Текст книги "Заводской район"
Автор книги: Арнольд Каштанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Глава десятая
Любовь
1
Он не помнит ни одной их встречи. Слишком полон он был тогда своим чувством, чтобы что-нибудь замечать. Была она, все остальное, как и он сам, существовало лишь как ее проявление. При ней он переставал сознавать себя существом, ограниченным в пространстве и наделенным волей. Он просто видел и слышал ее – и всё. Презабавно, должно быть, он выглядел при этом, счастливые это были дни. Счастье становилось нестерпимым, когда неожиданно останавливался на нем ее взгляд. Он переставал дышать, не отведи она глаз – он, казалось, умер бы. Настолько он чувствовал себя ее частью, что жил так, будто каждая минута и каждая мысль ей известны. И в ее отсутствие он жил словно под ее взглядом.
Из тех лет он помнит лишь ее движения. Помнит, как она подходила к окну, садилась в кресло, открывала дверцу машины. В воспоминаниях нет ничего личного, нет ее примет. Никогда в его памяти она не оказывается рядом с ним, обращенная к нему – в такие мгновения он как бы исчезал, так что памяти нечего было сохранить.
Он не мог испытывать ревности или недовольства, и равнодушие ее было счастьем. Он стал обожать брата, хоть до сих пор вслед за Лерой считал его по меньшей мере скучным. Пожертвовать собой по ее желанию – об этом он и мечтать не смел.
Когда-то мать огорчалась, когда находила в кармане его школьной курточки свои фотографии. Все должно быть в меру, и сыновняя любовь тоже. Мера ему не давалась. Раньше чем он стал помнить себя, он уже жил беззаветным поклонением. Поклонением матери, соседской девчонке, которая была старше и умнее его и помыкала им как хотела, поклонением пионервожатой и молоденькой учительнице. Тогда он еще не мог понимать, что с ним происходит, он узнал это позднее, задним числом, но и тогда он чувствовал, что это должно быть его тайной. Боги сменяли друг друга и забывались, и каждый оставлял что-то от себя на его алтаре, и их невольные дары, объединившись, перешли к Тоне. Позднее и ее постигла участь всех богов, и она оставила ему себя во всех женщинах, которых он любил после и в которых искал ее. Их волосы, линии одежды, их движения и звуки голоса – во всем была она, хоть даже он сам не понимал этого.
Бывает, человеку снятся как будто незнакомые места – комнаты, или улицы, или развилка дорог в лесу. Но это снятся места, которые он забыл. Если случай вновь приведет его туда, он вспомнит и поймет свой сон.
А бывает, сон не помнишь при пробуждении, но остается от него ожидание предстоящей радости. Еще она неизвестна, но все утром легко и движения молоды. Так проснулся в то утро Аркадий – с прежним чувством праздника. Как будто девять лет назад он заснул и только сегодня кто-то нетерпеливый разбудил его.
Он еще и не вспомнил о вчерашнем вечере у Тони. Он и радость свою не заметил. Но жизнь стала полной и отчетливой. В солнце и утренней свежести, в утренних звуках за окном была щедрость. Так весной устаешь от избытка собственных сил. Тебе дана радость, которая в тебе не вмещается, и ты благодарен, ты влюбляешься в людей, готовых ее принять. Ты можешь ее не выдержать один.
В ординаторской Кошелев рассказывал медсестрам, как его малыш вместо «шапка» говорит «пкапка» и тянется ручонками к наконечнику комнатной антенны – «пкапка». Аркадий слушал и умилялся: действительно, шарики на усах телеантенны – ее шапки. Он обнимал Кошелева за плечи, прикосновением рук передавал свою радость, и она при этом не уменьшалась, а росла в нем самом.
В лаборатории ему показалось, что он влюбился в молоденькую лаборантку, ему стоило труда удержаться и не сказать ей об этом.
– Ты молодец, – сказала Тоня, открыв дверь. – А то просто не знаю, куда деться.
Она была удручена. Усадила его на кухне, спросила о чем-то и забыла выслушать ответ. Аркадий замолчал. Тоня стала рассказывать о цехе, а он не постигал смысла слов, но все понимал, счастливый тем, что слушает и смотрит на нее.
