Текст книги "Россини"
Автор книги: Арнальдо Фраккароли
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
– Современные пианисты, – сказал он, – пугают. Они садятся за рояль с таким видом, словно идут на приступ, и играют с таким порывом, что кажется, будто стремятся уничтожить не только рояль, но и стул, на котором сидят. А современные певцы? Я больше не отваживаюсь слушать их. Они не поют – кричат. И кто громче всех – тот и молодец. Какое странное представление о пении! В мире все должно быть гармонично и мелодично. Поет человек или говорит, голос должен быть мелодичным, по возможности звучным, но не раздражающим.
Когда разговор зашел о музыке, Россини поделился с Мошелесом своими музыкальными пристрастиями. Он и раньше не скрывал их.
Палестрина, Марчелло и Перголези были для него «нашими древними святыми отцами». Об Иоганне Себастьяне Бахе он говорил: «Десять минут его музыки – это высшее наслаждение. Четверть часа – и можно умереть». И продолжал: «Бах – это колосс. То, что для других исключительно трудно, почти невозможно, для него – забава. Это великий гений. Рядом с самыми сложными формами он никогда не теряет из виду ни ясности, ни архитектонической линии своих мыслей».
Моцарта он буквально обожал. Посылая как-то портрет Моцарта преподавателю пения Пьермарини, Россини сделал на нем такую надпись: «Дарю вам портрет Моцарта. Снимите шляпу, как это делаю я, перед величайшим из всех маэстро». В другой раз он написал: «Этот портрет прекрасно воспроизводит музыкального титана, в котором сочетаются гений и наука». А под другим, кем-то подаренным ему портретом Моцарта он начертал: «Это был кумир моей молодости, отчаяние моего зрелого возраста, и теперь он – утешение моей старости».
Сыну Мошелеса Россини, говоря о своем отношении к немецким композиторам, сказал:
– Я всегда лечился у классиков. Два раза в неделю принимал Бетховена, четыре раза – Гайдна, а Моцарта – каждый день. И на то есть причина. Бетховен – это колосс, который иной раз бьет вас под ребра. А Моцарт, наоборот, всегда мил. А почему? Потому что в ранней юности Моцарт побывал в Италии, когда там еще умели хорошо петь…
Однажды в беседе с историком Гизо, министром в правительстве Луи Филиппа, маэстро выразил огромное восхищение музыкой Бетховена.
– Странно, – заметил министр, – я полагал, что ваш гений и гений боннского маэстро никак не согласуются.
– Вы ошибаетесь. Для меня Бетховен – первый из всех!
– А как же Моцарт?
– Моцарт! – ответил Россини. – Он – уникален.
*
Уже давно Россини казалось, что певцы разучились петь. Но если кто-нибудь подмечал, что именно он сам и нанес один из наиболее страшных ударов по бельканто, маэстро возражал:
– Я только старался избавиться от певцов, которые прикрывались бельканто как щитом, чтобы убивать композиторов, – они уродовали любую музыку в зависимости от своих капризов и вокальных возможностей.
Однако он слушал этих «убийц» на своих субботних концертах, и те охотно спешили к нему, потому что петь в доме маэстро означало получить почетный диплом, а кроме того, тут была возможность встретить всех самых знаменитых, самых выдающихся людей, какие только есть в Париже, и приобрести важные знакомства. В один из таких вечеров посол Англии попросил маэстро от имени организаторов Всемирной выставки 1862 года в Лондоне написать триумфальный марш.
– Я бы согласился, – ответил он, – если бы принадлежал еще к этому миру…
– То есть как?..
– Дайте мне договорить. Я бы согласился, если бы принадлежал еще к этому музыкальному миру. Но я к нему уже не отношусь.
