Текст книги "Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы"
Автор книги: Арсений Рогинский (составитель)
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)
Письма Я. Д. Драгуновского из тюрьмы и лагеря
Письмо первое. Детям. Август 1936 года
Милые дети: Ваня, Клава, Люба, Фрося! Помните, как вечером 8 августа уполномоченные НКВД со своим кучером, забирая меня больного с постели, говорили мне, что берут только для того, чтобы там, в НКВД, поговорить со мной, выяснить дело, и меня отпустят, как отпустили Клементия Красковского. Я, конечно, таким словам не верил, и, действительно, они оказались ложью. Что дальше со мной было, я расскажу вам подробно.
Как с постели взяли меня и понесли в повозку так вежливо, как бы боясь потревожить мою больную ногу, так же и в Сталинске (Новокузнецке) осторожно сняли меня с повозки и внесли в комнату на постель. Здесь же мне пообещали больничное лечение, но хорошо, что я взял с собой бутылку с чаем для обливания компресса, а тут и чайник вы передали скоро, и я спасал себя от болей компрессами.
Обещанный врач пришел только 13-го, посмотрел ногу и, не говоря о диагнозе и лечении, стал спрашивать статью и потом, выходя из камеры, сказал, что "я справлюсь у следователя Ястребчикова о подсудности".
Три дня разбирали мою подсудность и ставили диагноз болезни по статье, наконец 16-го я был в поликлинике № 2. Откинув тряпки компресса, мне сделали перевязку: на язвы наложили марли, обмоченные в марганце, затем ваты, бинт – и готово. Вторая перевязка была назначена на 19-е августа. Начиная с утра и до самого вечера 19-го я и Борис Мазурин просили и умоляли отвезти меня в клинику на назначенную врачом перевязку, но так и не повезли. 20-го опять стали просить, и наконец вечером 20-го взяли на перевязку. От ноги стало отвратительно пахнуть (ведь четыре дня лежит повязка). Развязали, обмыли и опять такую же повязку положили. На третью перевязку доктор назначил уже не через три дня, а через два, т. е. 22-го в шесть часов вечера. Опять с утра и до вечера мы стали напоминать служителям о перевязке. Особенно Борис часто напоминал, но безрезультатно. 22-го на перевязку не повезли. Пробовал Борис напоминать 23-го, но я стал просить Бориса не беспокоить, не сердить их. Наверное, таково отношение к заключенным: не как к людям, а как к отбросам общества. Я решил не беспокоить никого своей больной ногой: пусть будет, что будет. Понятно, хорошего ничего не будет. Ведь дома я лечил себя то компрессами, то солнечными или паровыми ваннами, ногу облегчал и не так страдал, а теперь пятый день сегодня, как лежу в повязке: нога болит и тяжело пахнет.
Утром 9 августа сторожа зовут меня наверх, на допрос. Я сказал, что на допрос не пойду, потому что не считаю себя виновным, и как человек, признающий руководителем в жизни разум, наше высшее сознание, это духовное начало, не могу идти на компромисс, не могу поддерживать насилие, не хочу развращать ни себя, ни других споим повиновением принуждению. Служители не могли понять этого. Один из них грозно крикнул, но я на грубый возглас не ответил; тогда двое молодцов подхватили меня под руки и под ноги и потащили на четвертый этаж в комнату НКВД к Смирнову и положили на пол.
Смирнов улыбнулся и говорит: "Что, ты и перед судом будешь так лежать?"
– А что ж тут плохого? – сказал я.
Смирнов предложил мне сесть на стул. В комнате было три человека: начальник НКВД Смирнов, уполномоченный, который забирал меня из дома, и еще один о военной форме, которого Смирнов называл Волосовским.
Волосовский стал засыпать меня вопросами о моем отношении к власти и насилию. Он стал придумывать, что если я против насилия, стало быть, и против советской власти, потому, что я, живя здесь, против насилия именно здесь, в советской стране. Видя, что Волосовский искусственно развивает софизм в таком направлении, не хочет слушать и понимать моих объяснений, я сказал, что перестану отвечать. После этого Смирнов стал разъяснять, почему меня арестовали:
"На предварительном совещании крайсуда установлена твоя вина, и до суда тебя надо содержать под стражей, вот я и распорядился взять тебя под стражу".
