Текст книги "Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы"
Автор книги: Арсений Рогинский (составитель)
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
Пришел в коммуну и остался жить Алеша Демидов, молодой человек, владимирский плотник, не очень грамотный, но хорошо разбиравшийся в жизни и убежденный последователь Л. Толстого. Он как-то раз занялся стихотворством, и у меня навсегда остались в памяти две строфы из его стиха:
Не далече, эва тут,
Есть коммуна
«Жизнь и труд».
Для коммуны
Мало чести
В материализм
Глубоко лезти… и т. д.
Он хотел сказать, что мы слишком увлекались хозяйственными заботами и интересами, в ущерб другому.
Позднее вступили в коммуну две девушки, землячки Александра Николаевича – Маруся Лазаревич и Светлана Синкевич.
Помню еще Рогожина Ивана Степановича, крестьянина из-под Епифани. Он не очень ясно выражал свои мысли, но очень сильно работал, всегда сохраняя неторопливость и хладнокровие. Когда что-нибудь волновало коммунаров и ему одному, хранившему невозмутимое спокойствие, говорили: «Иван Степанович, да что ж это тебя не волнует?!» – он отвечал: «Беспокойный человек всегда беспокоится».
Взят был в 1937 году и не вернулся.
Ну что ж, и о себе надо немного сказать, раз я был членом коммуны. Еще на школьной скамье в 1918 году я идейно присоединился к большевикам. Уже студентом Горной академии разошелся с ними после доклада Арского о том, что надо сдать иностранным капиталистам концессии на горные богатства и под крупное механизированное сельское хозяйство.
В 1921 году умер Петр Алексеевич Кропоткин. В академии у нас были студенты-анархисты, и они устроили вечер в память Кропоткина. Я познакомился с ними и стал им сочувствовать. На этом же вечере я услыхал выступление толстовца Сережи Попова. Во время вопросов после доклада на записку «Какая разница между анархистами и толстовцами?» один анархист ответил: «Разница та, что толстовцы более последовательны, чем мы». Я стал искать, где бы познакомиться с толстовцами, и, наконец, нашел «Вегетарианку» и собрания толстовцев.
Интересно то, что отец мой уже давно бывал на этих собраниях. Еще при жизни Толстого он трижды посещал его и беседовал о разных вопросах жизни.
Отец пробовал говорить со мной о взглядах Толстого, но мне, увлеченному большевизмом, они претили. Когда отец говорил слово «любовь», меня чуть не тошнило физически. «Какая там любовь, когда на нас кругом лезут враги!» – кричал я.
Так что я самостоятельно нашел собрания толстовцев и там встретился с отцом и сошелся в понимании жизни.
Сережа Попов в своих выступлениях часто читал стихи, призывающие на землю. «Покиньте удушливый город, друзья»…, «Идите туда на широкий простор, там, где нивы без вас все травой заросли, а луга заливные осокой». Он говорил, что земледельческий труд – самый нужный, самый чистый и самый благодарный и что каждому человеку надо обязательно самому нести свою долю этого труда, чтобы не садиться ни на чью шею и себя чувствовать свободным человеком.
То же я читал у Толстого, Бондарева, близкое к этому у Кропоткина, и я оставил Горную академию, хотя специальность геолога-разведчика мне очень нравилась и увлекала. И я перешел на землю уже сознательно, хотя еще в мае 1919 года я вступил и работал в сельскохозяйственной огородной студенческой артели «Артельный труд», но туда привел меня голод, а вывел призыв в Красную Армию.
Весной 1922 года, когда я еще был студентом московской Горной академии, но уже решил, что надо мне переходить на землю, я пришел в коммуну и попросил земли. Мне дали 0,5 гектара на отлете в кустах, чтобы мы, живя там, как бы охраняли посевы коммуны от потравы деревенским скотом. Я думал ручничать, т. е. обходиться без помощи скота.
