Текст книги "Россини"
Автор книги: Арнальдо Фраккароли
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
– Я вижу, ты мог бы стать и неплохим журналистом, а стал теперь личным советником директора Оперы, своего рода музыкальным диктатором.
– Диктатором пения, ты хочешь сказать. А пение во Франции весьма заржавело. Интересно, достаточно ли добавить немного масла, чтобы оно перестало так ужасно скрипеть?
– Между тем твоя новая должность дает тебе право носить мундир, и ты должен являться в нем во дворец.
– О, ты бы видел, какой красивый мундир, расшитый золотом, с галунами и нашивками…
– … который ты, разумеется, надевать не станешь?
– Отчего же? Я не служил в армии, не был даже простым солдатом, и мне интересно, как я буду выглядеть в нем. Я даже хочу заказать портрет.
И он действительно заказал портрет – в мундире, со шпагой, в одной руке у него парадная шляпа, другой он опирается о рояль.
– Пожалуй, немного выпячен живот, но если не знать, что это не мои волосы, а парик, то на этом портрете я еще вполне красивый мужчина!
*
Двадцать тысяч франков, великолепный мундир, должность, которая завистникам кажется лишь предлогом, чтобы хоть как-то оправдать столь высокий оклад, успех «Осады Коринфа», все возрастающий на каждом следующем представлении и привлекающий невероятное количество публики, ах, жизнь прекрасна!
Но его просят написать оперу. Просят друзья, больше того, именно они сильнее всего и подзадоривают его. Нельзя бездельничать, когда провидение милостиво наделило тебя гениальностью.
И Россини думает о новой опере. Но это будет старый «Моисей». Он задумал обновить свои старые оперы – те, которые кажутся ему лучшими. Он писал их в свое время слишком торопливо. Сейчас он хочет пересмотреть их, омолодить, приспособить к своим теперешним требованиям. Со зрелостью пришли более строгие художественные критерии.
Чтобы выразить их, не лучше ли писать совершенно новые оперы? Конечно, лучше, он тоже так считает. Но есть старые оперы, которые ему хотелось бы опять увидеть на сцене, а для этого нужно, чтобы они отвечали его сегодняшним взглядам. Это тоже немалая радость, когда можешь дать новую жизнь своим любимым творениям. Кроме того, приятно (признаться и в этом?), что не надо браться за совершенно новое сочинение, не надо испытывать терзаний, которые неизбежны поначалу, когда сидишь перед листом чистой бумаги.
Изменять, исправлять, добавлять ему кажется гораздо легче. В результате, возможно, и получится совсем другое произведение (разве не так произошло с «Осадой Коринфа»?), но работа эта делается постепенно – то один эпизод, то другой – и кажется не такой трудной, при всей своей огромной творческой активности все же он остается немного лентяем и признает это, и мирится с этим. Он так снисходителен к другим, почему бы не позволить немного снисхождения и к себе?
Итак, пусть готовят французский вариант либретто «Моисея». Этим занимается все тот же Балокки и французский поэт Де Жуи, псевдоним Виктора Этьена, который написал либретто опер «Весталки» и «Фернандо Кортес» для Спонтини и уже работал над «Осадой Коринфа».
Россини предупредил:
– Мне нужна большая вещь для Оперы. Нужно, чтобы вместо двух актов было четыре. Меняйте, удлиняйте. О музыке я позабочусь сам.
Либреттисты меняли, удлиняли. Начали с того, что переименовали всех персонажей, кроме Моисея и фараона, потом переделали и переставили сцены, добавили много новых эпизодов, но основная сюжетная линия сохранилась в том виде, как ее наметил славный Тоттола.
Теперь, после столь длительного отдыха, который он дал своему вдохновению, маэстро охвачен нетерпением – ему хочется поскорее приняться за дело, испытать радость творчества, хочется петь, сочинять, выдумывать. Быстрее – пусть быстрее пишут поэты свои стихи!