Я спросил: "В чем же моя виновность?"
Смирнов сказал: "Материализм и идеализм – противоположные мировоззрения, и люди этих убеждений не могут сойтись для устройства одной жизни. Тебя как последователя идеализма решили изолировать стенами тюрьмы".
Письмо второе. Детям. 9 ноября 1936 года
Меня опять сносили на 4-й этаж к начальнику НКВД Смирнову на беседу. "Начальник" Смирнов посулил мне за мое неподчинение "усиление наказания". В процессе беседы Смирнов опять напомнил, что суд даст мне годиков пяток за мою виновность.
– В чем же эта виновность? – снова спросил я. – Ведь донос, по которому вы привлекаете меня к ответственности, оказался ошибочным.
– За литературу, отобранную у тебя, – сказал Смирнов.
– Да ведь эта литература была разрешена в 20-м году, – сказал я.
– В 20-м была разрешена, а в 36-м привлекаем к ответственности.
Я хотел было доказать духовное единство жизни, но Смирнов не стал слушать: "Некогда".
Сидя в камере, я стал думать, что при нашей беседе со Смирновым осталась недоговоренность. Мне хотелось уяснить Смирнову, что духовно-монистическое мировоззрение не только не враждебно для жизни людей, но что только через духовно-монистическое понимание жизни люди придут к сознанию Истинной Жизни.
14 августа я написал Смирнову заявление. 17 августа Смирнов пригласил меня к себе в кабинет.
Когда я вошел в кабинет к Смирнову и поздоровался, он улыбнулся и говорит:
– Что, теперь надумал сам ходить?
Я сказал, что на беседу к человеку я с радостью пойду, но на допрос и на суд не пойду.
Эта беседа продолжалась около часа, но и теперь Смирнов не хотел понять глубокой истины духовного мировоззрения. Он материалист, находящийся в большинстве, а потому и ближе к истине, и это большинство строит новую жизнь и ведет борьбу с религиозным дурманом, с поповским, а также и толстовским "мракобесием".
Я старался дать понять ему, что истинная религия не дурман и не мракобесие, а истинный ответ на вопрос о смысле жизни. Смирнов в конце сказал, что ему некогда дискутировать с разными контрреволюционерами, что он не за это получает тридцать рублей на день, а если хочешь дискутировать, то я переведу тебя в камеру к Мазурину, там сидит заядлый коммунист, с ним и дискутируй.
Девять дней я провел с молодым человеком (техником) и девять дней с Борисом и коммунистом. Мне казалось, что в молодом человеке я приобретаю друга-единомышленника. Он так внимательно слушал, соглашался, что слышит о новом миропонимании, и как он опечалился, когда нас разлучили. Но потом здесь, в тюрьме, я заметил, что он слишком легкомысленный, у него в одно ухо входит, а из другого выходит; у него осталось только уважение ко мне. Совсем другое дело "заядлый" коммунист. В первые два дня Борис и коммунист задавали вопросы и старались сами много говорить. Видя, что при такой частушке-споре я не сумею развить логическую мысль о духовно-монистическом мировоззрении, я спросил у моих собеседников, если они желают, то я сделаю доклад или небольшую лекцию. И когда я сделал этот доклад, коммунист сказал:
– Хотя я и не сделался идеалистом, но этот доклад дал толчок моим мыслям, освежил их.
26 августа меня перевели из ГПУ в тюрьму вследствие того, что я 25-го объявил голодовку из-за того, что не лечат мою ногу. Когда подвезли меня к тюрьме, я отказался идти сам. Три часа с половиной упрашивали меня (в той комнате, где бывают свидания), чтобы я сам пошел в тюрьму. Но видя, что я категорически отказываюсь, нашли двух сильных служителей и меня внесли на второй этаж в больничную камеру.