Ко мне присоединился, бросив среднюю школу, молодой паренек Котя (Николай) Муравьев, необычайно молчаливый и застенчивый, но крепкий и горевший желанием трудиться. Мы выстроили себе шалаш и там жили. К нам присоединились мои младшие братья и его брат. Частенько приходили к нам погостить мой отец, а иногда и наши матери. Немного ниже нас стоял еще шалашик, там жил и ручничал Николай Васильевич Троицкий, к нему иногда приходил Сережа Попов.
Жили мы там весело и свободно, собрали хороший урожай, помогли семьям в то еще голодное время, а главное, окрепли и почувствовали, что мы что-то можем в жизни делать самостоятельно. Весной 23 года мы с Котей окончательно вступили в коммуну. Впоследствии он стал нашим животноводом, и надо сказать, что, несмотря на свою молодость, очень способным. Все шло хорошо у него. Он захотел учиться по этой специальности, поступил в Тимирязевскую академию, но там узнали как-то, что он был из нашей «толстовской» коммуны. Это сочли за великий грех, его исключили, чуть ли не лишили голоса, вообще исковеркали жизнь парню.
Проходило через коммуну еще много людей, но я остановлюсь пока на этих, более тесно с нею связанных.
Из вышесказанного видно, что народ у нас был очень разнообразный и по возрасту, и по профессии, и даже по взглядам на жизнь, но все же было нечто, объединявшее всех нас. Все мы желали трудиться и любили этот труд. Все мы отвергали вино, ругань, табак. И этого было достаточно, чтобы общая жизнь и труд шли успешно.
Я говорил уже, что мы жили и нас никто-никто не касался, но это время прошло. Нас заметили, стали наезжать разные комиссии, обследования, появилась какая-то предубежденность: «Как же, толстовцы!», хотя, по-моему, повода против нас мы не давали. Был одно время некто Тишкин, кажется, начальник УЗО: он всегда составлял неблагоприятные акты обследования, придирался ко всяким недостаткам, которые всегда и везде можно найти: «Почему у вас устав не перерегистрирован?» и т. д.; даже требовал ликвидации нашей коммуны.
Но бывали и другие обследования. Так, я помню, приехал проверять заключение Тишкина некто Грисенко, он был партийным работником. Он познакомился с нашим хозяйством, удоями, полями, проверил отчетность и т. д., был немногословен и все больше молчал, но под конец сказал: «Так вот она какая, коммуна „Жизнь и труд“, а я и не знал», и вынес благоприятное для коммуны заключение.
Но мы мало обращали внимания, когда на нас нападали, мы знали, что трудимся честно и нам нечего ни стыдиться, ни бояться, и мы вели себя настойчиво и независимо.
Если первые годы наша коммунальная жизнь шла, можно сказать, стихийно, то со временем качали появляться у коммунаров потребности осмыслить и ясно выразить, почему, зачем мы живем коммуной, и высказывались мнения, не всегда совпадавшие одно с другим.
Были среди лиц, близких по взглядам к Л. Толстому, и такие, которые прямо отрицали нужность коммуны. Помню, как-то раз попросил меня Владимир Григорьевич Чертков отнести к К. С. Шохор-Троцкому какие-то бумаги. Не успел я еще войти в комнаты, еще в передней Константин Семенович, узнав, что я из коммуны, выпалил: «Я против коммуны». Я сразу не нашелся, что ответить, и разговор на эту тему не состоялся, но уже по дороге домой мне пришло в голову много ответов, и я жалел, что не высказал Константину Семеновичу, почему я живу в коммуне. Я жалел об этом еще долгие годы. Мне хотелось сказать, что я не воздвигаю себе кумира «коммуна», что коммуна это только слово, а есть люди и отношения между людьми, и как можно быть против того, что люди чувствуют близость и доверие друг к другу, стремятся к единению, объединяются для общего дела, такого нужного всем людям, как земледельческий труд.
Приходилось иногда слышать среди нас и такое мнение, что в коммуну надо идти ради духовных целей, ради духовного единения, что в коммуне единомышленников лучше условия для духовного совершенствования, что в коммуне отпадают собственнические инстинкты и т. д.