Россини перерабатывает, можно сказать, заново отливает музыку старого «Моисея». Он оживляет ее там, где она слишком вяло растекается фиоритурами и кантиленами, – девять лет назад это нужно было, чтобы потакать вкусам неаполитанской публики. Теперь его музыка становится более глубокой, сильной, богатой, но не теряет при этом непосредственности – он пишет другую музыку, новую. Два месяца работы и радости. За два месяца он создал нового «Моисея». Французский «Моисей» готов, и его начинают репетировать. Россини убежден, что создал нечто необычное. Он с воодушевлением пишет матери в Болонью, как доволен своей оперой, как доволен, что снова принялся за работу с прежним пылом.
Но из Болоньи приходят печальные известия. Мама больна, тяжело больна. Он уже давно знал, что ей нездоровится. Год назад он даже на несколько дней приезжал в Болонью навестить ее и увидел, что она похудела, некогда красивое лицо осунулось, глаза стали больше и горели лихорадочнее, а от волнения при встрече с сыном она слегла и пробыла в постели две недели. Мама стала очень нервной. У нее была аневризма, и больная находилась в тяжелом состоянии.
– Отменю репетиции и отправлюсь к матери! – решил Джоаккино.
Но друзья и врачи отговорили его: свидание с сыном может оказаться для нее роковым. С тяжелым сердцем остался Россини в Париже и продолжал репетиции, но распорядился, чтобы за матерью был самый тщательный уход. Он поручил ее лечение четырем болонским профессорам и потребовал каждый день сообщать о ее состоянии. В конце февраля, как раз в тот день, когда он собирался послать ей подарок по случаю своего дня рождения, он получил ужасное известие: мама умерла!
Отец, знавший, как горячо он любил мать, не в силах был сам сообщить ему об этом. Горестную весть ему принесли друзья. Славная женщина умерла как добрая христианка. В последние минуты после причастия она звала своего сына, что был так далеко от нее.
А теперь ее сын плачет, отчаянно рыдает. В его жизни почти не было огорчений, если не считать уколов слишком суровой критики и непонимания публики, но это были неприятности, которые легко можно было забыть – достаточно лишь пожать плечами или одержать триумфальную победу. А сейчас на него впервые в жизни обрушилось горе, настоящее большое горе, причем самое ужасное, какое только может выпасть на долю человека. Ему кажется, что жизнь померкла, ему кажется, что жизнь кончается. Вся его молодость, вся жизнерадостность, весь творческий пыл словно рухнули куда-то в пропасть вместе с этой смертью.
Он пережил мрачные дни, просил оставить его одного и не тревожить, это он-то, любивший, чтобы вокруг всегда было много народу, даже в тот момент, когда он сочинял музыку. Написал отцу с просьбой сообщить подробности – хотел погрузиться в горе, надеясь, что отчаяние найдет в нем какое-то мучительное утешение. Распорядился оказать должные почести самому дорогому человеку. Ему казалось, что он не сможет больше сочинять музыку, что теперь уже ничто в жизни не будет иметь для него смысла. Но постепенно мысли о матери принесли ему неожиданное утешение – вызвали желание работать. Его охватило горячее желание приняться за дело, сочинять еще больше музыки, побеждать, потому что мама всегда просила его работать побольше и очень гордилась успехами сына. Он будет по-прежнему писать музыку ради нее, чтобы и там, наверху, она могла радоваться его победам.
Россини принялся репетировать с особым усердием, и 26 марта 1827 года в невероятно переполненном зале Оперы состоялась премьера нового «Моисея». И сразу же определился полный успех, грандиозный успех. На этот раз не было ни одного возгласа против. Мощь гения обезоружила наконец всех противников. В зале буря восторгов. Нескончаемые овации, громкие крики: «Россини! Россини!» Зрители единодушно требуют маэстро на сцену: «Пусть выйдет! Пусть выйдет!» Но Россини стоял за кулисами, откуда наблюдал за тем, как зарождался и рос этот безумный шквал оваций, и словно ничего не слышал, какой-то отрешенный, отсутствующий. С тех пор, как он получил известие о смерти матери, а прошел уже месяц, он замкнулся в мрачном молчании. На вызовы, на настойчивые требования выйти на поклоны отвечал: «Нет, нет, оставьте меня!» Понадобились решительные действия двух певцов – Дабади и его жены, – чтобы вывести его на сцену, к публике, которая, казалось, была охвачена безумием.