Голодовку продержал я только четыре дня: мою просьбу отчасти удовлетворили, когда прекратил голодовку. Я сутки проболел душой, что я пошел на какой-то компромисс. И только тогда полегчало на душе, когда явилась мысль написать заявление. 2 сентября родилось первое объяснение, копия которого у вас есть. Копию я отдал друзьям на критику. Епифанов побаивается такой смелости и думает, что читать не станут. Пащенко сказал: "Напрасно писать не стоит; всё равно, что горохом об стену – что писать им". Моргачев одобрил.
Подав это объяснение, я увидал, что надо еще дополнить, но бумаги нет. Наконец, получил от вас бумагу. 12 сентября явилось новое, второе объяснение – продолжение. 28 сентября родилось третье объяснение, но с этим заявлением случилась история: пропало в конторе. 5 октября пришлось объявить голодовку. На десятый день где-то нашли, и я, проголодав четыре дня, прекратил. Во время этой голодовки родилось четвертое дополнение и пятое маленькое. Тогда же, 6 сентября, решили скопировать все эти заявления, поданные начальнику НКВД, и послать во ВЦИК Калинину. Копии всех этих заявлений хранятся у вас, я очень рад этому. Интересно знать, как вам понятно это мое обращение к людям-братьям, так называемым "начальникам и судьям". Об этих моих заявлениях я говорил своим друзьям, просил у них бумаги, карандашей. Епифанов начал предупреждать. Моргачев сначала сказал: "Пиши больше". А потом, когда услышал, что Епифанов и Пащенко не одобряют моих действий, сказал мне: "Поменьше пиши, потому что в многословии больше лжи, а истина должна быть выражена кратко и просто". Моргачев говорил, что он и на допросах не говорил ничего о миропонимании, кроме одного евангельского изречения: "Не делай другому того, чего себе не желаешь". И как бы следователь ни вертел, куда бы ни заходил в непроходимые дебри, получал от Моргачева один ответ: "Не делай другому того, чего себе не желаешь". Моргачев считает, что "больше этой истины нечего прибавить в жизни". А Епифанов говорит: "Ты своими заявлениями как бы не повредил нам, коммунарам. Ведь мы не разделяем с тобой духовного монизма. Ты вот и налоги не платишь, а мы платим по нашей слабости".
Я говорю: налог вы платите не по слабости, а по несознанию. Епифанов смутился. Тогда я ободряю его, говорю, что если коммунарам не нравятся мои заявления, то в любой момент они могут отказаться от них, и тогда за меня не пострадаете, и что я свободен в своих действиях, и вы, коммунары, не можете мне воспретить писать и говорить то, что требуется для сознания Истинной Жизни.
С 10 сентября меня перевели из больничной камеры в общую, где сначала было 25 человек, потом 30, 40 и до 50 человек доходило; теперь в среднем 37–38; теснота, дурнота от табачного дыма, ругань, воровство, иногда драки. Редкий день бывает, что голова не болит. Несколько раз пробовал говорить против ругани, против курения, против той неразумной жизни, какую ведет это общество. В редкие минуты прислушаются, а большей частью принимают всё в шутку и глупыми выходками заглушают все. Когда переводили меня из больничной камеры, я просился к Моргачеву, просился к тому коммунисту, который был переведен из ГПУ в тюрьму, но не поместили по просьбе. В этой общей камере я вооружился терпением, чтобы больше узнать жизнь преступников: чем люди живут, дышат и к чему стремятся.
Мало находится таких, которые желали бы исправиться и жить более разумной жизнью. Свои преступления не считают за преступления, а считают, что глупо сделали, что попались и посажены в тюрьму. И очень восхищаются хитрыми выходками некоторых "специалистов", которым удается совершать преступления и никто о них не узнает. Попавшие же в заключение ругают не себя, а кого-то: закон, начальство, тюрьму. Изучают статьи и кодексы, сроки и как бы убежать и жить, не исправляясь. А пока, в ожидании приговора, лежат день и ночь: ругаются, играют в карты, некоторые воруют и курят, курят, курят: отравляют воздух, тяжело дышать, болит голова, болит в груди, тошнит, а курильщики ни о чем не хотят думать, ничего не хотят понять разумного, отравляют и для себя и для других воздух, отравляют друг другу жизнь.
Несмотря на то, что почти постоянно болит голова, я не хочу проводить времени напрасно: часто пишу, немного читаю, из прочитанного делаю выдержки на бумаге.