Я не был согласен с таким мнением, я думал:
1. Стараться соединяться со всеми людьми в хорошем мы можем и должны всегда и везде, не только в коммуне. Единение же только с членами коммуны есть сектантство, значит, не это приводит людей свободных в коммуну.
2. Мы не сторонники монастырей, ухода от жизни со всем ее злом и добром, страданиями и радостью. Именно среди потока жизни должны мы стремиться быть лучше, быть людьми, так что не лучшие условия совершенствования привлекают нас в коммуну.
3. Собственность, хотя и коммунальная, остается все же еще собственностью, и вступить в коммуну – это еще не значит, что мы уже перешагнули эту черту.
4. Я думал, что идея коммуны – не христианская идея, не в том смысле, что она противоречит христианству, а в том, что человек, живя или не живя в коммуне, остается все тот же, с теми же слабостями, какие у него есть, и с тем же стремлением быть лучше, и коммуна в смысле духовной жизни значения не имеет. Не это собрало нас здесь. Мы собрались вокруг земли, вокруг труда, вокруг хлеба.
Мы считаем, что нести каждому человеку свою долю тяжелого, но необходимого физического труда по добыванию хлеба, постройке жилища, добыче топлива и одежды – есть естественный закон жизни. Исполнение его легко и радостно и в то же время дает человеку огромные преимущества, делая его физически здоровым, живущим в общении с природой, не допускает изнеженные, превратные, извращенные представления о жизни, способствует правильному воспитанию детей, делает людей независимыми и равными членами общества.
Кропоткин и другие подсчитывали, что для того, чтобы обеспечить себя всем этим, самым необходимым, людям достаточно работать 3–4 часа в сутки, а остальное время можно отдавать и наукам, и искусствам, и спорту, и ремеслам, чему угодно, без уродливой непропорциональности: один весь век сидит за шахматной доской или пишет романы о труде, не зная труда, а другой – весь век ворочает землю и бревна, не имея времени не то что играть в шахматы и читать романы, а просто отдохнуть по-человечески. И много теряет в жизни не только тот, кто тяжело трудится, но и тот, кто не знает тяжелого труда.
Я уже говорил, что нам приходилось слишком много работать. Это начинало сказываться. Не раз раздавались среди нас голоса: «Мы собрались здесь не ради хозяйства, а ради братской жизни», «Работай, работай, как вол, даже почитать некогда, разве это жизнь? Разве затем мы собрались здесь?», «Коммуна „Жизнь и труд“ – труд-то есть, а жизни нет», и на эти справедливые замечания мы отвечали себе так: да, мы собрались не для одного труда, но и для жизни, но жизни без труда не может быть, трудиться надо. Хозяйство нужно. И налаженное, в нормальных условиях, оно будет занимать немного времени, не будет тяжким бременем.
Сельское хозяйство, а особенно при организации коммуны (обычно из ничего), требует много сил и труда. Не желаешь видеть, что все рушится, зарастает, расползается, не ладится – работай, не жалея сил, и все наладится.
Работай не ожесточенно, а с любовью и желанием, это ослабит тяжесть труда.
И мы работали, не жалея сил.
И это было видно и со стороны.
И это нас, очевидно, спасало.
Наступил 1927 год.
Времена начали меняться.
Деспотизм, бюрократизм, нетерпимость вступили в силу.
Постановлением государственных органов была ликвидирована «Тайнинская с.-х. артель» в Перловке. Поводом послужило якобы слабое хозяйство. Но повод всегда найдется. Когда шел разговор о ликвидации Новоиерусалимской коммуны имени Л. Толстого, им ставили в вину то, что они не брали кредитов – «финансовая замкнутость», когда хотели ликвидировать нашу коммуну, нам ставили в вину то, что мы когда-то брали кредит на покупку коров.
После ликвидации «Перловки» к нам прибавилось оттуда несколько новых членов – Вася Лапшин, крестьянин из-под Епифани, Миша Дьячков – бывший рабочий тульского оружейного завода. Часть членов перешла в Иерусалимскую коммуну.