– Ты извини, что я сегодня такая, – сказала она. – Просто страшно устала… Нет, нет, все складывается нормально… Важник? Он сказал: «Иди, мне некогда». А я к нему уже с заявлением пришла, увольняться. Нервы… А что ты хочешь… Так мне все надоело… Надоели, Аркадий, грязь, ругань, шум… К Тесову, что ли, в институт пойти? Никуда не хочется. Лечь бы да лежать. Хочешь, я оладьи сделаю? Кефир пропадает… Противно все, цех осточертел.
Она забыла, что вчера отчаянно боялась потерять этот цех. Аркадий смотрел, как движется она от стола к плите, от плиты к холодильнику, как ее рука сбивает ложкой в тарелке жидкое тесто.
От внезапной мысли глаза ее стали большими и испуганными.
– Ты не звонил вчера Грачеву?
Оглушенный ее взглядом, он на мгновение перестал существовать, а потом, обнаружив себя по-прежнему сидящим на табуретке в ее кухне, долго пытался вспомнить, кто такой Грачев.
– Нет.
– Уфф… Я уж испугалась, подумала, твоя работа.
Тоня отвернулась к столу и, задним числом удивившись чему-то, бросила на Аркадия короткий любопытный взгляд. И тут же отвела глаза.
– А как у тебя… дела?
Он догадался: женское чутье удержало ее от вопроса об Ане. И то, что она именно сейчас хотела спросить про Аню, и то, что не спросила, и то, что он понял все это, было непривычной радостью понимания. Усталость ее и безразличие ко всему казались чем-то второстепенным и легкоустранимым. Аркадий заставлял себя сочувствовать ей, но не верилось, что в ней нет того радостного чувства, которое было в нем, и, удивляясь своей черствости, он все равно не мог сочувствовать. Насилуя себя, он расспрашивал о цехе, советовал что-то, и она не замечала неискренности и, как будто его советы помогли ей, повеселела. На самом деле помогли ей не эти советы, а то, что она нечаянно увидела вдруг на его лице и чего еще не решилась понять.
Он стал приходить почти ежедневно. Чувствуя, что ежедневно приходить нельзя и это может быть неприятно ей, иногда он пропускал вечера. Впрочем, такое бывало редко. Чаще всего, уже убедив себя не идти, он логически опровергал свое решение: «А почему не идти? Если я надоедаю ей, она может дать мне знать. Женщины умеют говорить такие вещи. Мы с ней всегда откровенны друг с другом. Я бы на ее месте так и сказал: хватит трепаться, я хочу спать. Она понимает, что я не обижусь. Действительно мне с ней интересно, интересно ее понять. Удивительно, как мало я ее понимаю».
Он, который всегда пытался объяснить малейшие свои душевные движения, теперь совсем не задумывался о чувстве, заполнившем его жизнь. Именно теперь жизнь стала казаться понятной и не требующей объяснений.
Прошла неделя. В выходной они уехали за город, купались в озере, лежали на песке. В их разговорах установился тон шутливого поддразнивания и беспечности. Им было хорошо вдвоем, и оба чувствовали, что их отношения такими остаться не могут и независимо от их воли и желания должны измениться, и оттого было тревожно, оттого они не могли изменить этот шутливый тон.
На озере Тоня сумела забыть заводские тревоги. Болел Важник, ходили слухи, что вместо него поставят Шемчака, цех жил нервно. Только Аркадий отвлекал от этого, а здесь, на озере, она и о нем забыла, лежала без мыслей, чувствуя кожей солнце и ветерок. Солнце заходило, остывал песок, пляж пустел, а Тоне все не хотелось возвращаться домой, хоть они не позаботились заранее о еде и очень проголодались. На городском вокзале сразу побежали в буфет и, стоя за высоким мраморным столиком, ели бутерброды, запивая их пивом. Тоне было хорошо, и сознание, что причина этого в нем, ошеломляло Аркадия.
– Ну как? – спросил он.
– Замечательно, – сказала Тоня. – И тебе тоже?
– Разве ты сомневаешься?
Подумав, она сказала:
– Сомневаюсь.
– Ты хорошо выглядишь, – сказал Аркадий. – Я прописываю тебе еженедельные купания…
– Почему ты не женишься?
– Это идея, – сказал он. – Никогда не думал о ней. Давай поженимся.
– Тебе необходимы дети, – сказала Тоня. – Увидишь, насколько легче станет жить. И жена должна быть на десять лет моложе тебя.
– Мне сорок пять. Тебе сколько?
