355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Рогинский (составитель) » Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы » Текст книги (страница 17)
Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:48

Текст книги "Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы"


Автор книги: Арсений Рогинский (составитель)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)

Нам иногда еще помогал Ярсон, эстонец, сибиряк, отбывший по 58-й статье по чьему-то ложному доносу. Когда он рассказывал об этом, то приходил в ярость, сжимал кулаки и говорил: «Если освобожусь, вернусь, я его убью» (это доносчика). А Миша Сарапулов, удмурт, смеется: – Все так говорят – убью, а никто не убивает, и ты не убьешь.

– Убью, все равно убью, – повторяет Ярсон.

Один раз я с Сарапулопым сидел на бревнышке возле кузницы и издали заметил спешившего к нам Ярсона; у него болела нога, и он шел, прихрамывая, но видно было, что он взволнован и тропится. Он подошел к нам и остановился молча. Мы тоже молча смотрели на него, понимая по его виду, что он хочет сказать что-то очень важное.

– Знаете что? – воскликнул он.

– Что? Что? – спросили мы, а он, вместо ответа, снял шапку и с силой шмякнул ее оземь.

– Ежова сняли! Враг народа!

Мы с Мишкой вскочили и тоже шмякнули свои шапки о землю. Мы были взволнованы. Еще бы! Все незаслуженные обиды всколыхнулись в груди и надежда, яркая надежда загорелась внутри…

Загорелась и вскоре угасла опять.

Не могу забыть один случай. Был в лагере при конюшне ветврач, конечно, заключенный, ему кончался 10-й год заключения, и в день, когда кончался его срок, он внезапно умер.

Уже весной, когда болезнь совсем кончилась, я вдруг узнал, что Саша Москвин в больнице. Я пошел в лес, насобирал баночку черники и пошел к нему в больницу. Теперь там было просторно, чисто, хороший воздух. И как же он обрадовался мне, увидев меня! И особенно рад был ягодам.

– Я не знаю, что за болезнь, но очевидно недостаток витаминов. Я твои ягоды буду есть потихоньку, как лекарство, – говорил, сияя, Саша.

Им давали белый хлеб, но он плохо ел и надавал мне несколько паек, хотя я и не хотел брать.

И опять обрыв… которые так часто бывают в лагерях. Мне больше не удалось увидеть Сашу, и я не знаю его судьбу, меня вызвали на этап, и я не мог не только набрать ему еще ягод, но даже и зайти к нему проститься, но мне так хочется верить, что этот милый человек остался жив.

Настал август. Ночи стали хотя и не долгие, но темные. Кузнец Миша Сарапулов рассказывал мне, что он может ловить рыбу ночью с лучом, острогой, прошлый год он как-то за ночь наловил целую корзину, вот только нет у него сейчас напарника, кто бы мог лодку гонять на «шестах».

– Да я могу на «шестах» ходить, – сказал я. А мне действительно приходилось это делать у нас на Томи.

– Поедем, – сказал он.

Я заколебался. Все же ведь я был вегетарианец, хотя и нарушенный лагерной жизнью, но все же что-то шевелилось во мне. Но я согласился – ведь я же ем теперь рыбу, да и мое дело только лодку водить, а охотник Мишка.

Дня два мы подготавливались. Мишка ковал «козу», такую железную решетку, которую прикрепляют на носу лодки над водой и на ней разводят яркий костер из смолевых кореньев. Потом нашли спрятанную к кустах лодку кого-то из охранников, угнали ее и перепрятали в другое место. И вот, наладив все это, когда ночная тьма сгустилась до полной, мы сели в лодку, зажгли на носу яркий костер и поплыли вдоль берега против течения. Я был на корме и тихо, беззвучно толкал лодку шестом против течения, а Мишка стоял посреди лодки с наготовленной острогой в руках, зорко вглядываясь в освещенное огнем дно реки. Я тоже смотрел, но ничего не мог различить среди камней и древесины, покрытых мхом и водорослями.

Вдруг Мишка сильным ударом вонзил острогу в воду и быстрым движением выбросил на дно лодки большую рыбину. Незаметная на дне реки, здесь, в лодке, она, извиваясь на остроге, сверкала металлическими отблесками, освещаемая ярким огнем, среди полной темноты.