Однако, когда Россини узнал, что Концертное общество Парижской консерватории собирается устроить концерт, сбор от которого пойдет на памятник Керубини, он, не ожидая просьб, сочинил для этого концерта «Песнь титанов», и она имела огромный успех, а также написал «Хор охотников», исполненный в замке Ротшильдов в Феррьер в присутствии Наполеона III, того самого императора, который однажды с улыбкой сказал Россини, извинившемуся за опоздание:
– Ничего, мы, короли, можем себе это позволить…
Более серьезное и бесспорно более значительное сочинение этих лет – «Маленькая торжественная месса». Маленькая – это из скромности, торжественная – по размаху. Эту мессу он снабдил своими знаменитыми комментариями. Несмотря на серьезность сочинения, за видимым лукавством смешных слов скрывается волнение. Подшучивая над своим искусством, маэстро вместе с тем высказывает просьбу к богу допустить его в рай.
На первой странице мессы маэстро написал: «Маленькая торжественная месса сочинена для загородного дома в Пасси», и для ее исполнения нужны «двенадцать певцов трех полов – мужчины, женщины и кастраты». И добавляет: «Бог простит мне следующее сравнение. Апостолов было тоже двенадцать на знаменитой трапезе, которую Леонардо изобразил на фреске, называющейся «Тайная вечеря». Кто бы мог поверить! Среди твоих учеников есть такие, которые берут фальшивые ноты! Господи, успокойся, я утверждаю, что на моем завтраке не будет Иуды и что мои ученики станут верно и с любовью петь тебе хвалу и это маленькое сочинение, которое является, увы, последним смертным грехом моей старости».
Закончив сочинять, на последней странице мессы маэстро сделал такую приписку:
«Боже, вот и закончена эта бедная маленькая Месса. Что сотворил я: священную музыку или дьявольскую? Я был рожден для оперы-буффа, ты это хорошо знаешь. Немного учености, немного сердца, вот и все, что в ней есть. Будь же благословен и уготовь мне рай.
Дж. Россини. Пасси, 1863»[101]101
Россини сказал как-то Мишотту, что «Маленькая месса» – предмет его особой гордости, потому что он показывает на ее примере, как нужно писать музыку для пения. А в 1851 году он писал: «Хороший певец должен быть лишь добросовестным исполнителем замыслов композитора, стараясь как можно яснее и выразительнее передать их… Словом, только композитор и автор стихов должны считаться создателями произведения».
[Закрыть].
Эта большая маленькая месса вызвала необычайное изумление и волнение, когда была впервые исполнена в узком кругу знатоков во дворце графини Пийе-Уилл. Россини вдохновенно дирижировал репетициями и исполнением. В хоре были студенты консерватории, соло пели сестры Маркизио, тенор Гардони, бас Аньези. Исполнение было великолепное, успех неописуемый. Маэстро еще раз, в семьдесят два года, покорил, потряс, восхитил слушателей, как в самые прекрасные времена далекой бурной молодости. Среди избранной публики находились очень известные композиторы Мейербер, Тома, Обер, были тут папский нунций монсиньор Киджи, министр иностранных дел Франции, Ротшильды, князь Понятовский, некоторые писатели и художники. По окончании мессы все шумно выражали восхищение, а Мейербер, который во время исполнения даже не мог удержать восклицаний, бросился к Россини, чтобы излить свой восторг, и так крепко обнял его, что тому пришлось ухватиться за рояль, чтобы не упасть.
– Спасибо, дорогой Джакомо, но не надо так волноваться. Это вредно для вас, вы ведь так возбудимы, небезопасно и для меня.
Однако Мейербер, охваченный волнением, продолжал с неимоверным пылом:
– Это учитель для всех нас! Даже сам он не понимает величия своего гения. Его искусство не имеет пределов, да, не имеет пределов! Все, что он пишет, это чудо, это бесценно!
В тот же вечер Мейербер написал Россини, «Юпитеру Россини», такое письмо: «Божественный маэстро! Не могу завершить день, не поблагодарив вас еще раз за огромное удовольствие, которое я испытал, послушав ваше последнее наивысшее сочинение. Дай вам бог дожить до ста лет, чтобы вы могли создать еще несколько подобных шедевров, и дал бы он мне тоже прожить столько же, чтобы я мог восхититься этими новыми произведениями вашего бессмертного гения. Ваш неизменный почитатель и старый друг Дж. Мейербер».