– Ты считаешь, что все уже знаешь. Никогда бездетный человек не поймет, насколько легче с детьми.
– Я предлагал тебе жениться и не помню, что ты мне ответила. Ты почему смеешься?
– Так. Люблю тебя слушать,
– За этот месяц ты, между прочим, второй человек, которому я предлагаю руку и сердце. Значит, два – ноль… Или ты передумаешь?
– А разве я тебе отказала?
– Тоня, у меня есть один дефект. Я всегда говорю серьезно, а мой язык от себя добавляет всякую чушь. Это он от трусости. Ты не обращай на него внимания. Ты согласна?
– Подожду, пока тебе будет сорок пять. Тогда ты станешь на десять лет старше меня.
Их разговор продолжался в том же тоне, и то хорошее и радостное, чем жил последние дни Аркадий, исчезало в словах, обволакивалось игрой. Он чувствовал это, но не находил решимости отбросить игру. Он видел: Тоне она нравилась. Он знал также, что сам в этом виноват, что усвоенный чужой тон, смесь беспечности и разочарования, был когда-то его маской, но от частого и долгого употребления маска срослась с лицом, а того, что прежде было лицом, он стыдился. Маска была трусостью – расчетом сохранить достоинство при возможном поражении. Тоня ли виновата, что ничего не видит, кроме этой маски?
Недовольный собой, он простился с ней на улице и тут же пожалел об этом. Ему нужно было ежесекундно убеждаться, что она существует. Ложь исчезла вместе со словами, в одиночестве все опять стало просто. Он позвонил Тоне из автомата, услышал ее и неожиданно для себя сказал:
– Это аптека?
– Да, – рассмеялась она.
– Помогите…
И опять слова затуманивали игрой то, что должны были выразить, и он уже был доволен этой игрой и Тониной радостью от нее.
– Завтра поговорим, – наконец сказала она. – Хорошо? Сегодня уже поздно…
– Спокойной ночи…
– Спокойной ночи.
Он вышел из телефонной будки. Прошла мимо девушка и улыбнулась, увидев его лицо. Она еще два раза оборачивалась и улыбалась.
Вдруг он вспомнил: едва остановился телефонный диск, он услышал в трубке ее дыхание. Значит, она стояла у телефона и ждала его звонка.
На следующий вечер он не застал Тоню дома. Это было неожиданной катастрофой. Весь вечер он просидел на скамейке у подъезда. Куда она могла уйти? Конечно же, осенило его, она решила сделать сюрприз и сейчас ждет его у него дома. Он побежал домой. Оттуда пробовал позвонить – не дозвонился. Тогда ему стало ясно: с ней что-то случилось. Через несколько минут он был в этом убежден, в ужасе бросился опять к ней, хотел высаживать дверь, но тут выглянула соседка и сказала, что Тоня ушла. Он не мог понять, зачем ей ходить куда-то одной, если есть он. Конечно, она ушла не одна. Разве он знает что-нибудь о ее жизни? Он вернулся домой, решил никогда больше ей не звонить и тут же позвонил. Она подняла трубку, удивилась, что он звонит так поздно. Она гуляла, а теперь прямо засыпает стоя. От счастья слышать ее он забыл все свои подозрения, но потом, ночью, вспомнил: гуляла? Что значит гуляла? Она хотела оскорбить его!
Тоня не солгала: в этот вечер она ушла из дому за полчаса до прихода Аркадия и бродила по улицам, бесцельно заглядывая в магазины, а когда они закрылись, поужинала в маленьком кафе недалеко от дома.
Она всегда радовалась Аркадию. Она всегда помнила, что в первый год ее замужества он, тогда еще мальчишка, ее любил. Женщине трудно поверить, что любовь к ней может исчезнуть. Теперь он приходит каждый вечер, его взгляды, движения, слова – в них невозможно обмануться. Но Тоня вспоминала его увлечения и говорила себе – нет, этого не может быть.
«Если бы он узнал мои мысли, – думала Тоня, – он перестал бы приходить. Он легкомысленный, а я привыкла к Степану и все принимаю всерьез. У него выработался особый стиль отношений с женщинами, он сам этого не замечает. Как-то мне сказал, что воспитанный мужчина должен держать себя с любой женщиной так, словно он чуть-чуть в нее влюблен. И я же принимаю его манеру за чувство! Стыдно в моем возрасте».