Теперь мне хотелось бы прочесть Челпанова "Мозг и душа". Ваня, если не трудно будет передать эту книгу (она находится в шкафике стола), так же, как ты передавал тетради-доклад Николаева. В книгу вложи тетради, бумаги, хотя бы такой тонкой, как ты передавал мне две недели тому назад, 12 листов. Если можно, бумаги вложи 20–30 листов, конвертов штук десять, открыток десять, карандашей простых и химических. Всё это передай, Ваня, только тогда, когда согласится на это Е. (Е. – Елена, библиотекарь тюрьмы. – Сост.). Мои четыре книги Ромена Роллана "Очарованная душа", которые Павел Леонтьевич передавал для Анны Григорьевны, почти уничтожены тюрьмой, ходивши по рукам. Я захватил остатки и теперь хоть бросай, пожалуй, придется бросить.
Вчера закончил выписки из брошюры Н. К. Лебедева о "Элизе Реклю", как человеке, ученом, мыслителе. Очень ценные мысли. Реклю действительно был великий человек. Побольше бы таких людей, побольше таких революционеров. Несмотря на то что он был революционер и анархист, но какой он был гуманист, какая хорошая душа была.
Письмо третье. Детям. 17 ноября 1936 года
Вечером 13 ноября получил "обвинительное заключение".
Вся камера преступников: хулиганы, жулики, мошенники, воры, человекоубийцы и т. п. – с большим интересом пожелали услышать это обвинение в том, что человек не хочет никому зла и насилия.
Вымышленная клевета начинает возмущать и волновать. Организм расстроился: есть не могу, тревожно сплю, болит голова, трепещутся мускулы. Двое суток не ел. От недосыпания – болен. Утром 14-го дежурный по тюрьме предлагает готовиться в суд. Здесь я чувствую себя радостно, чувствую: в суд не пойду, потому что на мои обращения к обвинителям они ничего не ответили. В каком случае я могу пойти в суд?
Видя, что я категорически отказываюсь идти в суд, меня одели и вынесли. Здесь, в Первом доме НКВД, мы вчетвером: Борис Мазурин, Егор Епифанов, Димитрий Моргачев и я.
Когда вызвали в суд, я спокойно подал обращение. Друзья ушли. Я ожидаю: что-то будет? Проходит час, другой; ничего не слышно. Видно, не хотят говорить со мной о духовном монизме.
Приходят друзья, сообщают: суд своим совещанием постановил: "Драгуновский не может участвовать в суде по своим религиозным убеждениям; суд нашел возможным дело по обвинению Драгуновского разобрать заочно".
Хотя и хотелось мне высказаться в защиту духовно-монистического мировоззрения перед людьми суда, но что делать – когда они не хотят об этом слушать, а хотят судить только по предъявленному обвинению.
Ночь прошла спокойно. Сегодня чувствую себя хорошо. Есть какая-то уверенность, что меня освободят. Если же присудят, то своим отказом от суда я завоевал себе большую силу, для моих дальнейших отношений к этому приговору. Но за будущее говорить преждевременно не буду, ибо не знаю, что со мной будет завтра.
Удивляюсь моим друзьям. Пришли из суда и рассказывают: суд запросил подсудимых – "может они не желают, чтобы суд разбирал их дело?"
Борис сказал: "Конечно, не желательно, чтобы суд судил нас, но что делать, когда мы не по своей воле пришли сюда, а потому что будешь делать? Согласны судиться".
Как тяжело и больно было мне услышать это. Как жаль, что мы сидим в тюрьме вместе, обвиняют нас по одному делу, а я остаюсь одинок. Но что делать? Будем надеяться, что рано или поздно начнет ясно определяться черное от белого.
Говорят, что Анна Григорьевна не дождется, когда удастся излить всю истину перед судом. Бывши сегодня на прогулке, я заметил ее в окне тюрьмы. Она закинула голову и говорит: "Эх, говорун, напрасно отказываешься говорить на суде". Я объяснил ей, что говорить перед людьми суда я не отказываюсь, а отказываюсь от судебной формальности. Я не могу согласиться, чтобы люди, не сведущие в религиозном, чисто духовном миропонимании, могли разбирать духовное понятие о жизни и судить как за контрреволюцию. Ведь это абсурд, если мы согласимся на то, чтобы люди суда, основывающие свои понятия на насилии, могли разбирать и справедливо решать великий вопрос о ненасилии.