Мейербер был искренним другом Россини вот уже полвека, с тех пор, как они познакомились в Венеции, и маэстро питал к нему такие же теплые, дружеские чувства, несмотря на то, что вездесущие сплетники и злопыхатели пытались поссорить композиторов. Пускали в ход ядовитые шутки против Мейербера, приписываемые Россини, которые тот опровергал, говорили, будто Мейербер подсылал клаку освистывать оперы Россини – вымысел, даже не нуждавшийся в опровержении. Иногда, это верно, Россини позволял себе удовольствие пошутить, но он никогда не имел в мыслях обидеть друга – это была шутка ради шутки. Однажды, когда Россини прогуливался с музыкальным критиком Алессандро Бьяджи, им встретился Мейербер и со свойственной ему экспансивностью поинтересовался здоровьем маэстро. Россини хмуро ответил:
– Я плохо чувствую себя. У меня кружится голова, сильное сердцебиение и вообще уйма болезней…
И грустно попрощался с Мейербером, который удалился, высказав ему тысячу пожеланий поправиться. Когда он ушел, Бьяджи посоветовал маэстро:
– Так идите скорее домой! Я не знал, что вы так плохо чувствуете себя. Надо поостеречься.
Но маэстро уже был по-прежнему бодр и весел и со смехом сказал:
– Что вы! Я прекрасно себя чувствую! Но бедный Мейербер сам так болен… Ему наверняка будет приятно узнать, что и мне нездоровится и даже завтра, чего доброго, отдам концы. Мы так немного можем дать нашим друзьям утешения! И если только это возможно, не стоит отказывать в нем…
Когда же утром 2 мая 1864 года он узнал от одного друга, что Мейербер тяжело болен, он сильно разволновался и, взяв экипаж, помчался к нему на авеню Монтень и с тревогой спросил портье, собираясь подняться по лестнице:
– Как себя чувствует маэстро Мейербер?
– Как чувствует? Он умер! Умер несколько часов назад!
Известие так потрясло Россини, что пришлось отвести его в комнатку портье, где он разрыдался. Узнав, что приехал Россини и очень переживает, дочь Мейербера спустилась к портье и нашла великого друга своего отца почти без сознания. Она помогла ему прийти в себя и стала утешать, хотя сама не меньше нуждалась в утешении. Россини обнял ее, и они вместе долго плакали. Он вернулся домой до такой степени угнетенный и расстроенный, что врачи запретили ему присутствовать на похоронах. Но пока друзья провожали Мейербера в последний путь, он сел за рояль и сочинил «Траурную песнь для Мейербера».
Сколько похорон, скольких дорогих людей не стало! Еще раз ощутил он где-то совсем рядом ледяную руку смерти. Маэстро содрогнулся.
Сколько еще осталось?
*
Прочь печали, жизнь берет свое, надежда возрождается! Мир улыбается Россини, надо и ему улыбаться миру и жизни.
Почести повсюду, празднества повсюду. В Пезаро, в городе, который всегда рад вспомнить о своем великом гражданине, создано Россиниевское общество, на доме, где он родился, укреплена мраморная доска, его именем названа улица, в праздник святого Джоаккино на площади воздвигают статую Россини, в оперном театре ставят «Вильгельма Телля», организуют концерты, в честь маэстро устраивается фейерверк. Настоящий национальный праздник, потому что со всех городов объединенной наконец-то Италии съезжаются делегации, которые придают манифестации грандиозный и волнующий вид.
Россини не покидает Париж (из-за возраста и потому что рядом строгая сиделка синьора Олимпия), но он польщен, доволен, счастлив. И шлет благодарственное письмо муниципальному совету Пезаро, направившему к нему в Париж делегацию горожан, которые вручили маэстро Большую золотую медаль. В этот день святого Джоаккино празднества проходили в Болонье, в Луго – «на другой его родине», в Берлине, где его именем назвали новый оперный театр, в Риме, в Париже, где император Наполеон III назначает его главным командором ордена Почетного легиона, и, наконец, в Пасси, на вилле маэстро, где ему живется так хорошо.
– Вас, наверное, очень беспокоят свистки паровозов с ближайшей станции?
