением целей, системой огня. Тогда каждый начнет думать, как работать. Как заходить на цель, как уходить… Уходить… В нашем деле главное – вовремя смыться…»
Командир полка своего мнения не изменил, но есть Крупенину о чем подумать.
Летчики в группе как на подбор, однако степень их готовности к бою все-таки не одинакова.
Дело в том, что всякий отрыв от полка, от боевых условий сказывается на летчике. Даже короткая пауза по непогоде: подниматься на задание после перерыва труднее, чем в разгар боевой работы с ее ритмом, с внутренней готовностью к предельному напряжению сил. Не говоря уже о борьбе, которую ведет с собой летчик, садясь в кабину ИЛа после ранения, после госпиталя. А сейчас в составе восьмерки три экипажа, только что вернувшихся из тыла, – на новеньких, с заводского конвейера, машинах. По случаю их благополучного прилета майором накануне была заказана баня. Не только из радушия, но и для того, чтобы блудные сыны, свыше месяца куролесившие в тылу, на перегоночной трассе, с ее неистребимым картежно-водочным духом, очистились от скверны. Все три летчика – сталинградцы: Кузин, Алексей Казнов по прозвищу Братуха и Тертышный. Да, Тертышный, именно он… Опыт и зрелость. На них командиром сделана ставка.
И все-таки – месяц отлучки…
Братуха в баню не пошел.
Вымыл голову под рукомойником, сменил белье.
На его обветренном лице с густеющим на скулах кирпичным румянцем выражение сосредоточенности… а грудь летчика под чистым воротом расстегнутой рубахи полыхает багровыми пятнами: жестокий приступ крапивницы. «Опять?» – удивился Силаев, по рассказам Алексея знавший, какие страдания пришлось ему терпеть в разгар боев под Сталинградом, когда все его тело покрылось волдырями, и давно уже не слыхавший от Братухи жалоб. Братуха промолчал, сцепив пальцы рук. Видно было, что он подавлен. «Чем, Оля?», спросил Силаев. Братуха распрямился. Угадал приятель: Оля. Два года назад Казнов, выпускник летного училища, сидя в запасе и безвыездно пропадая в колхозе, на уборочной, куда гоняли весь авиационный резерв, заливал своей знакомой Оле, будто занят тем, что летает ночью. По особой программе готовится к спецзаданиям. Намекнул на орден, якобы заработанный, но не полученный. Принимала ли она это за чистую монету, или догадывалась, какие чувства руководят Братухой, подогревают его пылкую фантазию, но только отзыв Оли, переданный ему через третьи руки, был окрыляющим: «Братуха содержательный юноша. Я в нем не сомневаюсь». Фронтовая их переписка шла с перебоями, с какой-то вялостью, временами совсем обрывалась. И вот два года спустя командированный в тыл Братуха оказался в городе, где она жила, и на знакомом мосточке, под окнами Олиного дома, куда он мчался, не чуя под собою ног, его перехватила Олина подружка, знавшая Братуху со времен уборочной. На одном дыхании, испуганно и растерянно предупредила: «Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там. Там давно другого ждут. Там другой поселился…»
Оля работала на заводе, где они получали машины, и в цех к ней он все-таки пришел.