В ответ на этот ураган аплодисментов и неистовых криков Россини несколько раз поклонился, и зрители ближайших рядов с изумлением увидели в глазах маэстро слезы. Возможно ли? Возможно ли, чтобы Россини, скептик, остряк, человек без всяких предрассудков, был взволнован? Значит, буря этого успеха потрясла и его? Но Дабади объяснили всем загадку этого волнения. Уходя со сцены, рассказывали они, победитель бормотал сквозь слезы, безутешно, как ребенок: «А мамы нет! Мамы больше нет…»
Это был триумф, который переходил границы всякого воображения, самый огромный, какой только имел Россини за свою карьеру.
«Моисей» был признан абсолютным шедевром. Уже само по себе прекрасное полотно прежнего «Моисея» Россини расшил новым жемчугом. Газеты превозносили оперу. «Глоб» писала: «Маэстро Россини превратил свой юношеский набросок в совершенное произведение, достойное гения, достигшего зрелости». Он покорил не только обычную публику партера, но и профессоров консерватории, ставших его страстными апологетами…» А газета «Конститюсьонель» утверждала: «Эту оперу отличает поистине непревзойденная красота, это один из шедевров прославленного маэстро».
Однако триумф «Моисея» имел для французов и другое значение. Опера, Гранд-опера, национальная гордость Франции, пришла в упадок. Здесь столь старательно оберегали традицию, что спектакли превратились в нестерпимо скучное зрелище, и публика свое равнодушие выразила просто – перестала ходить в театр. Приемы, какими пользовались французские певцы, больше не устраивали ее. По сравнению с чистотой модуляции, с мягкостью, нежностью и красотой итальянского пения, которые, однако, не уменьшали силу голоса и драматическую выразительность, французское пение казалось просто криком, воплем, ржавым скрипом. Все жаловались на это, но никто не знал, что же делать, что предпринять. И тут произошло чудо, совершить которое способен только гений, – явился Россини со своим «Моисеем» и разрешил проблему. «Ревю мюзикаль» писала: «Музыкальная революция, начавшаяся «Осадой Коринфа», завершилась вчера ораторией «Моисей». И «Газетт де Франс» подтверждала: «Речь идет о революции в оперном театре, совершенной синьором Россини за четыре часа. Теперь уже никогда не будет больше французского крика – в Опере станут петь так же, как в Итальянском театре». Что же получается – во Франции начинают говорить, будто Россини офранцузился? Нет! Это Россини итальянизировал французскую музыку и покорил ее величайший храм.
Ах, почему не дожила до этого дня мама! Она бы так порадовалась его победе. Джоаккино вызвал в Париж отца, которого смерть Нины повергла в отчаяние. Но в шумной столице добрый Вивацца чувствует себя неуютно, хотя сын пытается развлечь его, дом полон гостей и в изобилии есть все, что отец любит, как и его сын: хорошая кухня и хорошие вина.
Но в семье маэстро вместе с трауром начался и разлад, Синьора Изабелла пристрастилась к картам. Поначалу это было похоже на каприз, просто чтобы убить время. Теперь же игра стала привычкой, которая подавила все другие интересы. Она поддалась увлечению, потому что ей казалось, будто оно приносит утешение: певица была бесконечно огорчена – ей пришлось покинуть театр. Она была еще молода, в зените славы, но голос начал звучать неровно, эмиссия стала неуверенной, опасной, ей уже несколько раз пришлось пережить унижение, когда в зале шикали, а иногда и свистели. Она пыталась держаться. В Париже пела в «Семирамиде», стараясь своим изумительным мастерством скрыть слишком явные недостатки голоса, но это принесло ей большое разочарование. «Семирамида» оказалась последней оперой, в которой она выступала на сцене.