– О нет! Меня гораздо больше беспокоили свистки, которые я слышал на представлениях моих опер. Сколько было свиста на моих премьерах! Но какие это были прекрасные времена! Времена моей юности…
Как-то историк Эмиль Науман, пришедший к маэстро с визитом, застал его за инструментовкой «Маленькой мессы».
– Мне месса больше нравится только в сопровождении фортепиано и фисгармонии, – сказал маэстро, – как мы ее исполнили первый раз, но поскольку я уверен, что после моей смерти кому-нибудь поручат инструментовать ее, лучше я сделаю это сам.
А закончив инструментовку, он захотел послушать мессу в какой-нибудь большой церкви. Однако возникло препятствие – женщинам было запрещено петь в церкви вместе с мужчинами. Как быть? Маэстро попросил флорентийского профессора Ферруччи составить учтивое письмо на латыни папе Пию IX с просьбой снять запрет.
– Пий IX любит музыку, и ему нравится моя музыка. Один мой друг рассказывал, что слышал, как он, гуляя по ватиканским садам, напевал каватину из моего «Турка в Италии», – пел красивым голосом и весьма выразительно, а когда ему сделали комплимент, он ответил: «С юных лет я всегда пел музыку Джоаккино».
Но ни учтивое письмо на латыни, ни «Турок в Италии» не помогли снять запрет. Желание Россини так и осталось неосуществленным. Ему исполнилось семьдесят пять лет, и даже незначительные неприятности весьма огорчали его. «Не удалось взволновать папу? Попытаюсь утешиться, поволновав королей, которые без конца просят у меня гимны». Так он написал английский «Национальный гимн», который был исполнен в Бирмингеме на традиционном музыкальном собрании, и «Гимн Наполеону III и его доблестному народу», который был исполнен во дворце Всемирной выставки в Париже в июле 1867 года, – красивая, невероятно шумная мелодия сразила публику, состоявшую из королей и принцев.
– Сразила и уши, – заметил Россини, – это же музыка для харчевни.
*
29 февраля 1868 года. Маэстро семьдесят шесть лет, и он может отпраздновать день рождения, потому что в этом феврале двадцать девять дней.
– Удача, которая не часто выпадает, – порадовался он, – и очень удобно для друзей, которым не приходится часто делать подарки…
Семьдесят шесть лет, но он чувствует себя хорошо. Правда, в начале зимы сильно простудился, и его мучил навязчивый катар. Но он вылечился.
– В моем возрасте, – заявил он врачам, – нельзя позволять себе роскошь болеть. Или ты здоров, или умирай. Я предпочитаю быть здоровым. Что я должен делать, чтобы поправиться?
– Вам нужен полный покой.
Маэстро повиновался безропотно, как никогда. Он отменил прогулки, многолюдные обеды и субботние концерты, даже встречи и беседы. И поправился.
И теперь, в день рождения, в его парижской квартире устроен грандиозный праздник – собрались самые близкие друзья, намечен большой концерт. Россини выглядел счастливым, бодрым, как в свои самые лучшие годы.
– Сколько вам лет, маэстро?
– Разве теперь припомнишь? Годы – как женщины. Их замечаешь, только когда они начинают обременять. Меня они пока не обременяют…
Две недели назад в Опере состоялось торжественное пятисотое представление «Вильгельма Телля», удивительной оперы, которую на премьере публика не поняла, но которая потом постепенно после разного рода унизительных искажений все же с триумфом утвердилась на сцене.
Любопытна история возрождения этого шедевра. Не оцененная публикой, опера претерпела немало позорных сокращений, шла как довесок к другим спектаклям, певцы, терзая, убивали ее.
В 1831 году импресарио Ланари, собираясь поставить оперу в Лукке, решил поручить партию Арнольда знаменитой Пизарони – прославленной певице, но… женщине. Этой хитростью импресарио надеялся вызвать любопытство и пробудить интерес к опере. Россини мягко возражал, но импресарио уже сделал нужные поправки в партитуре. К счастью, Пизарони, превозносимая парижанами, не понравилась зрителям Лондона и Милана как раз незадолго до начала сезона в Лукке, и импресарио понял, что из его затеи ничего не выйдет.