Не знаю, поняла ли Анна Григорьевна или нет, но дальше говорить не дал дежурный, выводивший на прогулку.
Теперь сижу и думаю: а ведь доносчики на меня говорят в суде обо мне Бог знает какие небылицы, и суд им поверит. Является ли это справедливостью? А суд совершенно не хочет говорить со мной, не хочет узнать о моих беседах в столовой коммуны. Выходит, что я, по словам клеветников, вроде ни о чем, кроме контрреволюции, и не говорил. Думаю: хорошо, если бы люди научились разумно понимать о жизни и говорить всегда правду. Но что делать, когда нет сил и возможности внушить это людям? Что делать, когда кто-то со стороны будет говорить ложь? Как рассеять эту ложь? Если присудят, то я решаю не подавать кассацию. Раз я отказываюсь от участия в суде, то этим как бы лишаюсь возможности кассировать.
После сурового приговора, если таковой произнесется, я хотел бы написать свое критическое мнение – с точки зрения чисто духовного понимания. Но не знаю, куда посылать и как посылать? И будет ли от этого польза? Польза будет и для себя – будешь упорно думать над этим, и для вас – как памятник моих переживаний и исканий выхода из ложного положения к истине.
Но остановка в судебном процессе. Друзья возвратились из суда и говорят: дело отложено на три дня, т. е. на 20 ноября, т. е. на день 26-й годовщины со дня смерти Л. Н. Толстого. Будут судить последователей его мировоззрения. Судить и приговаривать к наказанию за какую-то контрреволюцию, т. е. за то, что нельзя быть последователем мировоззрения дорогого Л. Н. Толстого. На сегодня довольно.
С приветом ваш друг Яков.
Письмо четвертое.
Памяти дорогого друга Л. Н. Толстого (отрывок). 18 ноября 1936 года
Да, дорогой Лев Николаевич, я теперь ясно осознал и имею полную уверенность в истинности этого мировоззрения. И за этот великий и светлый идеал чисто духовной жизни в данный момент, в день твоей светлой памяти, меня представили перед судом как преступника, как какого-то "контрреволюционера".
Люди, не понимающие идеала чисто духовной жизни, хотят судить и наказать меня. Хотят заставить меня, чтобы я отказался от этого "дурмана и мракобесия", как они, эти заблудшие люди, считают. Чтобы я перестал верить в идеал чисто духовной жизни, который один только может объединить людей в жизнь Единую, Совершенную, хотят, чтобы я поклонился богу материальной, эгоистически-обособленной личности и вел борьбу с другими людьми за материальные блага для этой личности, т. е., дальше и дальше разъединяясь друг от друга, самому страдать и других заставлять страдать. Хотят заставить, чтобы я признал насилие необходимым условием человеческой жизни, а идеал ненасилия отбросил как контрреволюционную идею.
Нет! – скажу я своим обвинителям. Дорогой Лев Николаевич, не могу я признать суеверие за истину; как нельзя назвать черное белым, так нельзя считать ложь за истину. Ведь в мире существует только одна сущность, только одна реальность. Эта реальность духовна – это жизнь бесчисленных существ, или точнее: это Совершенная, Неограниченная жизнь, которую люди могут проявлять в своей душе путем соединения в любви, радости и совершенстве.
Письмо пятое. Детям. 25 ноября 1936 года
Милые дети: Ваня, Клава, Люба, Фрося и Алик! Итак, пять лет исправтрудлагерей и три года поражения в правах.