Но в 1929 году была ликвидирована и Новоиерусалимская коммуна. Хозяйство там было хорошее, но нашлись другие причины, по крыловской басне «Волк и ягненок». Оттуда и нам прибавилось еще несколько членов – Кувшинов Прокоп Павлович с женой Ниной Лапаевой и детьми; братья Алексеевы – Сережа, Шура, Лева; Катя Доронина; Зуев Ваня; Ромаша Сильванович; Павло Чепурной; Ваня Свинобурко с женой Юлией Рутковской и с детьми; Миша Благовещенский; Вася Птицын; Петя Шершенев; Фаддей Заболоцкий; Вася и Аля Шершеневы; Ульянов Коля и с ними же приехал жить с нами Попов Евгений Иванович.
Жизнь в коммуне пошла полнокровней, больше людей, больше разных интересов, больше детей. Появились песни не только народные, но и близкие по содержанию нашим взглядам.
К этому времени мы построили большой коммунальный дом с водяным отоплением, общей кухней и столовой и десятью жилыми комнатами, и еще две летние комнаты на втором этаже.
Трижды в день собирались все коммунары за столом, здесь обсуждались все хозяйственные и текущие дела, без потери особого времени на совещания, а вечером, по окончании всех работ, желающие выходили из своих комнат в общую залу – шли беседы, музыка, песни, чтение писем от друзей и т. д.
Питание было хорошее. Работали весело и уже не так напряженно. Так текла наша жизнь, пока не подошла коллективизация.
Вокруг нас по деревням началась сплошная коллективизация. Ревели сведенные в одно место коровы. Ревели бабы.
Однажды меня, как председателя совета коммуны, вызвали в Кунцево в райисполком к председателю. Я явился.
В кабинете, кроме председателя райисполкома Морозова, было еще несколько человек. «Ну, доложи нам, что там у вас за коммуна», – сказал Морозов.
Я кратко рассказал об уставе, о хозяйстве, удойности, урожайности и т. д.
«Ну ладно, это все хорошо», – сказал Морозов. – «Вы уже несколько лет живете коллективно, освоились, а теперь мы начинаем всю деревню переводить на коллективные рельсы, нам нужны опытные люди, руководители. Становитесь во главе соседних сел, помогите им организоваться в колхоз».
Я наотрез отказался.
– Почему? Ведь вы тоже за коллективный труд.
– Да, мы за коллективный труд, но за добровольно коллективный, по сознанию, а они против своего желания. Потом у нас уклад жизни очень отличный от их уклада, в отношении питания, вина, ругани, признания церкви и ее праздников и всяких обрядностей. Мы жили до сих пор коммуной и дальше думаем жить так, но сливаться в один коллектив, а тем более руководить этим делом мы не будем. Ничего из этого не выйдет. Что касается нашего опыта, то мы охотно будем делиться с теми, кому это будет нужно.
Морозов был очень рассержен. «Тебе давно пора районом руководить, а ты со своей коммуной возишься. Иди! Да зайди к начальнику милиции».
Я вышел и хотя шел мимо милиции, но предпочел туда не заходить сообразил в чем дело.
Вскоре райисполком вынес постановление о роспуске нашей коммуны и передаче всего имущества и хозяйства группе крестьян из села Тропарево.
Дальше события стали развиваться быстрее и напряженнее.
Раз я возвращался из Москвы в коммуну. Пройдя длинную березовую аллею, я подошел к нашей конюшне. Ворота были открыты, там ходила какая-то незнакомая баба. Напротив конюшни, через дорогу, у нас стояло аккуратно сложенное между четырех высоких столбов сено с подъемной крышей. Сено было сброшено, и на нем с ногами стояла незнакомая лошаденка и ела его.
– Чья это лошадь? – спросил я.
– Наша, – ответила женщина.
– А что вы тут делаете?
– Мы теперь будем здесь работать, нам отдали все.