Но упрямец все же хотел поставить «Вильгельма Телля», потому что верил в эту оперу. Только надо было найти стоящего тенора для труднейшей партии Арнольда. Он пригласил Дюпре, великолепного певца, который догадался, что эта прекрасная музыка понравится публике, если воспользоваться ее любовью к верхним нотам, к таким нотам, которые потрясают, изумляют, и тогда, увлекшись, зал начнет аплодировать. «Почти вся партия Арнольда, – вспоминал певец, – соответствовала моим вокальным возможностям, но в заключительной строчке большой арии, изъятой из парижской и восстановленной в итальянской редакции оперы, есть это воинственное и повелительное «Следуйте за мной!», завершающееся такой высочайшей нотой, что я никогда и не осмеливался брать ее. От ужаса у меня волосы встали дыбом. Но тут меня внезапно осенило: этот героический призыв, этот крик души, если исполнить его обычными средствами, не произведет никакого впечатления на публику. Чтобы вызвать нужный эффект, надо вложить в оперу всю творческую энергию, на какую я только способен. Я собрал все силы – душевные и физические, – всю свою волю и приказал себе: «Пусть лопну, но сделаю все, как надо». Ценой этих неимоверных усилий мне и удалось взять это грудное до, которое приводит публику в бешеный восторг».
Благодаря Дюпре и его знаменитому грудному до, благодаря стройному ансамблю певцов и превосходному оркестру, «Вильгельм Телль» имел в Лукке первый настоящий успех. И после этого прошел по всем крупным театрам Италии, правда, всегда изменяя имена действующих лиц и название, а иногда даже сюжет – по воле подозрительных цензоров, но прошел с неизменным триумфом. Потом «Вильгельм Телль» обошел и весь свет, а когда вновь оказался в Париже, то был воспринят как совершенно новая опера и вызвал восторг у той же самой публики, которая не поняла шедевра Россини при первой постановке.
Спустя восемь лет состоялась как бы новая премьера во французской столице, и тенор Дюпре с восторгом рассказывал об этом замечательном спектакле.
– Никогда еще «Вильгельм Телль» не привлекал такого количества публики в театр, как вечером 17 апреля 1837 года. Интерес зрителей, подогревавшийся в течение полугода газетными статьями, должен был наконец удовлетвориться. И когда после интродукции к первому акту я появился на вершине горы, то увидел целую батарею биноклей, нацеленных на меня, можно даже сказать – против меня. Я стойко выдержал этот первый взрыв любопытства, но когда спустился на сцену и повернулся к хору швейцарцев, услышал, как по залу прошелестел смешок. Насмехались над моими высокими каблуками, с помощью которых руководитель постановки надеялся придать мне при моем низком росте более мужественный вид, хотя я и возражал против этого. Ничего не поделаешь, мне пришлось пережить этот смешок, и я старался не придавать этому значения и пообещал себе больше не поворачиваться спиной к публике. Когда же я остался на сцене один, наступила такая тишина, что я испугался. «Ну вот и все!» – подумал я. И запел, поначалу не очень понимая, нравится ли мое исполнение. Но после фразы «О Матильда, кумир души моей…» сомневаться уже не приходилось. Разразился ураган аплодисментов. Сбросив напряжение, я смог наконец облегченно вздохнуть. Однако нужно было петь дальше, нужно было закрепить успех. К счастью, певец, когда чувствует поддержку зала, всегда воодушевляется, и его возможности увеличиваются. И я продолжал отважно петь, а товарищи помогали мне. Публика горячо аплодировала всем. Но ждали еще мою большую арию и знаменитую ноту. Когда я спел арию и взял грудное до, не могу передать, что произошло. Публика, казалось, сошла с ума. Никогда, даже в самых смелых мечтах, я и представить себе не мог подобного успеха.
Можно сказать, что эта поразительная нота и пение Дюпре помогли публике понять грандиозность оперы и полюбить ее. Вскоре в Париж ненадолго приехал Россини, и Дюпре пригласил его в Оперу послушать свое исполнение.
– Приходите лучше ко мне домой, – ответил Россини.