Она его не ждала…
Охнула, всплеснула руками, всплакнула и рассмеялась, повела по солнечному проему цеха, со всеми шумно знакомила, объясняла, как дурачку, назначение пилотажных приборов ИЛа, монтаж которых выполнялся в цехе. «Нюра», – указывала Оля в сторону девочки, компонующей прибор; детские пальчики, которыми в свободную минуту Нюра наряжала и прихорашивала самодельного кукленка, ловко ухватывали и соединяли труднодоступные трубочки. Рассказывала о пареньках-подростках, дающих план; прогревая моторы в сильные морозы, пацаны, случается, засыпают в тепле кабины от голода и холода, стужа рвет радиаторы, их приходится менять… «Ты думаешь о смерти?» – неожиданно спросила Оля. Когда вопрос прозвучал, – не прежде того, – он понял, что готов говорить о смерти часами. Ничему другому не учила его война так настойчиво и предметно, как размышлениям о смерти, ничто другое не занимало его мыслей так глубоко, так полно. «Да», – коротко ответил он, со стыдом вспомнив, как хвастал Оле два года назад, хотя реальные события его фронтовой жизни, пожалуй, давали право отнестись к тем россказням снисходительно. Сбиваясь, перечисляла она ему свои пожелания на будущее, свои напутствия. «Возвращайся, мы вас всех ждем», – быстрая острая улыбка скользнула по тонким губам, произнесшим столь великодушное признание. Вспыхнула, поразив Братуху, погасла. Он все вытерпел, ничем себя не унизил. Он хотел одного, чтобы все это скорее кончилось. Но когда они распрощались, желанное облегчение не пришло: в воздухе, в кабине ИЛа, Братуха оказался перед черными зеркальцами пилотажных приборов, собранных Олиными руками. Они располагались так, что, куда бы он ни повернулся, он видел отражение ее лица, ее быструю улыбку, – и снова вспоминал ее подругу на мосточке: «Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там…»
Не войной, не боем опечалено, стеснено сердце Братухи. Страдает его самолюбие, но сильнее самолюбия уязвлена его вера в женскую правдивость, разочарование проникает до самых глубин Братухиного существа, напоминая о себе и сейчас, когда летчик наедине с черными зеркальцами приборов ожидает сигнала на штурмовку высоты 43,1.
Конечно, все последствия месячного перерыва командиру полка неведомы; но долго тянется предстартовое ожидание, и чего только не передумает за это время майор Крупенин.
Так понемногу поднялись в нем и заговорили сомнения относительно Тертышного.
По возвращении с завода Тертышный многих огорошил: женился.
«Не встречал, не видел, представления не имел!» – отчеканил сияющий молодожен, будучи спрошен, знал ли он свою суженую прежде, и сам удивлялся, как это все у него получилось. «Девятнадцать, – сообщил он, кучерявым джигитом беря в шенкеля парашютную сумку. – Еще братишка – ремесленник, а сестренки нету… Десять классов, плюс это, – прошелся он пальцами по воздуху, как по клавишам, – музыка. Слух. Ребенком возили в Москву», – и ждал отклика, и не обманулся, музыка была оценена. «С первого взгляда, а как же… война! Мать – домохозяйка, папаша – закройщик. С работы на свою Заимку идет, под мышкой – штука. Ах, думаю, папаша, прихватил шевиота зятю на костюм. А он бревешко несет, топить-то нечем… Но, правда, вот, – выставил он напоказ голубой кант, от голенища до стеганого пояса освеживший его галифе: – В моем присутствии за полчаса… Ак-синь-я!» – по складам открыл ее имя Тертышный. Положив указательный палец вдоль сомкнутых губ, покусывая заусеницы, он косил темными блестящими глазами в ту сторону, откуда чувствовалась ему поддержка, – у него какой-то нюх, умение заводить или угадывать в других единомышленников, – но, скорее, обеспокоенно, чем озорно: не видать ли Конон-Рыжего, который помнит Мишу Клюева, его подружку Ксеню, ставшую теперь его, Тертышного, женой. «Красивая?» – спросил его Комлев. Тертышный в ответ – как когда-то Клюев – выставил большой палец и просиял… Были в его внезапной женитьбе нетерпение и какой-то вызов, желание поступить наперекор как бы негласному среди воюющих парней уговору не спешить с этим делом… вызов совестливой осторожности именно сейчас, после того, как, судимый и разжалованный под Сталинградом, он вновь получил офицерское звание, командует звеном.
Женатый летчик, всем известно, не так безогляден, как холостяк. А молодожен Тертышный, – после веселой свадьбы, после радостей рая, поставлен на подавление зенитки… Этим запоздало встревожился майор Крупенин.
Что же касается Бориса Силаева, то на фоне «кадров» Силаев, как говорится, не смотрелся. Хотя бы и с формальной стороны: к «кадрам» причислен боевой актив полка от командира звена и выше, а он всего лишь летчик старший.
Когда с рассветом потянулась на старт командирская «восьмерка», Борис расположился среди других наблюдателей под камышовой крышей пищеблока со спокойствием солдата, поставленного начальством во второй эшелон, и с беспечным видом зорко прослеживал, кто взят в ответственный полет, кто не взят, какой боевой порядок для «кадров» избран – в мечтах-то летчик старший уже возглавлял группу. Звено, точнее говоря. Со звеном бы он сейчас, пожалуй, справился. Звено, то есть, две пары, четверку штурмовиков, – он бы провел.