Охотничий азарт возбудил нас, но мне все же сделалось жаль эту только что бывшую вольной рыбу, так она билась, извиваясь на остроге, что без слов было ясно, ей так же хочется воли и жизни.

В эту ночь мы больше не поймали ничего, а на другой день мне объявили: собираться в этап.

– Куда? Что? – никто не скажет, но товарищи поздравляют:

– Раз пересуд, значит, дело к освобождению. Такие случаи тогда бывали. И на этот раз вместе со мной также вызвали двух учителей из Белоруссии на пересуд, и они были полны надеждой на освобождение. А я не знал, что думать. Но судьба моя резко менялась, и надвигавшаяся неизвестность волновала меня. Числа 10 августа 1939 года меня и тех двух увели с 1-го лагпункта на Комендантский участок, где мы еще пробыли дня три. Денек я ходил по лагерю. На другой день меня и еще одного заключенного, Горева Андрея Васильевича, отправили на работу – на корчевку старых пней.

На большой площади, где когда-то рос еловый лес, остались теперь большие, старые пни. Подъезжал трактор, за которым волочилась длинная, толстая цепь. Мы брали свободный конец цепи, обводили им несколько пней и цепляли конец также за трактор. Трактор двигался, петля вытягивалась и выворачивала огромные корневища, и трактор волок их в сторону, оставляя вместо пней песчаные воронки. День был сухой, солнечный, работа легкая, и пока трактор оттащит свой груз, мы сидели и разговаривали. Андрей Васильевич все больше рассказывал о себе. Он летчик. Последнее время был инструктором парашютного спорта. Один раз на праздник воздушного флота на одном из аэродромов Белоруссии он должен был делать затяжные прыжки с парашютом, т. е. лететь некоторое время, не раскрывая парашют. «Я прыгнул, – говорит он, – лечу вниз головой камнем, даже сквозь кожаный шлем голову покалывает, чувствую, пора раскрывать парашют, как мне задано, но хочется отличиться, решаю еще падать, не раскрывая. Уже земля близко, вижу хорошо аэродром, публику. Дергаю шнур, а парашют не сработал. Земля совсем близко, даже успел увидеть жену, сидит и платок к глазам. Перехватил руку выше и опять дернул шнур, – парашют открылся и я благополучно приземлился, а по аэродрому уже бегут ко мне люди, едет машина скорой помощи. Конечно, от начальства мне здорово попало за самовольничание. А шнур оказался вставлен от парашюта другой системы. И как это получилось – не знаю, я ведь проверял все это перед прыжком».

В лагере с ним получился раз такой случай: жуликам понравились его белые фетровые валенки, и они решили их «увести». Гореву кто-то шепнул об этом, и он спрятал под голову топор. В этот день ему нездоровилось, был жар, но сквозь сон он почувствовал, что валенки, в головах у него, кто-то осторожно тянет. Он с силой бросил топор в жулика, но тот уклонился, и топор так вонзился в столб, что его с трудом вытащили. После этого Горева больше не беспокоили.

Андрей Васильевич много рассказывал мне о своей беспутной и буйной молодости, сколько у него было увлечений, связей и просто так легкомысленного баловства. Рассказывал он ярко, образно, слушать его было интересно, да и ничего другого мне не оставалось. Вдруг он замолчал и неожиданно спросил меня:

– А ты не так жил?

Я молча, отрицательно покачал головой.

– И ничего не потерял, – сказал он мне.

На третий день подъехала полуторатонка, в кузов посадили меня и еще тех двух учителей, в кабину сел конвоир, и мы тронулись в обратный путь по тому шоссе, по которому когда-то шли пешком. Ехали ночью. И вдруг шофер и конвоир что-то закричали в кабине. Мы поднялись и выглянули вперед. На шоссе в свете фар, по шоссе, удирал от машины во все лопатки зайчонок.

– В сторону, в сторону! – кричали мы ему, но он не понимал и не догадывался выпрыгнуть во тьму из света фар и шпарил перед машиной. Шофер вошел и азарт и поддавал газу и вилял рулем за зайцем и, казалось, вот-вот раздавит его. Так шло уже долго.