Но при нем Тоня не могла так думать. Она исподтишка за ним следила, неожиданным взглядом в упор приводила в замешательство. Он так зависел от нее, так радовался малейшему ее вниманию, он был таким послушным, безопасным… Тоня совсем не была избалована поклонением и была ему благодарна. Проявления благодарности редко отличаются от нежности, и Тоня сама не знала, благодарность это или нежность. Последние дни она прожила в напряжении. Как ни отгоняла она мысли о нем, они ее не оставляли. Что будет дальше? К чему все это? Не нужен он ей совсем!
В этом была и правда и ложь. Непроизвольно, незаметно для себя Тоня всегда устраняла из жизни все, что угрожало спокойствию. Однако одновременно с этим в ней жило странное желание потерять спокойствие, оказаться во власти чего-то огромного, потерять всякую ответственность за себя. Ей никогда не пришлось испытать самой это «что-то» или увидеть в других, но она неизвестно как знала – оно существует и при встрече с ним она, Тоня, безошибочно узнает его.
И потому ночами она стала другой. Ночи пугали ее сновидениями, которые переживались как явь. И днем они не исчезали бесследно. В памяти они оставались как реальные события. Поневоле прислушивалась Тоня к разговорам стерженщиц в гардеробе. Выбивщик Мокась женился, жена была на семь лет его старше, и если кто-нибудь отпускал шутки по этому поводу, у Тони портилось настроение, а когда Федотова вступилась за Мокася, Тоня обрадовалась. Слушая рассказы о семейных делах, Тоня теперь всегда интересовалась возрастом мужа и жены. Она уже не могла понять, чего хочет. Если бы не ночи! Все было бы хорошо…
Вещи на прилавках и в витринах – платья и ткани, туфли и белье, хитроумная кухонная утварь и отделка телевизоров – развлекали ее целый вечер. Вид вещей принес успокоение. Возвращаясь, Тоня искала глазами около подъезда Аркадия и не знала, боится или хочет увидеть его. Его не оказалось, и она поняла, что рада этому. Значит, ничего нет и так лучше. Она все выдумала. Но в приятном сознании спокойствия и определенности было разочарование. Лучшая пора жизни – позади.
Следующим вечером Аркадий не пришел и не позвонил. Тоня включила репродуктор, слушая концерт, приготовила себе настоящий ужин: котлеты с вермишелью, овощной салат, кофе. Не так, как обычно, на скорую руку. Рано укладываясь спать, подумала: пора закончить ремонт, осталось-то двери да полы покрасить.
В выходной во время завтрака еще не знала, чем займется – ремонтом или стиркой. Решила стирать. Замочила в ванной белье, сквозь шум воды услышала звонок и, к своему удивлению, обрадовалась: пришел. Мельком взглянула в окно: день, оказывается, замечательный, по грибы бы съездить.
Она сразу увидела все на его лице, и ей стало тревожно. Хоть бы что-нибудь помешало ему заговорить! Зачем это, они так хорошо могли бы провести день, им так хорошо бывало вдвоем, зачем же он хочет все испортить, зачем вместо веселья и радости неловкость и стыд…
Он поздоровался и замолчал. Слова, которые мысленно были так легки, что казались произнесенными вслух, – эти слова не произносились. И опять ему пришлось прятать свои слова в другие, неверные, в чужой, неверный тон, чтобы они показались верными.
– Тонька, отличная мысль мне пришла в голову: а что, если нам пожениться?
– Ай, Аркадий, нет, – быстро сказала Тоня. В это время она поправляла двумя руками волосы и замерла с ладонями на затылке.
И тут слова сказались сами, без усилия, так, как звучали в мыслях:
– Я люблю тебя.
Она не ответила, избегала его взгляда. Он молчал. Так они и стояли, застыв. Постепенно ее пальцы ожили на затылке, стали перебирать волосы. Потом Тоня мельком взглянула в зеркало. Она хотела взять с полочки заколку, но не решилась оскорбить его будничным движением, виновато взглянула на него, неожиданно улыбнулась и все-таки взяла. И теперь уже спокойно привела в порядок волосы. Казалось. слова были сказаны очень давно или их совсем не было. На них не нужно отвечать. Но Аркадию теперь ничто не мешало их повторить, а она – благодарная, почти счастливая, ведь так хорошо стало от его слов, и зря она боялась их, совсем не страшно оказалось, ничего не требуется от нее, и ее любят, любят, – она сказала опять: «Ай, Аркадий, нет» – и дотронулась рукой до его руки:
– Ну что ты, Аркадий…
Он молчал. Она провела ладонью по его плечу и спохватилась: господи, что же она делает, так нельзя. Она ушла на кухню, стояла там, бессмысленно переставляла посуду на столе и упрекала себя за то, что ей хорошо и не хочется, чтобы он ушел. Вернулась.