– А нас куда?
– А я не знаю.
Я понял. Что-то горячее подкатилось к сердцу. Я пошел к дому. Едва открыл дверь в нашу столовую, как мне. ударил в нос едкий запах махры, по комнате ходили клубы сизого дыма, за столом сидело человек двенадцать мужиков, знакомых и незнакомых, они оживленно разговаривали и, когда я вошел, замолчали и оглянулись на меня.
Я тоже стоял молча среди комнаты.
Внутри меня все было напряжено до предела.
В голове бегали мысли: зачем здесь эти люди? Что им надо? Они люди, но ведь и мы люди! Как же они могут так делать? Наступать на горло таким же рабочим людям?
Я оглянулся кругом, невдалеке стояла табуретка, на секунду взор задержался на ней, потом я обернулся к мужикам и сказал, не очень громко, только одно слово: «Вон!»
Безмолвно все поднялись и один за одним, цепочкой вышли в дверь на улицу. В открытую дверь потянулись за ними клубы синего табачного дыма.
В опустевшую залу стали выходить из своих комнат наши коммунары. Они рассказали: «Пришли люди, предъявили бумагу – постановление Кунцевского райисполкома о роспуске нашей коммуны и о передаче всего хозяйства новому коллективу. Потребовали печать, и Прокоп отдал ее. Затем они ходили по дому и распределяли комнаты, кто в какой будет жить».
Мы решили отстаивать свои права.
В приемной М. И. Калинина я был принят заместителем председателя ВЦИК – П. Г. Смидовичем.
Я рассказал все.
Через несколько дней пришел за ответом. Смидович сказал, что постановление райисполкома отменено, мы восстановлены в своих правах. Соответствующую бумагу он заклеил в конверт и, подписав «председателю Кунцевского райисполкома Морозову», дал мне вручить лично.
Я поехал в Кунцево. Морозов ходил сильно возбужденный по своему кабинету.
– Ну, что? – неласково спросил он, увидав меня.
Я молча подал пакет.
Он посмотрел штамп ВЦИКа на конверте, молча разорвал, прочел, буркнул что-то и опять сказал зайти к начальнику милиции.
Я почему-то на этот раз решил зайти. Зашел и был арестован и водворен в кутузку. Я требовал объяснения – что за причина? Но мне ничего не отвечали.
Тогда я сказал, что объявлю голодовку, а сам зашел за угол печки, чтобы меня не было видно дежурному, достал из кармана батон и от волнения с большим аппетитом съел его. Это была моя единственная в жизни «голодовка».
К вечеру я услыхал, как дежурный несколько раз звонил куда-то по телефону и спрашивал, что же со мной делать… «Он ведь голодовку объявил… у меня же нет никаких оснований на его арест…», и меня выпустили.
Печать наша находилась все еще в сельсовете. Там уже было известно об отмене решения райисполкома, и, когда я пришел туда и, подойдя к секретарю, сказал: «Давай печать», он, ни слова не говоря, ее отдал. В комнате было много мужиков, были и те, которых я выгнал. «Пожили в коммунарском доме», сказал один из них, добродушно посмеиваясь.
Жизнь коммуны пошла внешне своим чередом, но чувствовалась какая-то напряженность, что так все не кончится.
Действительно, потерпев неудачу в прямом, слишком грубом нажиме на нас, в котором явно просвечивало нарушение самых основных человеческих прав, районные власти предприняли другой способ убрать нас, способ более дипломатический, прикрывающийся законом. Против пятерых из нас – меня, Клементия, Кати, Маруси и Александра Ивановича – было возбуждено судебное дело.
Повода к этому не было, но на то и юристы учатся, чтобы находить статью к любому человеку.
Нас судили в Кунцеве.
Когда нас стали обвинять в отсутствии счетоводства, Клементий (ведший его у нас) не вытерпел, вскочил с места и высоко поднял над головой связку конторских книг, предусмотрительно взятых с собой.
– А это что? – воскликнул он под смех зала.