Я не пошел на слушание приговора, волновался и представлял себе: что же сделают за это? Сознание говорит: что требовалось от тебя, ты сделал, а что люди сделают над тобой, дело не твое. И совершилось всё по-хорошему. В первом часу ночи разбудили и попросили идти в канцелярию за получением приговора. Не пошел. Второй раз повторили это приглашение – не пошел. Вдруг является секретарша с судьей и спрашивает: "Желаешь ли получить приговор?" Я говорю: "Не интересен он для меня. Считаю себя невиновным". Тогда секретарша предложила: "Желаешь ли послушать приговор?" Я согласился прослушать. Секретарша читает: я лежу под одеялом; судья сзади секретарши смотрит на меня. Я чувствую себя спокойно, даже радостно; чувствую, что я не виноват и с вашим неверным постановлением не согласен.
В этот момент, если бы потребовали от меня, чтобы я пошел в этап или в тюрьму, я не пошел бы; пусть делают со мной что хотят. А как будет в дальнейшем, я не знаю.
Кассационную жалобу думаю написать. Будет ли толк с этого? Но пусть побывает дело в Москве.
Милые дети! Прошу вас, не беспокойтесь обо мне. Надейтесь, что всё будет по-хорошему, если мы во всех своих поступках будем руководиться Разумом, нашим Совершенным сознанием. Не беспокойтесь, что мы будем в разлуке. Если мы будем верить Разуму и руководиться Разумом, то, несмотря на расстояние, мы будем Едины.
Мой духовный привет всем друзьям-коммунарам и артельцам, всегда сочувствующим и разделяющим духовное мировоззрение. Я рад, что в своем заявлении суду о не контрреволюционности подсудимых артельцы упомянули и мою фамилию. Коммунары же всегда помнили меня в заключении и передавали мне еду. За всё приношу мою глубокую благодарность коммунарам и артельцам.
Милый Ваня! Я вчера возвратил пакеты. Там в тетради "О налоге" копия обращения к суду от 20 ноября, поданная в первый день суда, т. е. 20 ноября. С этим письмом передаю копию статьи "Памяти дорогого друга Л. Н. Толстого". Эти две вещи я хотел зачитать перед судом, но не разрешили, а материал взяли и приложили к делу. Сохраните. Если не придется самому привести в порядок эти мои рукописи, то вам, детям, останется хорошей памятью.
Будем надеяться, что жизнь посредством суда рассеивает нас, чтобы не в одном уголке распространялись великие идеи добра и правды.
С моим дружеским приветом, ваш отец и друг Яков.
Письмо шестое. П. Л. Малороду. 31 мая 1937 года
Ты спрашиваешь маршрут, как из Мариинска попасть ко мне? Этот маршрут я знаю не больше тебя. Если ты читал мое письмо от 14 марта, что третьего марта нас, полсотни с лишним человек, вывели из Мариинского распреда ночью, посадили на две автомашины. Правда, я не мог сесть в машину и последним втиснулся, и мог только стоять около бокового борта; и нас повезли по такой ухабистой дороге, с такими нырками, какой я не видал еще. От сильной раскачки в стороны стал трещать и надламываться боковой борт машины. Я крепко держался за одного человека, а то мог бы перевалиться через борт и поломать себе ноги. Вот и всё моё знание маршрута. Ехали мы часа два с лишним. Сказывают, что от Мариинска 27 километров. Из Мариинска мы ехали не то на восток, не то немного севернее. В общем, ежели, Боже сохрани, пришлось бы мне отсюда идти на Мариинск, то я спрашивал бы у добрых людей дорогу. Хотя спрашивать и не надо, кажется, по ней телеграфные столбы и часто ходят грузовые автомобили. Тебе придется в Мариинске спросить: как добраться до Орлово-Розовского лагпункта. А на этом пункте легко найти больницу. Но придется, пожалуй, прежде чем видеться со мной, побыть у уполномоченного 3-й части, взять разрешение на свидание, а потом ко мне. Может быть, ты застанешь меня работающим в небольшом бедном палисаднике.
Смотри по расстоянию, можешь ли ты донести до меня некоторый груз; если не можешь, то не бери его, а иди налегке. Ведь тебе самому придется нести с собой продукты для себя. Приходи с запасом хороших мыслей, поделиться со мной, буду рад встретить, поговорить; но предупреждаю: на мое гостеприимство не надейся. Несмотря на то, что ты мне близкий друг, а квартиру дать не могу. Придется тебе ночевать в поселке, не доходя до лагпункта 12 километров.