– Что ты, Аркадий…
– Ничего, – сказал он. – Абсолютно.
– Ты проходи..
Он прошел в комнату следом за ней. Она сказала:
– Хороший день.
Он покорно сказал:
– Можно куда-нибудь поехать.
Она обрадовалась – да, в лес, к воде – и вдруг поняла так: нельзя. Пусть оба они хотят, чтобы так было, и ему не в чем будет ее упрекнуть, но так нельзя.
– Нет, Аркадий, – сказала она. – У меня стирки полно. Ты иди.
Ей захотелось поцеловать его, она опять повторила про себя: так нельзя.
Он согласился:
– Да, пойду. До свидания.
Она скоро убедилась, что не может стирать, ничего делать не может. И пошла в кино. Мужчина и женщина встретились, понравились друг другу и влюбились. Соединиться им мешала ее чистота и верность воспоминаниям о первой трагической любви. Тоня волновалась за мужчину – он был автогонщиком и рисковал жизнью. С середины фильма до конца Тоня проплакала. Ей хотелось, чтобы фильм кончился хорошо, чтобы они соединились. Зажегся свет и застал ее врасплох. Тоня наспех вытерла платочком глаза.
Еще не начали возвращаться домой из пригородов горожане, магазины были закрыты, лишь в конце пустой улицы на углу двери дежурного гастронома впускали и выпускали редкие фигуры. Тоня шла медленно, удерживая в памяти картины и мелодию фильма. Кто-то ударил ее сзади по плечу, от неожиданности она вздрогнула.
– Здорово, хозяйка. – Иван, улыбаясь, опустил руки.
– Вы меня испугали, – сказала Тоня.
– Ну уж и испугал. Разве страшно? – Он игриво оглядел ее.
Она промолчала, и Иван спросил:
– Как ремонт? Обещал сделать, да вот никак с тобой не сговоримся. Надо бы время найти.
– Спасибо, – сказала она, – я уж сама.
– А я хотел как-то к тебе заглянуть, да постеснялся, – понизив голос, сказал Иван. – Поговорить хотелось.
– Что же стесняться, – ответила Тоня.
– Ну, думал, неинтересно ей со мной говорить.
– Надо было зайти, – безразлично сказала она.
– А если я сейчас возьму в гастрономе красненького?
Она слабо запротестовала. Фильм и духота в зале лишили ее сил.
Дома она поставила перед тахтой табуретку, принесла рюмки. Иван заставил и стаканы принести:
– Ну что ты, хозяйка, ей-богу, женскую посуду… Курить можно?
Вместо пепельницы она придвинула рюмку.
– Ты не приболела? – посмотрел на нее Иван.
– Здоровая. – Она села в дальний конец тахты.
– Ну, давай за тебя. – Он поднял стакан.
Они выпили. Вино было теплым, после первого глотка неприятно сладким, но Тоня, преодолевая отвращение, допила свой стакан до конца.
– Человеку надо иногда поговорить, верно? – говорил Иван. – Я тебя как увидел, так подумал: вот с ней надо поговорить, она всегда поймет. Понимаешь?
Тоня чувствовала, как поднимается к горлу тошнота. Голова кружилась. Она сосредоточила внимание на горле и боролась с тошнотой.