Были и свидетели из числа тех, кого я выгнал. Один из них сказал: «Мазурин выгнал нас из дома».
– Как выгнал? – спросил судья.
– А так, сказал «вон» – мы и пошли.
– А сколько было вас?
– Двенадцать.
– А Мазурин?
– Один.
Судья и публика засмеялись. Защитником у нас был член коллегии защитников Кропоткин, кажется, племянник П. А. Кропоткина. Защищая нас, он сказал: «За что же их судить? Они ведь действительно жили коммуной, а не болтали об этом, как некоторые». – «Кто это – некоторые?» – взъелся судья, и было составлено частное определение суда, и Кропоткин впоследствии был удален из коллегии защитников.
Осудили нас по какой-то совсем незначительной и расплывчатой статье, что-то вроде халатности. Двоим дали по два года, остальным – меньшие сроки.
Дело, конечно, было не в вине и не в сроках, а в том, что нас надо было удалить из этой местности. Но чем мы мешали, чем наша коммуна могла мешать другим – я этого не пойму и до сих пор. Областной суд отказал нам в нашей жалобе. Но, хотя мы и оставались на свободе, вставал вопрос: как жить дальше коммуне? Как ни невиновен ягненок, волк все равно съест его, потому что хочет есть.
И тут встал вопрос о переселении.
Во всех краях страны были единомышленники Л. Толстого, большинство из них жили на земле, кто работал коллективно, кто – единолично. И почти у всех у них возникали трения с представителями местной власти, подобные тем, какие испытывала наша коммуна.
Кто просился в колхоз – а его не принимали как толстовца. Кто не хотел идти в колхоз, а его тащили. Кто вступил, но столкнулся с разными сторонами колхозной жизни, идущими вразрез с их убеждениями – забой скота на мясо, на работе общественное питание с мясом, сторожить с ружьем и т. д.
Живших в с.-х. общине «Всемирное братство» под Сталинградом выгнали, а имущество все взяли, и т. д. и т. д.
Вины за этими людьми не было никакой, но они были виноваты в том, что не стриглись под одну общую гребенку, и каждый из них смел иметь какие-то свои личные особенности, свои взгляды на жизнь. На имя В. Г. Черткова стали приходить сотни писем от единомышленников об их положении.
И тут возникла мысль – единомышленникам Л. Толстого, желающим работать на земле, собраться и переселиться в одно место для совместной коллективной жизни и труда. Владимир Григорьевич сообщил эту мысль нам. Мы начали думать, обсуждали со всех сторон. Не хотелось нам порывать с родными местами, где таким тяжелым трудом удалось наладить хорошую жизнь. И что нас ждет впереди? Необжитые места, лишения и вновь тяжелый труд, и какие взаимоотношения сложатся внутри нового коллектива, куда соберется так много людей незнакомых, разнообразных, из разных мест? И какие сложатся на новом месте взаимоотношения с местными представителями власти? Нелегко все это будет. Уже и маленьких детей появилось немало. Каково-то им?
Но все же мы почти единодушно решили переселяться, мы чувствовали, что на старом месте у нас уже будет не жизнь, а борьба. И наша коммуна, поскольку она была более организованна, находилась в центре страны, можно сказать – в Москве, где и В. Г. Чертков жил, и находились высшие органы государственной власти, с которыми надо было решать все эти дела, стала организационным ядром переселения.
Мне, как председателю совета коммуны, Владимир Григорьевич передал всю переписку о переселении, и мне же пришлось принять ближайшее участие во всех хлопотах, переговорах, составлении списков желающих переселяться, в организации и оформлении переселения.
Заявление во ВЦИК было подано от имени В. Г. Черткова.
И вот 28 февраля 1930 года состоялось постановление Президиума ВЦИК, протокол 41, параграф 5, о «переселении толстовских коммун и артелей».
И мне, и другим коммунарам приходилось неоднократно бывать по делам переселения у Смидовича, а раза два беседовать и с Михаилом Ивановичем Калининым, приходилось бывать и у В. Д. Бонч-Бруевича, и всюду мы встречали хорошее к нам и терпимое к нашим убеждениям отношение.