Нужно заметить, что в кульминационном месте арии автор указал в партитуре головное до, а не грудное. Послушаем, как сам Россини рассказывает об этой встрече с Дюпре.
– Я жил тогда в доме моего друга Трупена. Дюпре поспешил прийти и в присутствии Трупена пропел (должен признать, великолепно) многие отрывки из моей оперы. Но по мере приближения к «Следуйте за мной!» я стал испытывать то неприятное ощущение, какое бывает у некоторых людей, когда они знают, что в условный момент должен раздаться пушечный выстрел. Наконец взорвалось знаменитое до. Черт побери! Что за грохот! Я встал из-за рояля и бросился к горке, полной бокалов тончайшего венецианского стекла. «Ничего не разбилось! – вскричал я. – Просто невероятно!» Тенор, казалось, был удовлетворен моим восклицанием, которое воспринял как комплимент. «Значит, маэстро, вам нравится мое до? Скажите откровенно». – «Откровенно? В вашем до мне больше всего нравится то, что оно уже отзвучало, и я не подвергаюсь больше опасности услышать его снова. Я не люблю противоестественных эффектов, а это до с его резким тембром раздражает мое итальянское ухо, как крик каплуна, которого режут. Вы – величайший певец, поистине новый создатель партии Арнольда. Зачем же вы опускаетесь до такого приема?» И Дюпре ответил мне: «Дело в том, что публика в Опере уже привыкла к нему, и это до приносит мне огромный успех…»
Пусть же Россини в свой день рождения отдастся воспоминаниям:
– А Тамберлик? Этот весельчак в своем усердии превзойти до Дюпре изобрел грудное до-диез и навязал мне его в финале моего «Отелло», где по-настоящему написано ля. Спетое во всю силу легких, это ля казалось мне достаточно свирепым, чтобы с избытком удовлетворить самолюбие теноров всех времен. Но вот Тамберлик переделал мне его в до-диез, и все снобы пришли от этого в бурный восторг! Спустя неделю он попросил разрешения повидать меня. Я принял его, но, опасаясь, что повторится, если не хуже, случай с Дюпре, предупредил, чтобы он перед тем, как войти в гостиную, оставил бы свое до на вешалке. Сохранность его гарантируется, и, уходя, он сможет забрать его.
В тот вечер, когда в Опере шло пятисотое представление «Вильгельма Телля», оркестранты и хор после окончания спектакля, уже после полуночи, пришли сыграть серенаду к Россини – к его дому на углу Итальянского бульвара и Шоссе д’Антен. Маэстро показался в окне, поблагодарив почитателей, и увидел, что народ заполнил не только двор, но и значительную часть бульвара.
*
Праздник по случаю возобновления музыкальных вечеров на вилле в Пасси. Осень дарит последние золотые дни. Солнце светит мягче, но еще тепло, и воздух прозрачен.
Маэстро с печалью думает о том, как гаснет это прекрасное время года, и чувствует, что ему еще труднее, чем обычно, прощаться со своим загородным домом. В Париже его ждут несколько зимних месяцев, пасмурные, сырые, холодные, каждый год все более холодные, все более пасмурные. При одной мысли об этом пробирает дрожь. Покидая Пасси, каждый раз думает об одном и том же: вернется ли он сюда весной?
Прочь печали! Кто думает о прошлом, омрачает себе настоящее. Кто думает о будущем, лишает настоящее радости. Нужно жить сегодняшним днем. Погода еще прекрасная? Птицы еще поют в саду? И по-прежнему приходят друзья, чтобы выразить маэстро свою любовь и почтение? Прекрасно, значит, нужно жить и радоваться жизни! Снова устраивать субботние обеды и концерты. И этим вечером, 26 сентября 1868 года, снова банкет для друзей и концерт.
Длинный стол уставлен фарфором, хрусталем, цветами. Маэстро на своем месте. Но это не стул. Это трон. Джоаккино Россини – король вот уже более сорока лет. Его короновала слава. Короны не видно, зато хорошо заметен парик, который не обманывает, никого не обманывает. Он красивого светло-каштанового цвета – такими были когда-то его настоящие волосы. Они были такие тонкие и мягкие, что женщины любили накручивать их на пальцы и чувствовать, как они скользят по ладони, словно тончайший песок.