– Человек всегда недоволен, – сказал Иван, – это, конечно, его глупость виновата. Но что человеку надо? Есть некоторые, говорят – деньги. Чепуха. Я двести пятьдесят получаю и еще имею. Это я так, между прочим. Это не имеет значения. А Микола имеет двести в месяц. Так я скажу, что это глупость, что только деньги нужны. Видел я всяких, иной, кажется, мать за рубль продаст и ему что там природа, как говорится, или человек хороший, или газету почитать – это ему до лампочки, он как тот пыльный мешок, которым его в детстве хрястнули. Так вот даже этот пентюх выбирает жену покрасивше, а ведь если задуматься, значит, не только польза ему в жизни нужна, а? Ну, такой нос или другой, ну, зубы еще можно понять, для здоровья важны, а нос? Такой или другой или волос – темный или золотой, как у тебя? В том-то и дело! Красота. А скажи ему, что ему, кроме денег, и красота в его поганой жизни нужна, – он тебе не поверит, нет. Сплюнет и пойдет. Я тебе скажу, человека еще очень не скоро до конца поймут, откуда у него что…
Тошнота прошла, но голова кружилась. Тоня ничего не понимала из слов Ивана, голос его убаюкивал. Она хотела встать, зажечь свет и не могла:
– Иван, свет зажгите, пожалуйста.
– Сейчас. В жизни всякое бывает, – говорил Иван, не пошевелившись. – Вот объясни, как получилось: женщина ты молодая, красивая, на мой взгляд – так чересчур. И вот одна, без мужика. Плохо ведь?
– Да, Иван, – сказала Тоня, и ей показалось, что он понял в ее взгляде больше, чем понимала в себе она сама.
Она почувствовала опасность, но не испугалась. Стыдно было во второй раз просить свет зажечь, как будто она придает чему-то слишком большое значение. А у самой не было сил подняться.
– Ты на одну солдатку похожа. Давно я ее знал, еще мальчонкой. Я как тебя увидел, то ли волосы, то ли еще что, подумал сразу: до чего похожа! Я тебе скажу, эта баба мне… ну, она мне здорово душу перевернула. Нацелилась она на меня. Я совсем мальчишкой был. Но, правда, девкам спуску не давал. В этом смысле я… А я на «ЗИСе» зерно на ток возил. Она и раньше меня все задирала, знаешь, все с шуточками, а на самом деле, мол, понимай всерьез. И вот подговорила девок на току: мол, каждый шпингалет будет щипаться, гоголем ходить, давайте его проучим. Я подъезжаю, как обычно, одну за бок, другую… И тут они навалились на меня, повалили…
Она слышала мягкий голос, рассказывающий вещи, которые не рассказывают, употребляющий слова, которые он не имел права при ней употреблять. Ошеломленная, она наконец попросила:
– Иван, да что же вы, я не хочу слушать..
Он продолжал говорить, она подумала: надо немедленно встать. Не приходило на помощь возмущение, бесстыдство его слов было позволительно, оно волновало, и таяла в этом волнении, как снег в горячей воде, преграда стыда. Надо было встать. Лишенными сил руками Тоня попробовала опереться о тахту, чтобы подняться, но его руки повалили ее, и она уже не чувствовала ничего, кроме этих рук…
Когда Иван подходил к своему дому, на улице было еще светло, особенно после сумрака комнаты. К ночи поднялся ветер, и понадобилось три спички, чтобы раскурить погасшую папиросу. Иван был растерян. Он был добрым человеком и любил, чтобы его радость разделяли с ним другие. Он мог еще понять слезы, даже ненависть, но когда он, улыбаясь, повернулся к ней в темноте и услышал равнодушное: «Ну что? Уходи!» – он оторопел. Его оскорбило спокойствие, с которым она поднялась и смотрела на него, пока не захлопнула за ним дверь. Потом, вспомнив все с самого начала, он улыбнулся, сказал себе: «Ай да Иван» – и вошел в подъезд.
Тоня не плакала. Она ничего не помнила, память выключилась, как экран телевизора, и нечего было вспоминать и не о чем думать. Тоня легла в постель и ждала. Она знала, что ночью что-то случится – война ли начнется, или молния ударит в дом, но что-то обязательно случится, и крыша обрушится на нее, когда она будет спать, и потому ей не придется подниматься утром, идти в цех и встречаться там с Гринчук. В спокойной уверенности, что так будет, она заснула.
Ничего не случилось. И жизнь была та же, что прежде. После выходного в гардеробе – свежий воздух, прохладно. Тихо. Ночной смены не было, а первая одевается молча – понедельник. Федотова теперь не стыдится живота, выставляет его на обозрение. Он заметно увеличился, и вся она раздобрела и округлилась. Ей это к лицу. За шкафчиками слышен вялый разговор.
– Чего ж не хочет?
– А вот не хочет и не хочет. Умные теперь стали.
– Я бы своей ремня, да и весь разговор.