– Да какой же ты глупый, заяц! – рвалось из души.

Но вдруг заяц остановился, сел на задние лапы, передние поджал к груди, поднял уши и уставился глазами на машину.

– Ну, наконец, – мелькнуло в голове. Но в это мгновение заяц сделал огромный прыжок в сторону, во тьму, в кусты, мы облегченно вздохнули, а шофер выровнял ход машины.

«Это мне доброе предзнаменование», – подумал я.

Вдруг вдали на темном небе проявилось темно-зеленое облачко. Это, наверное, было северное сияние, но не такое, как я видел раньше, а и виде каких-то передвигающихся занавесей или скатертей белесого цвета.

«Зеленый цвет – цвет надежды, – подумал я. – Это опять мне доброе предзнаменование». Хотя и не верил ни в какие предзнаменования. Когда я был еще на комендантском лагпункте, мне приснился сон – мой отец лежит дома на своей кровати, как бы спеленутый своим зеленым плюшевым одеялом. Вдруг он разделился на два точно таких же, но вдвое меньших, потом еще эти два разделились на еще меньших и еще раз, так что вся кровать оказалась занятой маленькими куколками в виде отца, завернутого в свое одеяло.

Этот сон мне запомнился и был неприятен.

11 августа отец умер в Москве, и снилось мне это, наверное, в тот же день. И вскоре мне еще приснился отец. Я лежал на кровати. Он подошел ко мне, весь в слезах, и, горько плача, стал обнимать меня и три раза крепко поцеловал. Этот сон мне часто вспоминался, и я дорожил им.

Потом мне говорили – когда в Москве друзьям стало известно, что нам будет пересуд, все радовались и ожидали освобождения, один отец говорил, что ему чудится что-то плохое за всем этим. И он оказался прав. Мой путь прошел по самому краю обрыва, внизу которого была смерть. Но и добрые предзнаменования, и зайчишка, улизнувший от смерти, и нелепый луч не подвели меня, и я еще десятки лет живу на воле.

К утру мы были в Сыктывкаре. Конвоир погрузил нас на пассажирский пароход, весь заполненный пассажирами. Интересно было оказаться в сутолоке вольного общества, от которого я так уже отвык.

Потом опять Котлас и далее этапом по тюрьмам – Киров, Пермь, Свердловск, Новосибирск. В Новосибирске на пересылке я услыхал, что Германия начала войну против Франции и Англии. Это было, наверное, 1 сентября 1939 года. Потом Новокузнецк. От станции до старокузнецкой тюрьмы пешком. Тщетно я вглядывался во встречных прохожих – а может быть, попадется кто-нибудь из наших коммунаров – но никого. Коммуна уже была разгромлена, и жизнь ее сузилась.

– А ведь в прошлые годы обязательно кто-нибудь да встретился бы, думал я.

Человек 50 наиболее активных уже были оторваны, коммуна была ослаблена. Я не узнал старую знакомую кузнецкую тюрьму. Прежде всего, дух был совсем другой. На окнах – козырьки, тщательные обыски догола, строгость подчеркнутая. Но все же, входя в нее, я жил ожиданием радостной встречи с друзьями, но меня заперли одного в небольшой камере на втором этаже. Сижу уже несколько дней один, полная неизвестность. Вдруг под вечер отворяется дверь, конвоир говорит: – Бери вещи, пошли! – Пошли вниз по знакомому коридору, в знакомый угол, где смертные камеры.

– Куда же это он ведет меня? – мелькает в голове.

Конвоир молча открывает смертную камеру, не угловую, а рядом, – гремит ключ, и я один. Железная койка без матраца, с ножками, вмурованными в бетонный пол, параша, прикованная большим замком к стене, маленькое окошко с толстой решеткой под потолком – и все.