В первый же разговор со Смидовичем я сказал, что для успеха переселения надо бы составить какую-то инструкцию для представителей местной власти о некоторых особенностях наших убеждений, чтобы они не относились к ним как к чему-то злонамеренному и считались с ними. Смидович просил меня написать примерно то, что нам казалось нужным.
Вот что я написал и подал ему:
«Ввиду того, что вышеозначенные переселенцы имеют свои определенные религиозные убеждения м вытекающие из них особенности быта и жизни, это необходимо учесть и предусмотреть в инструкции об условиях переселения, для того, чтобы избежать конфликты и недоразумения с представителями местной власти.
Необходимо указать, что эти особенности не являются злонамеренными, корыстными или политическими действиями, а вытекают из религиозных убеждений переселенцев.
1. Переселяющиеся не могут принимать участия ни в каких повинностях, кампаниях, займах, связанных с военными целями, и, самое главное, отказываются брать оружие руки.
2. Переселяющиеся – вегетарианцы и не могут принимать участие в мясозаготовках и контрактации скота на мясо и вообще в действиях, связанных с убоем скота.
3. Переселяющиеся по своим убеждениям не могут участвовать в органах государственной власти и производить в них выборы представителей.
4. Переселившиеся коллективы могут входить в систему с.-х. кооперативных объединений при условии невмешательства во внутренние распорядки и быт переселившихся.
5. Не препятствовать переселенцам самостоятельно организовать школу для обучения грамоте своих детей.
6. Переселяющиеся считают коллектив жизненным только тогда, когда все члены одних взглядов, и поэтому никакое административное укрупнение и слияние с людьми других взглядов недопустимо, а также недопустимо и административное вмешательство во внутренний уклад жизни коллективов.
7. Направление и способы ведения хозяйства определяются общим собранием каждого коллектива.
8. Переселенцы на отведенном участке объединяются в один или несколько коллективов (коммун или артелей), смотря по обстоятельствам и желанию самих переселенцев.
9. Для того чтобы переселение совершилось безболезненно, надо предоставить возможность существовать толстовским коммунам на старых местах впредь до полного переселения, но не дольше весны 1931 года.
10. Ввиду большой нужды в средствах для переселения и устройства на новом месте, предоставить возможность переселяющимся реализовать при ликвидации прежних хозяйств все нажитое ими имущество, чтобы перенести полученные средства на строительство нового коллективного хозяйства».
Смидович сидел за большим столом в кожаном кресле и читал эту мою записку, читал про себя и только по временам гмыкал и приговаривал потихоньку:
«…Оружия не брать… будем судить… будем освобождать… мясозаготовки не можем… можно заменить чем-нибудь другим… в выборах не участвовать…» Так, значит, у вас советской власти не будет?
– У нас есть совет коммуны, – вставил я.
– Школа? Да, школа, – проговорил он в раздумье, – не будете посылать в государственную, будем штрафовать родителей… Подумаем, – заключил он.
Очевидно, какие-то нам неизвестные указания на этот счет на места давались, но какой-либо цельной, официальной инструкции дано не было, по крайней мере, мы ничего об этом не знаем, а не имея таковой, очевидно, не надо было соглашаться на переселение, но колесо уже было пущено в ход, завертелось, и остановить его уже было трудно.
Дело было решено.
Из ВЦИКа вопрос перешел в Наркомзем, которому было поручено оформить практически наше переселение в порядке плановых переселенцев. Начинать надо было с выбора и закрепления участка. Выдал нам Наркомзем ходаческий билет для выбора участка из переселенческих фондов.
Тогда еще были в местах малозаселенных, где имелись свободные земли, переселенческие управления, которые встречали ходоков, давали им приют, снабжали продуктами, давали адреса и планы свободных участков и закрепляли выбранный ходоками участок, согласно их ходаческому билету.