– Посмотрим, как ты ей дашь ремня, когда подрастет. Скорей она тебе даст. Ты ей даешь ремня?
– Так не за что. Туфли на каблуках просит, так теперь все они так. Подружки в сапожках ходят по семьдесят рублей. Как ей отставать? Надо сделать туфли.
– То-то и оно. Нельзя не сделать, раз у всех есть.
– Вот и я кажу мужику…
Гринчук и Федотова прислушиваются. Федотова говорит:
– Я своему рубашку шерстяную зробила, двадцать рублев. Он ругается: гроши, мол, на малого нужны будут.
– У моего есть две шерстяных, – говорит Гринчук. – Кроме свитеров.
– И у моего свитер есть, но в им жа в гости не пойдешь…
– Это так..
С тех пор как Федотова вышла замуж, Гринчук к ней переменилась. Теперь разговаривает как с ровней. И Федотова понемногу берет верх благодаря своей рассудительности и дружелюбию. Не паясничает.
Приходит Жанна. Как всегда, здоровается одними губами, беззвучно. Быстро раздевается. Федотова и Гринчук в комбинезонах сидят на полу – время еще есть, – смотрят на нее.
– Как в выходной погуляла? – спрашивает Гринчук. В ее вопросе есть чуть-чуть насмешки, которая раньше всегда адресовалась Федотовой.
– Погуляла, – отвечает Жанна.
Из-за шкафов вступаются за нее:
– Дело молодое, отчего не погулять. Это тебе, Гринчук, уже все.
– Ты за меня не беспокойся, – отвечает Гринчук.
Она знает, что Жанна ни с кем не гуляла.
– Костя вчера моему помог, – говорит Федотова. – Машину достал скарб кое-какой привезти.
– Какой Костя? – спрашивает Гринчук.
Жанна делает вид, что не слышит. Швыряет вещи в шкаф. Федотова смотрит с неодобрением: неаккуратная она, Жанна.
– Климович, какой. Хороший хлопец. А, Антонина? Что ты все молчком..
– Хороший, – говорит Тоня.
Федотова обижена за Костю: такой парень, а Жанна еще привередничает. Добро бы было в ней что-нибудь.
– Ты б, Жанна, уважила парня, – говорит Гринчук, и ей откликается в конце раздевалки на высокой ноте чей-то смешок. – Замуж не замуж, а тебя не убудет.
– Вас не убудет, если языки-то придержите, – говорит Жанна. Все-таки ей приятно. А три года назад, когда из института пришла, краснела, убегала от таких разговоров.
– Жанна молодец, – отвечают из-за шкафчиков. – Она себя соблюдает. Не то что теперешние. Смотреть противно.
Это Лавшаева, которая про ремень говорила.
Жанну сердит такая похвала. Так уж Лавшаева уверена – соблюдает. Как будто это не от нее, Жанны, зависит. Гринчук как бы по-дружески добавляет яда, прямо отвечая на мысли Жанны:
– А я скажу – не выйдешь ты замуж. Слишком гонора много. Сначала, видать, парни не смотрели, а ты и струсила сразу: мол, мне и не надо, обойдусь. А раз обойдешься, так и без тебя обойдутся.
– Вам-то что? – говорит Жанна. – И обойдусь.
– Тут смелость нужна, так попробовать, эдак попробовать, а ты в себя запряталась. Уж теперь если и тронет мужик, так удерешь, захочешь, а не сможешь. А удерешь, догонять не будут.
Жанна чувствует правду в словах Гринчук, но не может ее признать, криво усмехается, как будто просто разговаривать не хочет.
Гринчук раззадорила всех за шкафчиками.
– Во! – кричит Лавшаева. – Слышали? Во!
Она, как и Жанна, возразить не может и потому повторяет:
– Во! Ишь ты! Во!
Дальнейшего Тоня не слышала, ушла.
На площадке бегунов копошились электрики. Тоня залезла к ним:
– Что такое?
– Мотор сгорел.
– Когда же он сгорел, если работать не начинали?
– Перед выходным у Рыжего на смене. Весь выходной искали..
Электрики были молодые, только что из армии, они и работали в армейских штанах, еще не замаслили их. Один долго объяснял Тоне, почему не сменили за выходной мотор, и не видел, что она смотрит на него, ничего не понимая.
Тоня спустилась с площадки. Внизу ее ждал Важник:
– Что там?