Ты спрашиваешь о книгах, какие можно принести мне. Если бы весь труд П. П. Николаева, то хорошо бы; но на нет и суда нет.
Письмо седьмое. Детям. 31 мая 1937 года
Седьмого мая я сдал пакет для отправки в Академию наук с некоторыми моими статейками, со всеми копиями моих заявлений в НКВД и копией доклада П. П. Николаева. Всего собралось материала на 360 страниц. И сейчас не знаю, пошло ли это мое письмо или нет. Дал рубль на заказное. Вот и вышло у меня в это время какое-то грустное настроение. Полезли все прежние воспоминания о неразумно проведенной жизни; я стал винить себя, что не всё мог дать вам, детям, что чувствовала моя душа к вам. Мне стало жаль напрасно проведенного времени. Стало больно, что дожил до полсотни лет, а пользы для жизни вряд ли дал, даже не научился правильно излагать мысли. Например: большое желание высказать о Разуме перед учеными, и вдруг много ошибок. 21 мая смотрю через окно в степь. Шагах в 30–40 от окна кусок обработанной земли, соток в двадцать; прошлым летом тут была капуста. Явилось желание поработать чекменем, сделать небольшой посев. Решил договориться об этом. Чувствую, что моя нога гораздо легче прошлогоднего, могу лечиться и работать. Я сказал сестре больницы, которая переговорила с доктором, после чего получился следующий результат: "Посев отдельного кусочка земли никто не разрешит, так как посев делается только общий, машинный; да и не заключенному затевать такое дело на год или хотя бы на одно лето, когда каждую минуту могут взять в этап, а потому работать надо только такую работу, которую можно оставить в любую минуту, а ведь посев требует ухода, требует не меньше четырех месяцев. Если хочешь работать и позволяет здоровье, то вот перед больницей надо привести в порядок цветные клумбы и газоны. Никто здесь принуждать тебя не будет, сколько будет желания и возможности – поработаешь".
Я решил, что дело не плохое, хотя немного могу скрасить для больных, для их глаз, маленький кусочек земли, где в теплые дни прохаживаются и отдыхают под лучами солнца больные заключенные.
22 мая я начал работать лопатой, копать грядки газонов и круглые клумбы, копать ямки и канавки для посадки деревьев. Утомительно работал восемь дней, и результат получился прекрасный: пустырек зацвел зеленью смородины, 5–6 штук березочек, две черемухи, одна боярышница, два десятка малюсеньких пихт, привезенных за десять километров. Одним словом, работой довольны больные, доктор, сестры больницы. Посадка деревьев несколько опоздала, которые только вчера закончил. Смородина цветет, и березки распустили листики. Чтоб деревья принялись, приходилось носить много воды, которой выливаю по 60 ведер за день. Воду ношу в ведрах на коромысле метров за пятьдесят.
Ваня! Ты пишешь, а также и Павел Леонтьевич, что он собирается побыть в наших краях. Если у тебя будет время, то перепиши странички две из первого тома (Николаева), о котором я раньше тебе напоминал. Вложи все мои выписки из книг, они, кажется, в одном месте; вложи мои заметки о Разуме и другие тоже – там же в одном месте всё. Вложи статью о налоге и тетрадку "Защита друзей в суде", тетрадку моей биографии (конспект). Вложи четыре общих тетради, карандашей, ручку, перьев, книгу духовно-монистического понимания мира (Введение), книгу "Руководство для начинающего поэта"; книгу "Как работать с книгой"; "Мозг и душа" Челпанова. Хотел просить еще книги "Путь жизни" и "Круг чтения" и "В чем моя вера". Вот какую уйму я запрашиваю, а съестного ничего не надо.
Письмо восьмое. Детям. 21 июня 1937 года (отрывок)
А пока ничего не присылай; у вас там много работы, я не хочу мешать своими требованиями, тем более я делаю их так, между прочим. Я чувствую себя духовно хорошо, а эти выписки и бумага мне нужны только для того, что хотел кое-что написать. Но если у меня нет работы, то я мыслю, и это превосходная и самая необходимая работа. А пока до свидания. Ваш Яков.