Слишком умная и тонкая певица, она хорошо понимала, что упорствовать бессмысленно, и оставила сцену. Но какое же это было огорчение! И какая пустота образовалась в ее жизни! Что делать? Чтобы как-то отвлечься, она начала играть в карты.
Друзья и певцы по приглашению синьоры собирались в доме маэстро и играли вечера напролет. Изабелла ставила крупно, не жалея ни времени, ни денег. Маэстро очень огорчался этим. Карточная игра была ему противна еще с тех пор, когда он скитался с родителями по разным театрам. Его бедное детство, старание еще мальчиком заработать немного денег, чтобы отдать их маме, лишения, которые терпели родители, зачастую не имея самых необходимых средств для существования, развили в нем чувство бережливости, вполне естественное для него, но казавшееся кое-кому жадностью. На самом же деле это было обычное чувство, с каким бедняки, даже разбогатевшие благодаря своим заслугам, относятся к деньгам, – они знают, как трудно зарабатывать их, и презирают безрассудные траты, считая их оскорблением труду. Маэстро раздражался, когда видел, как жена рискует и нередко проигрывает значительные суммы.
Он пытался отвлечь ее от пагубной страсти. Тщетно. Желая показать, что не одобряет сборище картежников, он не раз покидал гостиную, ни с кем не попрощавшись. А иногда, видя, что игроки и не думают расходиться, прибегал к помощи юмора, который спасал его от стольких огорчений и помогал легко переносить неприятности – он возвращался в гостиную в длинной ночной рубашке, с колпаком на голове и свечой в руках, напевая строчку из «Цирюльника»: «Доброй ночи вам, синьоры, доброй ночи вам, синьоры…» Картежники смеялись и покидали дом. Сегодня. А едва наступал следующий вечер, появлялись снова. И Изабелла все больше и больше отдавалась этой страсти.
– А что, по-твоему, я должна делать, если не играть?
– Тебе совсем нечего делать?
– Нечего.
– Пиши для меня музыку и увидишь, что у тебя пройдет всякое желание играть.
Пока же пропадало всякое желание жить вместе. Идиллия маэстро и певицы длилась недолго и уже превратилась в привычное супружеское сожительство, которое нередко становится похоронами любви. Она швыряла деньги направо и налево, проигрывала их в карты, вела себя легкомысленно, была доброй, но импульсивной. Он же отличался осторожностью, был бережлив, любил спокойную жизнь. И они начали замечать, что во многом противоположны друг другу. Однако оба были честными и порядочными людьми и не хотели доводить себя до бурных сцен, которые могли бы изменить их жизнь. И продолжали жить, ничего не меняя, как привыкли.
Вивацца пытался сгладить острые углы. Он опасался, что разногласия сына и невестки помешают ему жить по-барски, к чему он уже начал привыкать. Естественно, он был на стороне сына. Это проклятое пристрастие к картежной игре разве не может разорить их? Сколько богачей оказывалось в нищете! Когда же он увидел, что семейные ссоры стали слишком частыми и супругов уже нелегко примирить, Вивацца извинился, сказал, что тоскует по дому, обнял сына, обнял невестку и сбежал в Болонью.
В Париже Россини опубликовал «Упражнения для колоратуры и сольфеджио», которые написал еще несколько лет назад, подготовил к печати партитуру «Моисея», уступив ее издателю Трупена за скромное вознаграждение, чтобы тот мог компенсировать деньги, напрасно потраченные на публикацию «Осады Коринфа», написал кантату для своего пылкого почитателя банкира Агуадо, ставшего к тому времени маркизом де Лас Марисмас. И пока шли представления «Моисея», маэстро все чаще слышал, что мир ждет от него новую оперу.