Я не скажу, что испугался, но почувствовал всем существом мрачный дух этой камеры. «Почему? Зачем?» – теснилось в голове. Я сидел молча в полной тишине и вдруг… стук, стук, стук… кто-то вызывает перестукиваться. Откуда звук – не разберу – или сверху, или из соседней. И тут я струсил. Не могу себе простить до сих пор, что не ответил, не узнал кто? Может быть, кто из наших? Но неожиданное мое помещение в смертную насторожило меня. Я подумал: а может быть, это подвох, может быть, наседка какая-нибудь стучит – выведывает, и не стал отвечать. А что могли у меня выведать? У меня за душой ничего преступного не было.

На другой день к вечеру меня опять перевели в мою камеру на втором этаже, оказывается, там была побелка и меня временно поместили в смертную.

Потом – знакомый Первый дом. И, наконец, я сижу в кабинете следователя, незнакомого и серьезного.

Он мне объявляет, что приговор 1936 года отменен еще в 1937 году и вот уже два года нас собирают для нового следствия и суда.

– Почему отменен приговор? – спрашиваю я.

– За мягкостью! – резко отвечает следователь.

В душе что-то сжимается, я понимаю сразу, какой приговор должен быть, если прокурор республики признает прежний приговор мягким.

И снова 7 месяцев следствия.

Ну, дальше ты знаешь, и я не стану писать.

12 декабря 1971 года.

Д. Е. Моргачев
МОЯ ЖИЗНЬ

Хочу записать свою жизнь. Но сумею ли это сделать? Так уж много прошло лет. Буду стараться припоминать, что пришлось пережить – радостного и тяжелого, доброго и злого.

Я родился в октябре 1892 года в семье крестьянина села Бурдино, Тербуновской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии (ныне Липецкая область, Тербуновский район).

Семья небольшая. Дедушка Сергей Александрович участвовал в турецкой войне, получил какое-то отличие, впоследствии был избран волостным старшиной. Как звали бабушку, не помню. У них было двое детей: дочь и сын. Дочь выдали замуж, и они жили втроем: дед, бабушка и сын – мой отец Егор.

По отцовской линии дедушкино родство было бедное, ходившее на моей памяти на отхожие заработки: в Донбасс, на шахты, и в Ростовскую область, на пароходы. По материнской линии были богатые крестьяне соседнего села Тербуны – они имели купленую землю и жили безбедно. Дедушка, будучи старшиной, купил себе восемнадцать десятин. Он был авторитетным человеком и посватал к сыну своему Егору невесту из богатой крестьянской семьи. Она была сирота и звали ее Любовь Андреевна. Приданое за ней дали шесть десятин земли. Женился мой отец примерно в 1885 году.

Дедушка мой из своей земли шесть десятин отдал дочери в приданое, а двенадцать десятин оставил нам, двоим внукам, когда отец умер, а умер он молодым, 22-23-х годов. Мне было два года, а брату Михаилу два месяца. Через полгода умерла бабушка, а еще через год и дедушка, поэтому я никого не помню, лишь немного остался в памяти дедушка – маленький, седенький старичок; мне тогда было три с половиной года. Осталась одна мать с нами, двумя ребятами. Дом был хороший, кирпичный. Изба, через сени горница, все с полом, что было редко в нашей местности. В горнице было три комнаты: прихожая, зал и спальня; два дивана, посудный шкаф, в спальне кровать – все это простой столярной работы. Был хороший двор, кирпичная кладовая, под ней подвал для овощей. В огороде был деревянный амбар, крытый железом, для зерна, рига, сарай для сена и соломы. Как я помню, были у матери две лошади, один подросток, одна корова с подростком-телком и около десятка овец. Мать вела хозяйство после смерти дедушки, последнего из мужчин в нашей семье.

Сельским сходом мать была избрана опекуншей сиротского имущества нас, двух маленьких братьев. Все имущество и скот были переписаны сельским старостой, по предписанию волостного старшины, и сданы моей матери под расписку. Опекун мог быть и посторонний. Ежегодно мать отчитывалась перед сельским сходом в присутствии волостного старшины.