Синьора Олимпия повязала ему на шею салфетку. Ловко и незаметно маэстро надевает на оголенные десны зубной протез. Чего ждут? Друзья собрались – вернейший Карафа, Гюстав Доре, художник с богатейшей фантазией, в планах которого досадить мадам Олимпии, банкир Пийе-Уилл, критик Кастиль-Блаз, подобная Юноне певица Мария Альбони, получившая прозвище Императрица, маленькая Нильссон, крохотный белокурый соловей – вздох на каждой ноте и слеза на каждом вздохе, мэр Пасси, над ним хозяин дома не перестает подшучивать – почему тот не построит здесь большой театр, который затмил бы парижскую Оперу, где можно было бы поставить новые творения Россини, пианиста четвертого класса, молодого, начинающего композитора…
Обед исключителен. Повар Россини, который брал уроки у кулинара в доме Ротшильда, просто гений. Жаль только, что там он научился также не обращать внимания на расходы. Мадам Олимпия содрогается всякий раз, когда этот мастер кастрюль представляет ей счет. Но он нравится Россини… И обед исключителен.
– А вино, разве плохое вино? Что вы скажете о нем? – спрашивает маэстро.
– У тебя, наверное, очень хорошее, – хитро щурится Карафа, – не случайно только ты пьешь его.
– Не потому, что оно лучше, мой дорогой придворный, а потому, что оно легче. А у тебя, хоть ты из княжеской семьи, вкусы, как у завсегдатая кабачка…
– У меня?
– У тебя, Карафа. Тебе оно показалось бы обыкновенной водой!
– Я обожаю воду! – восклицает Доре.
– Не знал.
– Когда она запечатана в бутылке вроде той, что вы велите подавать только себе, многоуважаемый маэстро, а мы довольствуемся разбавленным вином…
– …подкрашенной водичкой.
– …сиропчиком.
– Ого! – восклицает Россини, задержав в воздухе вилку. – Это заговор?
– Требование общественности! – решается провозгласить мэр, подстрекаемый Доре.
– И если нам не подадут то же вино, какое наливают тебе, – наступает Карафа, – мы больше не будем у тебя обедать…
– Вот нежданная радость! – напевает Россини.
– Минуточку, дай закончить. Мы больше не будем у тебя обедать по вторникам, четвергам и субботам, а будем приходить только в остальные дни недели!
– Спасите! – с деланным комизмом вздыхает мадам Олимпия.
И Россини, обращаясь к Карафе, замечает:
– Я понимаю – ты спутал мой дом с приютом для голодающих музыкантов. Ты все никак не можешь понять, что находишься в гостях у самого декорированного человека в мире.
– Ты хочешь сказать – имеющего больше всех наград[102]102
Каламбур построен на слове decorazione, имеющем несколько значений: убранство, декорация, орден, награждение.
[Закрыть]. У тебя тридцать семь орденов.
– Тридцать восемь. Потому что на днях Виктор Эммануил II сделал меня кавалером большого креста…
– Ура! Ура!
– Подождите, это еще не полный титул… Кавалером большого креста итальянской короны.
– Наши поздравления!
– Виктору Эммануилу или мне?
– Ладно уж – обоим.
– Но я тотчас же отомстил, написав музыку для военного оркестра.
– Из какой своей старой оперы ты стянул ее? – не унимается Карафа.
– Нет, она абсолютно оригинальная. Называется «Корона Италии, фанфары для духового оркестра».
– Это, конечно, шедевр! – с искренним восторгом восклицает Нильссон.
– Конечно, конечно, мой дорогой соловушка, – подтверждает Россини, – в семьдесят шесть лет пишут только шедевры.
Шутят, едят, пьют, смеются. В другом зале начинают собираться гости, приглашенные на концерт, – «гости второй смены», как называет их Россини.
В этот вечер ожидается прекрасная программа – три знаменитости, уж не говоря о самой большой – о хозяине дома, – Мария Альбони, Нильссон, Форе. Альбони покорила слушателей, исполнив последнее сочинение маэстро, Форе спел изящные песни, Нильссон – сентиментальные арии Севера.