Какое это мучение – ломать голову, снова принимаясь за совершенно неведомую оперу! Почему ему не дают спокойно заниматься переработкой своих старых опер, они ведь так прекрасны, а ремесло реставратора ему так по душе. Изабелла, по-прежнему любившая его, несмотря на головомойки, которые он устраивал ей из-за карточных страстей, рассердилась:
– Упрекаешь меня, что я играю, а сам ты разве не играешь со своей славой, без конца латая старые оперы, которые все уже знают наизусть?
– «Латать», мне кажется, не совсем подходящее выражение, Изабелла. Ты перепутала мои старые домашние туфли с моими старыми операми?
– О, Джоаккино, неужели ты думаешь, что я могу так неуважительно относиться к твоему гению? Будь твои оперы старыми домашними туфлями, они давно уже были бы без подметок, такой славный путь они проделали по всему свету!
Россини улыбнулся на комплимент жены. Остроумна она и мила, и отличная актриса. Если бы не эта дурная страсть к карточной игре и некоторые другие неприятные черточки, они могли бы жить душа в душу.
– Видишь ли, дорогая, ты – певица, ты можешь меня понять. «Моисей», и «Осада» тоже, стоили бы мне гораздо меньше труда, если бы я писал их заново, но в таком случае мне пришлось бы работать над ними как над новыми операми, и тогда я не написал бы их. Лень? Можно ли обвинять в лени человека, создавшего сорок опер за пятнадцать лет? Нет. Просто мне не хочется ставить перед собой слишком сложную задачу. Но стоит мне начать, как я уже несусь во весь опор.
– Можно узнать, куда же теперь ты понесешься во весь опор?
– Теперь, чтобы доставить тебе удовольствие, я думаю написать совершенно новую оперу…
– О, браво!
– …Но в значительной мере использовав музыку из «Путешествия в Реймс», которую уже никто не помнит.
– И ты хотел бы, чтобы тебя не называли лентяем?
– Я хотел бы… Я хотел бы… чтобы ты сказала мне, как в наши давние времена: «Джоаккино, любимый мой!»
– В самом деле? О Джоаккино, любимый мой!
В этот вечер Изабелла не играла в карты. Партнерам по зеленому столу, когда те пришли вечером к Россини, верный Франческо, слуга Изабеллы, сказал, что господа устали и легли спать.
*
Эжен Скриб достиг тогда зенита славы как блистательный и плодовитый комедиограф. Однажды на каком-то приеме один общий знакомый, встретив драматурга вместе с Россини, воскликнул:
– А почему бы самому великому композитору в мире не заказать либретто самому великому комедиографу Франции?
Захваченный врасплох, Скриб только улыбнулся, а Россини сказал:
– Оставим мир в покое, он тут ни при чем, а идея эта мне кажется неплохой.
– Мне тоже, – поддержал Скриб.
И сотрудничество определилось. Тут же началось предварительное обсуждение. Серьезная или комическая опера?
– Комическая, – предложил Россини, уже думая об эпизодах из «Путешествия в Реймс», которые сможет использовать. – А сюжет?
– Есть у меня один, – ответил Скриб, пользовавшийся славой человека, в голове у которого всегда были наготове по меньшей мере десять новых комедий. – И кажется, подходящий.
– Оригинальный? – поинтересовался Россини. – Совершенно новый?
– Конечно, оригинальный, раз я его придумал. Но вы же знаете, что на свете нет ничего абсолютно нового. Речь идет об одной моей комедии, которая шла лет десять назад, – «Граф Ори».
Россини рассмеялся.
– Вашу руку, синьор Скриб. Мы с вами люди одного склада. Только вы не боитесь, что мы действительно напишем оригинальную оперу? Скажите мне в двух словах, в чем заключается сюжет? Я целиком полагаюсь на вас и спрашиваю об этом только для того, чтобы задать себе нужную тональность.
– Комедия написана на сюжет одной пиккардийской легенды. Граф Ори – искатель приключений во время крестовых походов, дерзкий и обаятельный тип вроде Дон Жуна. Вместе с четырнадцатью кавалерами своей свиты, как и он, переодетыми, он проникает в монастырь Формантье. Граф соблазняет аббатису, его спутники – монахинь.