Мать прожила вдовой четыре года или пять, потом приняла в наш дом мужа, вернувшегося с военной службы Болгова Федота Яковлевича, без имущества; до этого она ежегодно нанимала работника. Так прожила она с ним пять лет, родилась у них дочь Анна. Когда мать вышла замуж за Болгова, ее родственники отняли у нее шесть десятин, ранее данные в приданое. Мать стала судиться с ними. Суд тянулся год или два, ездить приходилось несколько раз в Елец за 60–65 верст. Мать простыла и заболела чахоткой, болела недолго и померла. Земли она все-таки высудила семь десятин, хотя она и была далеко, верст за 35 от дома. Мать умерла в 1901 или в 1902 году, и вскоре нашего неродного отца выбрали опекуном над нашим сиротским имуществом.

Так мы жили с год, сами топили печку, я стал ходить в школу. Приду грязный, там меня заставляли умываться. Болгов женился, и у нас стали отец и мать неродные, и у них пошли дети.

Мне уже стало лет 11–12, я уже пахал сохой с его братом Захаром. А ведь сохой труднее, чем плугом. На каждом повороте надо соху вытащить из земли, очистить от земли, переложить палицу на другой сошник, занести соху, поворачивая в то же время лошадь; в руках копалка, т. е. палка с заостренным концом и лопаточкой для очистки сохи. У сохи две ручки, и за эти ручки все время держишься, управляешь сохой, заносишь на поворотах. Нелегко это было.

В школу я ходил около трех лет. Легко мне давались математика и Закон Божий. Священник любил меня и всегда дарил картинки библейского содержания. Священник был старый, он хотел устроить меня в город учиться как сироту и способного к учению, но мои родственники по родной матери не соглашались со священником – у них есть земля, пусть работает на ней.

В это время наш отчим стал больше пить, как-то у него у пьяного вынули двести рублей. Под чьим вниманием я тогда находился, я не знаю. Мне говорили соседи, что, по-видимому, отец пропивает наше имущество, и я пошел в село к волостному старшине и сказал ему: – Дядя, наш отец пьет и не работает, надо его выгнать из нашего дома. – А куда же вы денетесь? – Куда хотите определите нас.

Старшина вызвал наших родственников по матери – ее родные дяди, они посоветовались, дали согласие – нас взять к себе.

Собрали сельский сход – обсудить покрое о сиротах Моргачевых. На сходе старики подтвердили, что отчим пьет, и сход постановил немедленно нашему неродному отцу выбраться из нашего дома со всей своей семьей. Весь наш скот продать, а деньги вырученные отдать в сиротскую сберегательную кассу, до нашего совершеннолетия. Весь инвентарь прибрать в кирпичную кладовую по списку и также хранить. На этом же сходе выбрали нового опекуна, нашего соседа, глубоко верующего, православного. Дом наш сдали под квартиру дьякону. А мы с братом пошли батрачить к нашим родственникам, я к Ивану Федосеевичу, а меньшой брат Михаил – к Федору Федосеевичу. Это было от родного села семнадцать верст. Работали бесплатно, работы было много, сеяли хлеба десятин по тридцать-сорок; было много лошадей, с которыми я носился днем и ночью. Так я прожил больше года.

Соскучилось мне так жить, и я попросился сходить в свое село к опекуну И. П. Дорохину. Я сказал ему:

– Дядя, я туда больше не пойду, там очень трудно и тяжело…

– А куда же я тебя дену?

– Куда хочешь. Устрой меня к другим в своем селе. Он отвез меня к своей сестре Анисье Мячиной, а она повела меня к своим сыновьям, Семену и Николаю. Николай когда-то жил у нашей матери н работниках. Опекун предложил меня им в работники, но они вечером уже пригласили мальчика и выпили магарыч. Но жены братьев в один голос заявили, что тот Петька им не нужен, он рябой и у него есть отец и мать, а этого сироту надо взять. Так я и остался у них. Опекун договорился о плате – двенадцать рублей в год.

Наши родные через несколько дней приехали взять меня, но я не пошел; тогда они взяли с меня шубенку и еще кое-что и уехали. Я остался у Мячиных. Они были хотя мне чужие, но люди добрые, хорошие, и я у них жил и не чувствовал, что я им чужой, и видел, что они тоже не считают меня чужим. Они многому меня научили и в работе, и в поведении.