Нам указали большой район – Казахстан и Западную Сибирь. Можно было бы и в Восточную, но мы что-то туда не решились, далеко уж очень, но все же знакомились с теми районами Восточной Сибири, куда было переселение, по данным переселенческих управлений и географической литературе.
Ходоками были избраны – я и Ваня Зуев от нашей коммуны и Иоанн Добротолюбов от сталинградской общины «Всемирное братство». В мае 1930 года ходоки тронулись в путь. Всего мы проехали не менее 15 000 километров.
Побывали в Ташкенте, Аулиа-Ате, Фрунзе, Алма-Ате, Семипалатинске, Усть-Каменогорске и вверх по Иртышу чуть не до озера Зайсан, затем Новосибирск, Щегловск (ныне Кемерово), Новокузнецк, в районе которого и закрепили за собой переселенческий участок на реке Томи, километров 20 вверх по течению от Старого Кузнецка. Поездка эта была очень интересна и нужна, и о ней можно бы написать особую главу. Сколько мест мы осмотрели, сколько людей встречали, сколько событий! Ездили на поездах, на лошадях, пешком.
У меня была объемистая клеенчатая тетрадь, где я вел дневник ходока, чтобы потом полнее рассказать пославшим нас о нашей работе. Но этот дневник постигла печальная участь. При аресте меня в 1936 году его забрали вместе с другими бумагами, и он послужил одним из документов, на котором строилось обвинение меня в якобы контрреволюционности, с чем я никак не могу согласиться.
Ходоки вначале было остановились на участке в степном левобережье Иртыша, километрах в 100 от него в большом треугольнике между казацкими станицами Буконь, Баты и Чешлек.
Только потом я понял, что это было бы большой ошибкой. Что стали бы мы делать в этой степной, безлесной местности? Конечно, там можно было бы заняться богарным зерносеянием и животноводством, но ведь большинство из нас стремились, как вегетарианцы, к овощному и даже садоводческому направлению хозяйства.
Иоанн, знакомый с овцеводством, говорил, что здесь замечательные условия для разведения овец. Вдоль по речушке Чешлек растянется поселок. Можно будет отводить воды Чешлека на низменные места, прилегающие к реке, и развести хорошие поливные огороды.
Может быть, все это было бы и так, но кругом на сотни километров никакой промышленности, нет путей сообщения, куда же сбывать продукты? Где брать средства на разные необходимые расходы?
Но все же мы тогда решили остановиться на этом участке. Иоанн затесал кол, забил его и сказал: «Здесь будет город заложен».
Согласие местных властей было дано. Оставалось только на другой день сделать последние формальности, но, видно, кто-то «более политически развитый» подсказал им – и нам отказали. Сказали: «Переселенцы нам сюда нужны, но здесь недалеко граница, и нам нужны здесь люди боевые, а не вы».
И, к нашему счастью, мне думается, мы покинули те места.
Опять пароход, вниз по Иртышу. Пыльный Семипалатинск. Поезд на север, на Сибирь. Ночью и наутро в окна вам глянули уже не пески и колючки, а березовые рощицы и зеленая травка, все такое близкое, родное, русское.
– Вот это нам подходит – единодушно согласились три ходока.
Нас потом спрашивали – неужели вам в таких просторах и попались всего эти два участка – Кузнецкий да на Чешлеке? Неужели вы не могли подыскать место, пригодное для садоводства?
Да, не получилось тогда.
В благодатную Киргизию мы заезжали, но в том году переселение туда было закрыто.
В Алма-Ате нас приветливо встретил начальник республиканских земельных органов: «Я слышал, что толстовцы хорошие хозяева, и мне хочется, чтобы Вы работали у нас». И он предложил нам под самой Алма-Атой целый поселок с готовыми домами, с плодоносящими, хорошими садами, близ города, сбыт хороший, трудностей почти никаких, одним словом – заходи и живи и ешь яблоки. Заманчиво было нам это предложение, но мы отказались. Из этого поселка недавно были вывезены его жители, как зажиточные и не вступившие в колхоз.