А дальше… маэстро дарит гостям поистине бесценный подарок. Ко всеобщему удивлению, он встает, подходит к роялю и с комичным поклоном, изображающим робость дебютанта, садится за него и, аккомпанируя себе, поет недавно сочиненную элегию «Прощание с жизнью». Грусть воспоминаний, печаль, тоска по солнцу, свету, теплу, краскам… Резкий аккорд – и звучит одинокая нота, словно вырванная у рояля, как лепесток у цветка. Элегия окончена.
Все взгрустнули. Маэстро тоже некоторое время недвижно сидит за клавиатурой, как бы продолжая слушать отзвук последней ноты. О чем он думает? С такой печалью… Прощание с жизнью…
И не знает маэстро, и никто не знает, что это его последний концерт.
Прощание с жизнью…
*
Зима обрушивается неожиданно, словно вырвавшись из западни. Внезапно резко похолодало. Дожди, туманы, дни стали короткие, хмурые, воздух подернут мутной пеленой.
Надо скорее уезжать в город, выбираться из Пасси, нужно возвращаться в Париж. Однако маэстро не может уехать сразу же. Зима застала его врасплох. Он простудился, опять начался бронхит, появились и признаки невроза, беспокоившего в последние годы: жмет сердце, одышка, бессонница. Он вынужден лечь в постель.
– Это серьезно? Я поправлюсь? – с тревогой спрашивает он врачей.
– Конечно, поправитесь, маэстро. Надо немного поберечься и полечиться.
Однако в ходе лечения врачи обнаруживают, что болезнь осложнена неожиданным открытием – фистула в кишечнике. Необходима операция, но больной сильно ослаблен, и ее нельзя делать сразу.
Ждут, пытаются укрепить организм. По настороженности, с какой разговаривают с ним жена, врачи, друзья, Россини догадывается, что положение серьезное. Он героически принуждает себя к полной неподвижности. Лежит, почти не открывая глаз и не разговаривая. О чем он думает? Он погружен в себя, как в тот вечер, когда играл «Прощание с жизнью». Ох, как же печальна, как грустна эта мелодия, которая, казалось, звучала сквозь слезы!
Если же он открывает глаза, то для того лишь, чтобы слабо улыбнуться, а если произносит что-то, то пытается утешить – он! – других. Лишь при визите врачей он, похоже, оживляется. Он хотел бы угадать, хотел бы знать. Врачи советуют ему не тревожиться. Это обычная зимняя простуда, он много таких перенес.
– Но мне уже семьдесят шесть лет!
– Тем более необходимо поправиться, – улыбается доктор Вио Бонато, который лечит его вместе со своими коллегами – Д’Анкона, Нелатоном и Бартом. – У вас немалый опыт, а у хвори никакого. Вы победите ее. Но болезнь быстро прогрессирует. Решено сделать операцию. 3 ноября маэстро незаметно дают наркоз и оперируют. Очнувшись от наркоза, он думает, что просто дремал.
Но хирурги обнаружили, что фистула гораздо больше, чем предполагали. Заражение постепенно распространяется на весь организм. Операция принесла некоторое облегчение, но ненадолго. Через два дня возникла необходимость сделать вторую операцию, и поначалу кажется, что она дает надежду на выздоровление.
Однако снова разочарование, снова горестное разочарование. Заражение теперь уже не прекратится. Долгие ужасные дни, долгие, еще более ужасные ночи. Рядом с ним жена, врачи, друзья. Все стараются не обнаружить свою тревогу, потому что больной в полном сознании, более того, его интеллект еще сильнее обострен. И нужно, чтобы он не понял, ни о чем не догадался.
Его мучения сделались невыносимыми. Он испытывает непрестанные боли. Потом его начала изводить жажда. Но врачи запретили давать воду. Крохотный кусочек льда он выпрашивает как милость, умоляет о нем, точно ребенок. Его охватывает глубокое уныние.
– Как вы себя чувствуете сегодня утром, маэстро? – спрашивает доктор Барт.
– Откройте окно и выбросьте меня в сад. Тогда я перестану страдать!