Был, кажется, 1906 или 1907 год. Пришла весна у новых хозяев. Мы поехали пахать сохами. Мне было трудно, и еще был слаб, да и пашня была сырая, едва выверну соху из борозды. Но все же мы выполнили все работы: посеяли хлеб, посадили картошку. Пришли Петровки, это июнь месяц, приступили к вспашке пара под озимые; в июле начались уборка хлебов. Село наше Бурдино большое, поэтому и поля были дальние, там работали и ночевали. Пошли мы косить рожь крюками, т. е. коса с грабельками: что срежет коса, грабельки забирают на себя, и аккуратно выносишь на сторону и кладешь в ряд, а женщины идут следом и вяжут в снопы и грабельками все зачищают. Было принято – жена всегда вяжет за мужем. За мной пришлось вязать жене уехавшего на заработки брата. Она была женщина горячая, капризная, а я клал ряд плохо, путал, что затруднило вязку снопов.

Вот она и начала мне служить панихиду и читать акафисты: чтоб у меня руки отсохли, чтоб они у меня отвалились, неумелые. Жена хозяина была добрая, бывало, скажет ей: «Кузьминиха, да ты иди, вяжи за моим мужем, а я буду вязать за парнишкой».

Она не ругала меня и в течение трех лет обмывала и обшивала меня. Хозяин мой Семен Андреевич помогал мне так: во время косьбы хлебов он идет впереди, а я за ним примерно на одну треть прокоса отстану. Он либо поможет мне дойти ряд, либо, заходя на новый, закосит и себе, и мне. Так в первый год за мной всегда вязала жена хозяина, а в следующие годы я уже не отставал от хозяина и клал ряды хорошо.

Я прожил у них более трех лет, до своей женитьбы, и в дальнейшем они были мне как родные. Оба брата умерли не старые; они оба ходили на заработки и оба там оставили свое здоровье.

Мой брат Михаил тоже не стал жить у родственников, его устроили в работники на хутор Березовка (Голопузовка).

Я договорился со своим хозяином посеять мне несколько десятин хлеба: с осени 1908 года – озимой ржи, а с весны 1909 года – овса, проса, чечевицы и картофеля. Весь этот урожай мы собрали и увезли на нашу усадьбу, к нашему дому, обмолотили, зерно ссыпали в амбар, а солому сложили в ригу, и мы с братом Михаилом осенью 1909 года перешли в свой дом жить; в работниках мы прожили более четырех лет. Последний год я уже получал тридцать рублей.

Поселились мы в одной половине дома, в избе, а в другой половине квартировал дьякон. Семья у него была большая, человек шесть детей.

Мы с братом сами топили печь, но больше топил он, а я уж как хозяин давал ему распоряжение, чего сварить на завтрак, да и на весь день.

Старшая дочь дьякона Шура уже была учительницей в сельской земской школе. Небольшая, человек на тридцать, церковно-приходская школа, где я учился, в 1906 году была перестроена в большую, так как село было большое, дворов на пятьсот. Шура ухаживала за мной. Сначала я как-то боялся, а потом стал привыкать к ней. Ей хотелось стать моей женой, хотя она была старше меня лет на пять, а мне было только семнадцать лет и три месяца.

Я посоветовался со своими родственниками, они не советовали жениться на ученой – что ты у нее будешь во всю жизнь подол заносить, а в жаркие летние дни завешивай окна и гоняй от нес мух, а самому некогда будет работать в поле. Бери крестьянку, земля у вас есть, и будете работать с ней на земле.