– Ах, черт возьми! – воскликнул маэстро. – Тут я вам посоветую не увлекаться!
– Не беспокойтесь, либретто будет пригодно даже для воспитанниц благородного пансиона.
– Понимаю! Для воспитанниц точно такого же монастыря, как Формантье!
Скриб быстро написал либретто, и Россини нашел его вполне подходящим. Когда Скриб передавал ему рукопись, маэстро сказал:
– Я так вжился в вашу комедию, что уже написал большую часть музыки, – и перелистал перед ним страницы некоторых сцен из «Путешествия в Реймс».
– Я понял, – ответил Скриб. – Выходит, я должен приспособить мои скромные стихи к вашей замечательной музыке.
– Не все ваши замечательные стихи станут жертвой моей скромной музыки, – возразил Россини, – потому что я намерен написать и совершенно новую музыку.
Начавшееся так весело и дружески сотрудничество развивается стремительно и блистательно. Опера в двух актах. Стихи почти всего первого акта подгоняются под музыку «Путешествия в Реймс» и под некоторые арии из «Эдоардо и Кристины».
– Но для второго акта я напишу новую музыку, – обещает Россини.
Чтобы спокойнее было работать, он уезжает в загородный дом своего друга банкира Агуадо, и через пятнадцать дней партитура уже закончена. Скриб и его соавторы Делестр, Россон и тенор Нурри[73]73
Нурри, Адольф (1802–1839) – один из лучших теноров XIX века, обладавший сильным голосом широкого диапазона (пел партии баритона, владел фальцетом). В дни июльской революции 1830 года был на баррикадах, где пел для повстанцев «Марсельезу».
[Закрыть], тоже помогавший сочинять стихи, еще не успели закончить первый акт, а Россини уже пригласил их послушать музыку второго.
«Граф Ори» впервые появился на сцене 20 августа 1826 года и сразу же был воспринят как жемчужина, как образец комической оперы, которую можно сравнить с «Севильским цирюльником», но все же нельзя поставить рядом с ним. Однако юношеское вдохновение, стремительность и порывистость «Цирюльника» компенсируются здесь более тщательной и изысканной отделкой. «На вопрос, выходит ли эта опера за пределы творческой манеры автора, – писала «Ревю мюзикаль», – ответим – нет. Это все тот же Россини, только еще более тонкий музыкант, искусно владеющий мастерством, бесспорный властелин своих выразительных средств». Берлиоз, отнюдь не питавший к Россини нежности, был покорен «Графом Ори». «Какое музыкальное богатство! – писал он. – Повсюду россыпи прекрасных мелодий, оригинальных гармоний, великолепных оркестровых эффектов, неожиданный рисунок аккомпанемента».
Как всегда, не объявляя никаких программ, не возвещая революций или художественных катаклизмов, Россини в который раз написал нечто необычайное и после несравненного «Цирюльника», а он не может быть повторен, потому что он уникален, создал образец новой комической оперы. Образец итальянский, потому что автор его итальянец, дух, направление, темперамент и манера – тоже чисто итальянские. Поднятая на щит музыкантами, опера была с восторгом встречена публикой и основательно пополнила финансовые ресурсы театра. Издатель Трупена приобрел и эту партитуру, заплатив за нее шестнадцать тысяч франков. Баснословная по тем временам сумма!
Теперь Россини – высший музыкальный авторитет Франции и первый маэстро оперы в мире.
Почитатели преклоняются перед ним, завистники вынуждены опустить головы. К нему обращаются с любым вопросом, какой только имеет отношение к искусству. Он советует, как надо создавать музыкальные учреждения, объясняет, как следует исполнять симфонии Бетховена, принимает участие в организации Концертного общества при консерватории. «Нужен я франту, даме-красотке, всем угожу я!..» – напевает он знаменитую каватину Фигаро.
Двор, знать, простой народ чествуют его, аплодируют ему. Его повсюду приглашают, и везде он вызывает к себе живейшее расположение и симпатию. Он всегда обладал врожденным даром очаровывать и мужчин и женщин (его, правда, больше интересуют женщины, красивые, конечно), но теперь его обаяние соединилось с изысканностью и благородством манер, он стал остроумнее и изящнее в своей иронии. Его остроты передаются из уст в уста, облетают всю столицу, придавая маэстро ореол светскости, который отнюдь не вредит ему.
Однако нужно работать и написать наконец совершенно оригинальную оперу. Нельзя больше перетряхивать свои старые сочинения, нельзя оглядываться назад, нельзя выискивать колосья на полях былой славы. Как бы он ни хотел, но делать этого больше нельзя. Творческая возмужалость вооружила его более строгим отношением к искусству. Россини не изменился, остался прежним, но стал более утонченным, возвышенным. Интуицией гения он угадывает изменение вкусов публики, предчувствует духовную эволюцию общества.
Начинается революция в искусстве. Молодежь со своей страстью все обновлять, какая охватывает каждое новое поколение, воображающее, будто оно открыло нечто совершенно новое, не понимающее, что все периодически повторяется, а меняются лишь имена, – эта молодежь с гневом объявляет войну прошлому: все еще господствующему классицизму, ученым-педантам и замшелым академиям. Россини нечему учиться у этих, по существу, повторяющих старое революционеров: он обогнал их. Без гневных прокламаций, без громких криков он уже совершил в музыке грандиозную революцию, и только бездари и идиоты не видят ее, действительно не видят, потому что неисправимо глупы и бессильны.
Из-за слишком высокого положения, которое он теперь занимает, из любви к искусству, из уважения к самому себе Россини должен писать только крупные произведения, оперы, которые будут иметь определяющее значение для всей музыки. Прошло время игр и «стряпни», хотя это были гениальные игры и гениальная «стряпня». Теперь его сочинения должны быть абсолютно оригинальными. Может, он ошибается? Нет, он этого не может себе представить, хотя в общем возможно все. Только ошибки его в любом случае будут приниматься как выдающиеся ошибки великого маэстро.
Более того (и тут за серьезностью намерений снова проглядывает практическая жилка юмориста), чтобы заранее дать понять, что речь будет идти об очень серьезной работе, Россини предлагает правительству заключить с ним контракт, по которому его гонорар за каждую новую оперу будет составлять пятнадцать тысяч франков (кто и когда прежде слышал подобные цифры?) и вдобавок – бенефис в его пользу. И помимо всего он хочет еще иметь пожизненный оклад в шесть тысяч франков в год, независимо от опер, над которыми станет работать. Нужно договориться, чтобы жить спокойно. Спокойствие для Россини – это идеальное состояние, помогающее писать выдающиеся оперы. А раз так – пусть сначала будет обеспечено спокойствие.
*
Итак, за работу.
Первая проблема – найти хорошее либретто, отличнейшее либретто. Теперь Россини понимает, что литературная основа и тема имеют огромное значение. Надо быть осторожным в выборе либретто, чтобы потом не пожалеть.
Скриб предложил ему прекрасную комедию «Граф Ори». Нет ли у этого плодовитейшего автора еще какой-нибудь идеи? Скриб, этот кладезь сюжетов, предлагает ему «Густава III»[74]74
По либретто «Густава III» позднее написали оперы Обер, Галеви, а также Верди – «Бал-маскарад».
[Закрыть], но он не нравится Россини, и драматург отдает либретто маэстро Оберу, а Россини показывает «Жидовку», но маэстро считает, что уже достаточно занимался евреями в «Моисее», и отказывается. «Жидовку» напишет Галеви.
А Россини привлекает драма Шиллера «Вильгельм Телль». Он давно уже думает о ней. Надо бы сделать хорошее, драматически сильное либретто, чтобы из столкновения поработителей и порабощенных, из народного восстания были высечены самые благородные и высокие чувства: любовь к родине, стремление к свободе, отеческая любовь, пылкая страсть. В этом, 1828 году уже поставлен «Вильгельм Телль» Пиксерекура, и Комическая опера подготовила еще одного «Вильгельма Телля» – Гретри, на стихи Седена.
Такой обостренный интерес к легенде о швейцарском герое весьма знаменателен. Двадцать лет наполеоновской диктатуры и реакционный Священный союз перетрясли мир. В народе бродит фермент революции, растет стремление к свободе, объединяющее отважные умы. Там и тут вспыхивают восстания, которые жестоко подавляются, но кровавые репрессии только еще больше распаляют смельчаков. Революционное движение 1821 года в Италии, волнения в Польше, беспорядки в Германии, восстание в Пьемонте, заговоры тайных обществ в Венеции и Ломбардии, во всех мелких государствах Италии. Романтизм стоит у дверей. Направление это открывает новые горизонты множеству идей – романтизм в искусстве, в политике, во всем. Романтизм – знамя восстания против тирании. И начинается он на театральных подмостках, чтобы обрушиться потом на ступени трона.
Во Франции романтизм, провозглашенный страстными словами Виктора Гюго в предисловии к «Кромвелю», по-настоящему начался «Венецианским мавром» Альфреда де Виньи в 1829 году. Но главный взрыв произошел, когда во Французском театре 25 февраля 1830 года состоялась премьера «Эрнани» Гюго. На спектакле присутствовал молодой Теофиль Готье (ему шел тогда двадцать первый год). Восставая вместе с литературной молодежью против поборников и защитников классицизма, он писал, что «эта дата будет означена в истории литературы и мирового искусства пламенными буквами. Этот вечер решил нашу судьбу. Мы получили импульс, который до сих пор движет нами. Время уходит, но ослепительный свет его не меркнет. И каждый раз, когда звучит волшебный рог Эрнани, мы настораживаем уши, словно старые боевые кони, готовые вновь броситься в атаку». Эти слова, особенно этот рог Эрнани, сегодня вызывают у нас улыбку, но тогда они звучали как сигнал тревоги, призыв к восстанию. Но в более общем смысле романтизм означал провозглашение свободы всех самых смелых и самых широких проявлений человеческого духа – в литературе, истории, философии, во всех искусствах и науках, вплоть до политики. Это, так сказать, видимая программа романтизма. Однако была и другая, скрытая программа, о которой, наверное, и не помышляли создатели этого направления, но она возникла сама по себе, как логическое следствие нового искусства – стремление к абсолютной свободе суждений и мысли.
Россини уже почти закончил «Вильгельма Телля» по либретто академика Де Жуй и начинающего поэта Ипполита Биса, когда в Париже «взорвался» романтизм.
Как всегда, Россини предчувствовал и опережал время. Либреттисты стремились создать из могучей драмы Шиллера подходящий для оперы сюжет и сделали в ней много изменений, нередко по подсказке маэстро, который с большим вниманием следил за рождением либретто, советовал и предлагал отдельные ходы и сцены, необходимые ему по музыке, что уже звучала в голове. Изменения в чем-то были удачные, потому что рождали у музыканта вдохновение, в чем-то не совсем удачные, поскольку искажали образ главного героя. Но в целом либретто устраивало маэстро. Только ему хотелось, чтобы в сюжете было побольше силы, динамичности и были более глубокие чувства. В первом варианте либретто, который принес ему чересчур академичный Де Жуй, было шесть тысяч (шесть тысяч!) стихов. Перепуганный маэстро привлек на помощь хирурга для неизбежной ампутации. Но даже в сокращенном виде либретто недоставало пылкости, которая, по мнению маэстро, была очень нужна опере.
Чтобы спокойно писать музыку, Россини уехал в Пти-бур – загородный дом своего друга банкира Агуаадо. Там он наслаждался полной свободой, мог делать все что угодно, не считаясь со светскими условностями. Но так как маэстро любил общество, Агуадо пригласил на виллу приятную компанию. Хозяин дома и гости повели себя так, словно маэстро был монархом, и все с почтением наблюдали, как он работает. Однажды вечером, после ужина, Россини не смог скрыть своего плохого настроения.