– Отпусти меня в отпуск, – сказала Тоня. – У меня по графику.
Он сразу вскипел:
– Идите все к чертовой матери! Я тут один буду работать!
У Тони губы задрожали. Каждый позволяет себе что хочет. Она одна должна всегда сдерживаться.
– У меня по графику отпуск сейчас. Мне к дочке надо.
Важник странно посмотрел на нее, но буркнул почти дружески:
– Если мы с тобой, Антонина, так начнем, что же о других говорить? – Он счел разговор законченным и кивнул на площадку: – Что там?
– Мотор сгорел.
Он неразборчиво выругался и полез наверх.
– Надо бы останавливать на ремонт, – сказала вслед ему Тоня. – Третий мотор за месяц сгорает. Ведь встанем.
Она не хуже его понимала: чтобы сделать план, останавливать их на ремонт нельзя. Надо продержаться хотя бы до следующего выходного.
Важник крикнул с площадки:
– Найди Сущевича, пусть сюда бежит!
Через пятнадцать минут бегуны должны работать. Конвейер. Тоня прошла весь пролет, по пути остановила Гринчук и послала в туннель разгребать землю – все равно ее бегуны стоят.
– Федотова, ты куда?
– Жанна плиты складать сказала.
– Иди на бегуны.
– А плиты як?
– Иди на бегуны… Жанна, – позвала она, – ты Федотову за плитами послала?
– Послала, а где она?
– Человек на седьмом месяце, ты в этом ничего не смыслишь? Плиты таскать.
– Да я…
Слушать ее было некогда. Тоня побежала искать Сущевича. Начался день.
2
«Любезная Антонина Михайловна!
Пишет Вам Ваш старый знакомый Аркадий Брагин. Вот уже четыре дня я далеко от Вас, в Москве, и так как исчез не простившись, спешу объявиться, дабы Вы знали, что исчез я не навсегда. Сейчас перерыв между докладами, в которых мы (участники конференции) рассказываем друг другу, чем же мы, собственно говоря, занимаемся. Мой доклад будет завтра. Вечерами я гуляю по веселому городу Москве и пристаю к незнакомым девушкам. Я, кстати, по рождению москвич, и за последние двадцать лет, вижу, девушки здесь стали гораздо привлекательнее. Если бы я был сентиментальным, я бы прогулялся от «Золотого колоса», в котором сплю, до Преображенки и, может быть, увидел бы какой-нибудь шестнадцатиэтажный корпус на том месте, где стоял наш деревянный домик у стен фабрики имени Розы Люксембург и где во дворе был пруд с тритонами, лягушками и водяными пауками. Но я не сентиментален, к твоему счастью, между прочим, а почему к твоему счастью – не скажу. Мой сосед по номеру, болгарин, стонет, что безумно влюбился в Москву. Говорят, сильная страсть встречается так же редко, как гений, стало быть, маловероятно, чтобы в одном номере «Золотого колоса» встретились два человека, способные на нее. Но я на нее и не претендую, я человек негордый, с меня хватит и моей.
Ах, Тоня, Тоня, я все пишу о себе и все думаю о тебе – и то и другое плохо. Все-таки, согласись, быть гостем в своем собственном городе – это выводит из равновесия. Чувство такое, будто упустил золотую рыбку по своей вине. Но, кроме моей лаборатории два с половиной на три метра, где же я не гость? Это мой отец умеет всюду быть дома – характер военного человека.
Интеллигент Кошелев купил у букинистов на улице Герцена два разрозненных томика Гейне на немецком языке, стихи и письма. Я открыл наудачу и вот что перевел: «Я сумасшедший шахматный игрок. С первого же хода я проиграл королеву и продолжаю играть и играю из-за королевы». Эти строки написаны родственнице, как и мое письмо. Вот как писали в XIX веке. Автор письма, говорят, перед смертью, страдая от сильных болей, пришел в Лувр к Венере Милосской и плакал возле нее. С тех пор род человеческий, должно быть, развил свое чувство юмора на сто двадцать – сто тридцать процентов, иначе с чего бы нам больше, чем прошлому веку, бояться быть смешными? Чем рисковать этим, мы предпочитаем оставаться несчастными. Когда я пишу «мы», я не знаю, кого еще имею в виду, кроме себя. Не важно, компания всегда найдется. О себе писать труднее, чем о роде человеческом.