Так я с ученой не сошелся. В декабре 1909 года мой хозяин Николай взял меня и поехал сватать за меня невесту. Село было большое, зажиточное. Там мне нашли невесту у очень богатых крестьян. Они жили на четырех хуторах, и на каждом не менее ста десятин, но они не были разделены – два брата и еще старики и два племянника от умершего брата. У меня же еще не было хорошей одежды и даже еще не покупали лошади. Вот к этим богатым людям и привез меня Николай Андреевич Мячин. Опишу, какой обычай был: приехали сватать невесту. Есть, конечно, обязательно сходатай или сходатая (сват или сваха). Они переговаривают сначала с родителями невесты, которые прикажут приехать родителям с женихом в дом, чтобы посмотрел жених невесту, а невеста жениха. Ну, вот приезжают. Родители сядут дальше, около стола, а не за стол, а жених, войдя в дом невесты, сядет около двери на лавку, ее называли «коником» (это было вроде ящика, открывавшегося сверху). Невеста, убранная в хорошее платье, пройдет по всей хате к судной лавке (у печи) и станет лицом к двери, против жениха. Так они изредка глянут друг на друга и опускают глаза в землю. Так они посидят около часу, не сказав друг другу ни слова, а родители их разговаривают на разные темы – о лошадях и вообще о скоте и о земле, кто сколько полагает сеять. По существу дела разговора еще нет. Потом выходит из хаты жених и его родные и сходатай – посоветоваться с женихом, понравилась ли ему невеста. Решают на улице или в сенях, а родители за это время совещаются – понравился ли жених невесте. И если невеста не понравилась жениху и его родным, то они, не заходя в хату, уходят молча, не сказав ни слова. А если невеста понравилась, сваты заходят опять в дом и садятся по своим местам. Если же жених не понравился невесте, то родители заявляют, что мы в этом году не подготовились к свадьбе или еще невеста молода, пусть посидит еще годик, и тогда родные жениха уезжают ни с чем.

А как же обстояло дело у меня? Мы вошли в дом к Русину Захару Афанасьевичу. Мой хозяин был шутник и говорит:

– Захар Афанасьевич, мы слышали, что у вас есть продажная телочка?

Тот отвечает:

– Есть, но я свою телочку могу продать только хорошему хозяину, доброму, смирному, не пьянице и не гуляке, а труженику.

Тут начинается смех, а я сижу – ни словечка, как облизанный баран. Потом подали на стол кипящий самовар. Приходит невеста и начинает разливать чай. Наливает и мне стакан и подает его. Я поблагодарил ее и в это время глазком глянул на нее. Она скраснела и схоронилась за самовар, а мой хозяин и отец ее говорили по существу дела. За все время мы с ней не сказали ни слова, только взглянули друг на друга несколько раз. Договорились еще через три дни приехать к ним. Когда мы поехали домой, я говорю Николаю Андреевичу:

– Уж очень она маленькая и дробненькая…

А он мне отвечает:

– Ты не смотри, как на носу бородавка, а смотри, какая будет приставка (т. е. какое будет приданое). – И продолжал:

– Мал золотник, да дорог, велика Федора, да дура.

Через три дня мы опять приехали, договорились о следующих условиях: к невесте дают две десятины купленой земли, и так как у нас нет никакой живности, дают лошадь, корову и поросенка. А хозяин мой говорит:

– Захар Афанасьевич, ведь всем свойственно жить по паре, а ты даешь одного поросенка.

– Ладно, – отвечает он, – дам пару.

На этот раз, после долгого разговора, нас свели, посадили вместе, мы поцеловались, за столом несколько раз улыбнулись друг другу, но говорили мало и не помню о чем. Договорились, что свадьба будет после Рождества, т. е. в мясоед.

Когда сидели за столом, немного выпили водки. Тесть был уже старый, седой, а жена его моложе, она у него была вторая, и моя невеста была ее дочь. Выпивши, будущий тесть затопал ногами об пол и говорит:

– Ведь мы не пьем, а дело делаем. Знаем, что они сироты. Вот Дмитрий жил у вас более трех лет, хороший работник и сообразительный. Брат его Михаил жил у наших родственников, тоже старательный мальчик, и мы полагаем, что из них должны выйти хозяева, у них есть к чему приложить руки. Если будут трезвыми, честными тружениками, будут хорошо жить, и мы пожелаем им этого.

Наливает еще по рюмочке всем, кроме нас, жениха и невесты, и продолжает: – А если будут ленивы, да пить станут, то что им ни дай, все проживут.

У нас было восемнадцать десятин купленой земли, да два душевых надела в обществе (пять десятин); это считалось, что мы уже можем быть зажиточными крестьянами, при том малоземелье в нашей местности.

После договора пошли мы с опекуном в сберегательную сиротскую кассу и взяли двести рублей. Купили самую быстроходную лошадь в своем селе, которая пробегала пятнадцать верст до железнодорожной станции за двенадцать минут; купили, кажется, за восемьдесят рублей. Справил я себе новую тресковую шубу, крытую тонким сукном, бобриковую чуйку с воротником; купили выездные санки. На Святках я, хорошо убранный, на своей лошади в выездных санках приехал в дом невесты. Там собралось много гостей, и меня сажали за стол на почетное место и рядом с ней. На следующий день они меня провожали, и мы несколько раз проехали по селу в санках на сытой рысистой лошади – то она провожала меня, то я ее.

Это пишется через шестьдесят лет – где же ты, то мое золотое времечко?..

Теперь, катаясь, мы уже разговаривали друг с другом, шутили и смеялись. Но наша свадьба не могла состояться в мясоед, так как мне было семнадцать лет и три месяца, а повенчать нас священник мог в семнадцать с половиной лет, и то только с разрешения архиерея, а вообще-то был закон: венчали мужчину восемнадцати лет, а девушку семнадцати лет, так что наша свадьба отложилась до Красной Горки, т. е. после Пасхи. В мясоед я тоже ездил к ней в гости, на масленице, – но она мне жаловалась, что болеет, чувствует какое-то недомогание, говорила, что под масленицу была где-то свадьба, что гуляла, попила холодного квасу и думает, что от этого заболела.

В пост я, кажется, к ним не ездил, так как наступил сев яровых, были заняты, да и в пост, как говорили, по гостям не ездят. Лишь можно было поехать проведать на Благовещение и в Вербное воскресенье, а в Вербное воскресенье она померла, ушла из этого мира. И так за пятнадцать дней до нашей свадьбы я уже завдовел. А как приятно было бывать у них в гостях, так хорошо встречали ее родные, а особенно она сама: если не у ворот, то уж во дворе обязательно встретит с крепким поцелуем и улыбкой. Я очень жалел ее, но в моем возрасте и в моем крестьянском положении мне надо было думать о женитьбе. Начал я дружить с одной девушкой Настей, но случилось так, что ее дядя, брат ее отца, украл копну хлеба – ржи (52 снопа), и этот позор лег на всю семью. Мои хозяева не посоветовали мне брать Настю в жены: во-первых, у нее нет приданого, а главное – порода воровская.

Но закончу о ней. Я ее увидел через пятьдесят лет, в 1960 году, когда заезжал на родину. Она вскоре после моей женитьбы вышла замуж. Муж ее в 1913 году был взят на военную службу и убит на войне. Остались сын и дочь, которые тоже умерли – сын уже взрослый умер; когда я зашел к ней, оно мне сказала:

– В тот день, когда ты венчался с моей подругой Марьяной, мы сажали картофель на своей усадьбе. Наши пошли обедать, а я осталась около повозки с картофелем, чтобы повеситься. Подняла оглобли, привязала и только хотела надеть петлю на шею, как кто-то помешал, а потом пришли наши с обеда, и так вот осталась жива до сих пор, но жизнь свою проклинала.

Так вот, когда умерла моя невеста Нюра, я пошел погоревать к моим хозяевам и подумать, что делать? Они предложили посватать у Лора Комарова дочь. Хозяева мне пояснили, что матери у нее нет, только отец и сестра черничка, ходит по покойникам читать псалтырь, и хотя они люди бедные, но честные, трудолюбивые. Мы пошли поговорили с отцом, посмотрели невесту Марьяну, сразу нам ее отец никакого ответа не дал. Дома у хозяев я сказал Николаю Андреевичу:

– Уж очень большой у нее нос…

Он мне, как и в первый раз:

– Ты не смотри, что у нее на носу бородавка, а смотри, какая будет приставка.

Отец ее съездил в Голопузовку, где жил у него брат и зять, посоветоваться обо мне, мол, я его не знаю. Они ему сказали: не упускай жениха, Захар Афанасьевич богатей, и то отдавал за него дочь. И когда через день мы еще пришли, то нас приняли как гостей и дали согласие отдать свою дочь за меня и приступили к договору. Отец Марьяны сказал, что отдает в приданое все имущество, и так как они сироты и у них нет старого человека, я пойду к ним в дом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю