Текст книги "Записки герцога Лозена"
Автор книги: Арман де Лозен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Князь Репнин:
– Довольно, милостивый государь! Я должен поблагодарить за откровенность своего благородного противника. Я постараюсь не компрометировать княгиню, но и постараюсь употребить все свое влияние на нее, чтобы она уехала из этой страны, где она уже не может быть счастлива. Я вас предупреждаю об этом и прошу вас дать мне честное слово, что вы не последуете за нею.
Лозен:
– Я никогда не дам вам этого слова, так как настолько дорожу покоем княгини, что никогда ничем не нарушу его и не сделаю ничего такого, чего бы не мог оправдать в собственных глазах.
Князь Репнин ушел от меня и отправился к княгине, а я целый день не мог застать ее одну. Мне казалось, что она чем-то глубоко огорчена и опечалена. Она сказалась больной, заперлась у себя в комнате и не пожелала видеть ни князя, ни меня. Я на этот раз испытал истинную любовь, которая забывает совершенно о себе и только страдает за любимого человека. Мне казалось, что я сам готов перенести самые ужасные несчастья, только бы не заставлять страдать ее. Она читала в моих глазах все мои чувства и не могла не быть тронута ими – в ее глазах я тоже читал любовь и отчаяние; она любила меня и не могла отделаться от этого чувства, несмотря на все усилия со своей стороны, но я настолько любил ее, что готов был ей даже помочь в этом, только бы она чувствовала себя счастливой. Я сумел вселить в нее такую уверенность в себя, что она уже не избегала меня, но ее спокойное отношение ко мне возбудило во мне ревность и недоверие к ней; я стал верить в то, что она стала благоразумнее, так как сердце ее перестает принадлежать мне; я стал выказывать ей чувство, волновавшее меня; она могла перенести все, но только не разлуку со мной. Я собирался в это время уехать на неделю, так как все еще служил в гвардии и должен был отбывать караул в Фонтенебло.
Княгиня почувствовала, что единственный способ успокоить меня, это отдаться мне совершенно. Я с ужасом вспоминаю об этом, я дрожу еще теперь, записывая эти строки, но я дал священную клятву и должен исполнить этот тяжелый долг.
Это было 5 ноября, я должен был через день ехать уже в Фонтенебло. Против своего обыкновения княгиня велела в этот день не принимать никого, даже князя Репнина. Я был совершенно один с нею и упрекал ее за то, что она грустна и молчалива.
– Я решила отдаться вам, – сказала она вдруг, – можете пользоваться своими правами; это необходимо, я этого хочу.
Трудно себе представить мое положение в ту минуту, как я обладал любимой женщиной; я не чувствовал ни одной секунды удовольствия, слезы ее струились по моим щекам, она оттолкнула меня и сказала:
– Теперь все кончено, я переступила последнюю границу, теперь начнутся страдания до конца. Уходите отсюда.
Я хотел остаться, она бросилась передо мной на колени и сказала: «Ради Бога, уходите, умоляю вас, уходите!» Пораженный, как громом, я, конечно, не мог больше оставаться и вернулся к себе. Проведя ночь в ужасных мучениях, о которых не хочется вспоминать, я пришел к ней рано утром. Полог кровати ее был еще задернут, я отдернул его. Она лежала без чувств, а изо рта ее прямо на грудь текла кровь. Маленькая открытая коробочка, лежавшая на постели, сразу навела меня на мысль, что она отравилась.
Я подумал, что она умерла и с жадностью проглотил порошок, еще остававшийся в коробке. В продолжение целого дня у меня были сильные нервные припадки. Я не помню, что со мной было в продолжение целых суток, помню только, что потерял очень много крови, и, вероятно, это только и спасло меня. В это время за мной заехала моя жена, которая и повезла меня в Фонтенебло, куда мы должны были явиться вместе с ней. Я находился в таком состоянии, что от слабости ничего не мог сообразить. Я попросил ее подождать немного, с большим трудом встал с постели и оделся. О княгине я еще ничего не знал, но вскоре мне доложили, что она еще при смерти, но, несмотря на это, мне пришлось ехать в Фонтенебло, где я вел себя, как сумасшедший. В свободное от дежурства время, я никого не принимал, так как я действительно был болен; наконец, я получил от княгини письмо, которое и привожу здесь целиком:
«О, мой друг, мой любовник, ты, которого я боготворю, ты, которому принадлежит все мое сердце, тебя больше нет со мной. Ты уехал, я этого хотела, но зачем ты послушался меня? Если бы ты знал, какая будущность предстоит мне; я потеряла всякую надежду на счастье. Я не смею больше ничего обещать, так как нарушила свои клятвы. Пусть же твоя любовь будет мне наградой за мои страдания, пусть она будет заменой всего, что я потеряла. Но, увы, я говорю о будущем, а между тем я умираю, и я не буду настолько жестока, чтобы приказывать тебе жить без меня. Я не знаю, что со мной происходит, я еще чувствую на губах твои поцелуи, а между тем я только умею вздыхать теперь. Приезжай и умрем в объятиях друг друга, чтобы в последнюю минуту испытать и горе, и радость. Нет, не слушай меня! Пусть мои угрызения совести искупят мою вину. Пусть снова вернется ко мне сознание собственного достоинства и уважения, которые я потеряла».
Это письмо, написанное дрожащей рукой и залитое слезами, окончательно смутило меня. Как только настала ночь, я уехал совершенно один в Париж. Я назначил княгине свидание в таком месте, где никто уже не мог помешать нам. Слабость ее была так велика, что она постоянно лишалась чувств.
Я, с своей стороны, чувствовал себя не лучше ее. Но я не буду утруждать своих читателей описанием наших страданий: если они сами не любили, они никогда не поймут их и они могут быть только скучны. Я скажу только, что этот разговор, с одной стороны, принес нам большую пользу, а с другой – причинил огромный вред. Я вернулся в Фонтенебло, отдежурил необходимое число часов и опять вернулся в Париж. Наше поведение становилось, конечно, крайне подозрительным и так продолжалось несколько недель. Князь Репнин был очень снисходителен к нам обоим; он утешал себя тем, что княгиня скоро уедет, и сам успокаивался при этой мысли. Тем более, что он думал, что я никогда не вижу наедине княгиню; но он очень ошибался, я видал ее иногда наедине и не у нее дома. Моя осторожность, моя сдержанность устранили, по-видимому, опасность, которая так пугала ее. Но зато любовь и природа требовали свое. Как можно отказать любовнику тогда, когда он ничего не просит. Княгиня отдавалась мне, готовая перенести за это все на света. Нам казалось, что этим счастьем мы должны пользоваться, чтобы искупить ужасное будущее. Я ни о чем не думал и никого не видел, кроме княгини, – я или сидел у нее, или ждал ее к себе, а в ту минуту, как я терял надежду увидеть ее до следующего дня, я ложился скорее спать, так как не мог перенести мысли, что в этот день больше не увижу ее. Князь Репнин опять начал ревновать. Княгиня заметила, что он устроил тайный надзор за ней; она решила, что нет ничего хуже, чем обманывать его, и поэтому лучше сказать ему все. Это признание, сделанное благородной душой, было принято так же благородно, как оно было сделано. Князь Репнин не позволил себе ни упрекнуть ее, ни пожаловаться на что-нибудь, он только сказал: «Будьте счастливы, но я чувствую, что я не в состоянии оставаться здесь свидетелем вашего счастья. Я уеду через две недели и поступлю опять в русскую армию». Мы решили, что не должны отравлять ему моим присутствием последние дни его пребывания в Париже и поэтому я сделал над собой усилие и поехал к герцогу де Шоазелю в Шантелу, чтобы пробыть у него до отъезда князя.
Я уехал... Каждый день я получал весточку от княгини, но я страдал, и не мог положительно жить без нее. Когда я приехал обратно, князя уже не было. Тот, кто испытал, что значит воздержание, может понять, что чувствуешь, когда обретешь наконец свободу. Мое счастье нарушалось только тем, что я знал, что оно не вечно и должно скоро кончиться. Мы все время думали только о том, нельзя ли устроиться так, чтобы никогда не расставаться. Иногда в сердца наши закрадывалась надежда, но судьба детей беспокоила нас. Любя их мать, я невольно привязывался и к ним и часто глаза мои наполнялись слезами, когда я ласкал их.
Я готов был скорее сам перенести все несчастия, чем лишить их матери, не сравненной ни с одной из других матерей. Она вполне понимала чувства, волновавшие меня, и только больше полюбила меня за это. Она знала, что я готов был бы отдать полжизни, чтобы мне остался хоть один из этих детей, к которым я испытывал отеческое чувство. Мы почти не расставались теперь с ней и два раза в день уезжали верхом, чтобы оставаться наедине и избавиться от визитов, от которых не было другого спасения. Наконец, настал день ее отъезда. Я решил проводить ее как можно дальше и по возможности так, чтобы никто не знал этого, и, действительно, я расстался с ней, только две мили не доезжая до Варшавы. Это путешествие было очаровательно и княгиня с каждым днем была все нежнее ко мне. Минута нашей разлуки была ужасна. «Мой друг, – сказала она, – пора, наконец, открыть тебе тайну, которую я с трудом скрывала от тебя. Так как желаю оставить у себя одного из моих детей... Я оставлю тебе одного, который будет частью меня самой, я беременна и не жила с своим мужем с тех пор, как сошлась с тобой. Я найду в себе мужество открыть все мужу и добьюсь того, что тебе перешлют это новое существо, которое свяжет меня навеки с тобой». Это известие так подействовало на меня, что я лишился чувств, а когда пришел в себя, княгини уже не было. Ее свекор, приехавший встречать ее, заставил ее покинуть меня. Она оставила при мне одного из своих слуг, чтобы он ухаживал за мной. Я находился в таком положении, что почти ничего не сознавал. Меня отвезли в Бреславль и все время я не ел, не пил, и не говорил ни слова. Но там я узнал кое-что о княгине, и это сразу восстановило немного мои силы, и я мог доехать до Франкфурта, где узнал, что король опасно болен ветряной оспой.
Когда я узнал а смерти короля, я почувствовал, что не в состоянии ехать представляться новому королю, и остался в Шампани, в городе Музон, где как раз стояли королевские легионы, полковником которых я считался. Я жил там в полном уединении и виделся только с офицерами своего полка. Все мое время было разделено между воинскими упражнениями и княгиней. Я знал, что она больна и грустит, но она писала мне с каждой почтой. Вдруг письма прекратились, и я немедленно послал туда курьера, который съездил взад и вперед очень быстро. Он привез мне известие, что княгиня была опасно больна и около нее не было ни одной особы, через которую она могла бы дать мне знать об этом. Силы ее надломились после ужасного признания, которое она сделала своему мужу. Правда, признание ее было встречено со стороны мужа с большой деликатностью и добротой, но все эти волнения, в связи с ее настоящим положением, так потрясли ее, что она слегла. Ей страшно хотелось увидеть меня, но на это не было никакой надежды. Я спросил у своего командира де Конфлан, не может ли он дать мне трехнедельный отпуск, который я собираюсь провести в деревне около Франкфурта. Я уехал один и в самом большом секрете от всех. Но в последний день я сбился с пути и заехал в первый попавшийся дом, чтобы спросить там, как проехать дальше. Я очень удивился, застав в этом доме целую английскую семью; оказалось, что это был садовник княгини. Я знал, что не трудно войти и в парк, но мне не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал меня, и я боялся, что патруль казаков поймает меня и начнет расспрашивать, так что мне уже не удастся тайком пробраться к княгине. Настал, наконец, вечер. В одиннадцать часов я решился войти в сад, но там на меня напали две огромные собаки, которых всегда спускали с цепи на ночь. Одна из них сразу признала меня, так как я подарил ее княгине еще в Англии, я назвал ее по имени, она сейчас же подошла и приласкалась ко мне. Вдали я увидел двух женщин, медленно прогуливавшихся по саду; одна из них затем вошла в дом, другая еще осталась. В последней я узнал мадам Паризо, камеристку княгини, которую я когда-то рекомендовал ей. «Идите скорее, – сказала она, увидев меня, – она ждала вас, сердце ей подсказало, что вы близко от нее». Княгиня немедленно заключила меня в свои объятия. «Сердце мое всегда подсказывает мне все твои действия, – сказала она, – я знала, что ты не будешь в состоянии не видеть меня так долго, что ты сжалишься над моим одиночеством и приедешь утешить меня». Я провел двое суток в ее замке, и все здесь интересовало меня, но пора было уезжать. Я принял все меры, чтобы быть опять у нее ко времени родов.
Я вернулся на этот раз в свой полк гораздо более спокойный, чем в первый раз. И сейчас же я занялся тем, что стал добывать себе все мемуары и записки относительно положения дел в Польше, России и Пруссии. После целого ряда прочтенных мною сочинений по этому вопросу, я, наконец, вынес определенный взгляд на политическое состояние этих трех стран. Я составил довольно длинную докладную записку по этому поводу, которую и послал князю Адаму. Он сообщил о ней Штакельбергу, русскому министру в Варшаве, а тот послал ее в Москву, о чем я даже и не знал. Надежда сделаться французским посланником или министром в Варшаве придавала мне рвение и делала меня неутомимым в этом отношении. Княгиня вполне одобрила мою мысль, и с каждой почтой приходили все более утешительные известия.
Но в сентябре месяце она написала мне, что муж ее начинает ее беспокоить. Он узнал про мой приезд и она боялась, что мне не придется приехать ко времени ее родов, так как меня ожидает там слишком много неприятностей и препятствий, но – что она умрет, если я не приеду. В конце сентября я, наконец, выехал в Польшу, но в Страсбурге я получил эстафету от княгини: она умоляла меня отложить мой приезд. В Франкфурте я нашел другую эстафету, в которой уже ясно говорилось о нерасположении князя ко мне. Но я ни за что не согласился бы остаться вдали от княгини во время родов и послал к ней одного поляка, по имени Мусковский, которого я привез для этого нарочно с собой, а сам остался ждать в маленьком городке Торне, на Висле.
Наконец, я получил ответ княгини. Она писала мне, что не может быть так близко от меня и не видеть меня, но что чрезвычайно важно, чтобы другие не увидали меня; поэтому она предлагала мне остановиться у мадам д'Юлье, к которой она и хотела приехать, чтобы видеться со мной. Я, конечно, не медлил ни минуты и поехал туда. Усталость, волнение и беспокойство до такой степени изменили меня, что я стал неузнаваем.
– Сегодня вы не увидите княгини, – сказала мне добрая мадам д'Юлье, обнимая меня, – у нее начались довольно сильные боли и ее уложили в постель, но за ночь это, вероятно, пройдет, и завтра она будет здесь.
Но на следующий день боли, наоборот, усилились, и я с трудом добился того, что меня провели в ее замок и там Паризо спрятала меня в ее шкаф с платьями, стоявший у ее изголовья. Она мучилась в продолжение трех суток. Я слышал ее крики и думал каждую минуту, что она кончается. Я не берусь описывать того, что происходило в моей душе... Мне казалось, что я только расплачиваюсь теперь за свой проступок, и что я должен буду принести в жертву ему то, что было для меня дороже всего на свете. Наконец, эти муки кончились, мне разрешили подойти к княгине. Я наклонился к ней, обливаясь слезами, и не мог сказать ни слова.
– Ты мне спас жизнь, – сказала она, – я знала, что ты близко от меня и, только благодаря этому, нашла в себе силы и волю перенести эти ужасные страдания. Поцелуй этого ребенка – он мне и теперь уже дороже всех остальных. Но для него было бы слишком опасно, если бы тебя нашли здесь... Уезжай отсюда, отправляйся на маленькую ферму, принадлежащую мне; вот эта записка откроет тебе ее двери, и хозяева тебя примут с распростертыми объятиями. Мы вскоре опять увидимся и каждый день я буду посылать тебе весточки о себе.
Я отправился в указанное мне место и нашел скромный, но уютный домик, где чистота была доведена до роскоши. Там меня встретил почтенный старик лет шестидесяти и его жена, немного моложе его, но очевидно, очень красивая в дни молодости. Кроме этого, в семье еще были две молодые женщины, из которых одна должна была скоро родить, и маленькая девочка. Я подал им письмо следующего содержания:
«Домбровский, я попрошу вас приютить у себя подателе этого письма. Я поручаю вам того, кто мне дороже всего на свете и этим доказываю, что мое доверие к вам безгранично.
Изабелла Чарторыжская».
– Вы здесь у себя дома, – сказал мне Домбровский, – вы можете располагать всеми нами, потому что мы привязаны все к княгине не столько за ее благодеяния, сколько из чувства благодарности к ней.
Я ушел к себе в комнату, даже не поужинав. На другой день я получил известие о том, что княгине лучше и она чувствует себя так хорошо, как этого можно было ожидать при подобных обстоятельствах.
Я прогуливался по довольно большому саду с самим Домбровским. Он рассказал мне историю своей жизни. Родился он довольно богатым человеком и женился потом на известной красавице, от которой имел нескольких детей.
Он пользовался прекрасным положением в свете и находился в весьма близких отношениях с князем Радзивиллом, который и уговорил его поступить в члены польской конфедерации. Два молодых поляка, которые безумно любили его двух дочерей, считали, что лучшим доказательством их любви будет, если они последуют примеру их отца. Но все они были ранены, взяты в плен и отправлены в Сибирь, их дома были сожжены, все имения конфискованы в пользу правительства. Мадам Домбровская, которая родилась в имении княгини Чарторыжской Каменце и в детстве видела ее у графа Флемминга, бросилась к ее ногам и просила ее сделать для них, что можно. Княгиня, конечно, не заставила себя долго просить и горячо занялась судьбой этой несчастной семьи. Она добилась того, что всех троих простили и вернули из Сибири, выдала замуж молодых девушек за любивших их юношей и дала последним довольно хорошие места, а всей семье Домбровского подарила прекрасный клочок земли, где они и жили все вместе, благословляя княгиню.
Каждый день я получал сведения о княгине, и хозяева мои старались, чтобы я чувствовал себя у них как можно лучше. Таким образом я провел почти целый месяц в этом тихом уголке. Однажды, когда я уже беспокоился о том, что не получаю писем от княгини, она явилась вдруг лично под большим секретом. Нас оставили одних.
– Мой друг, – сказала она, – я должна многое рассказать вам. Я тогда нашла в себе достаточно мужества, чтобы рассказать все мужу; он сжалился над моим тогдашним состоянием и ни в чем не упрекнул меня. «Я готов оставить вам этого ребенка в полное ваше распоряжение, – сказал он, – но с тем, что вы дадите мне слово, что никогда больше не увидите его отца». Мои слезы были единственным ответом на эти слова. Разве я могла обещать не видеться больше с тобой? Ты знаешь моего мужа. Благодаря наговорам злых людей, он может быть вспыльчив, но на самом деле он добр и очень снисходителен. Он нисколько не ревнив, и в скором времени будет в состоянии встретиться с тобой без отвращения. Поезжай на время в Дрезден или в Берлин, так, чтобы не подумали, что ты приехал только специально в Варшаву; тогда, я надеюсь, мне можно будет снова открыто встретиться с тобой.
В то время, как происходил наш разговор, старшая дочь Домбровского как раз родила. Мы крестили ребенка с княгиней и назвали девочку Изабеллой-Армандой-Фортюнэ. Княгиня уехала затем в Варшаву, а я в Дрезден.
Весь город и курфюрст грустили настолько, насколько карфюрстина была весела. В скором времени она стала заметно отличать меня, но холодность, с которой я принимал знаки ее внимания, заслужили мне особое расположение со стороны курфюрста. Тогда курфюрстина решила высказать яснее. Однажды, во время приема при дворе, она взяла меня под руку и увела в амбразуру окна.
– Для француза вы удивительно мало галантны и непонятливы (и так как я молчал). Неужели же надо ставить вам вопросы для того, чтобы заставить вас говорить? Неужели при вашем дворе нет ни одной женщины, за которой бы вы ухаживали?
– Совершенно верно, ни одной.
– Почему так, позвольте вас спросить?
– Старухи меня не прельщают, а у молодых у всех уже есть любовники.
– У всех?! Вы, в таком случае, ничего не знаете; есть такие, у которых их нет, и которые не прочь бы сделаться предметом вашего поклонения, если бы оно было искренно. Отгадайте, про кого я говорю? – сказала она, глядя на меня весьма выразительно.
В это время подошел курфюрст и прервал разговор, который уже обратил на себя внимание окружающих. Я решил, что незачем доводить курфюрстину до повторения его и уехал из Дрездена.
Я получал очень аккуратно известия от княгини, но она не позволяла мне еще приезжать в Варшаву. Я занимался тем, что старался как можно ближе ознакомиться с военной и внутренней администрацией Пруссии, и послал несколько докладных записок маршалу де Мью и де Верженну, в отсутствии де Пари, посланнику короля в Берлине. Фрейлина королевы прусской де Гартфельд, которая только что перед тем была страстно влюблена в де Гвина и знала, что я женат на его племяннице, относилась ко мне очень хорошо. Между нами скоро завязалась тесная дружба; она рассказала мне откровенно о своей любви к де Гвину, и в конце концов влюбилась в меня. Письма княгини получались все так же аккуратно, но они становились заметно холоднее и в них говорилось о том, что еще надо отсрочить мой приезд в Варшаву.
Я в это время очень тесно сошелся с мистером Гаррисом, английским послом, и эта дружба сильно скрашивала мое пребывание в Берлине. Он водил меня повсюду, и скоро я был здесь у себя, как дома, в Париже. Король вернулся в Потсдам, и мне часто приходилось бывать при дворе; король относился ко мне с большой добротой и очень отличал меня, принц Генрих тоже привязался ко мне. Я проводил с ним почти все время и слышал, с каким восторгом он говорил о военной жизни и вообще о военных. Он был так добр, что сообщил мне, что отец его хочет, чтобы меня назначили французским посланником при прусском дворе и что он поручил мне передать, что сделает все нужное, чтобы выхлопотать мне этот пост.
Но так как мне этого вовсе не хотелось, то я поблагодарил и отказался под тем предлогом, что люблю военную карьеру и не чувствую себя способным быть дипломатом. Принц Генрих не раз настаивал на своем, но я остался тверд и не поддался на его просьбы.
В это время м-ль де Гартфельд, которую я видел очень часто, влюбилась в меня настолько, что я принужден был сказать ей, что люблю другую. Это, однако, нисколько не охладило ее пыла, и я невольно был тронут ее бескорыстной любовью и стал к ней внимательнее, чем к другим, хотя никогда не был ее любовником и оставался верен княгине. Последней, конечно, в скором времени донесли, однако о том, что я ухаживаю за другою, и я получил от нее очень холодное письмо, в котором она писала, что пора прекратить нашу связь, и просила меня не приезжать в Польшу.
Отвергнутый княгиней, я думал сначала, что умру. Я готов был бы отдать свою жизнь за четверть часа разговора с нею, тысячи сумасбродных идей и планов возникали в моей голове. Но княгиня была мне так дорога, что я не решался компрометировать ее и собирался уже ехать во Францию, но накануне моего отъезда ко мне пришел французский офицер, служивший в Польше, и от имени князя Адама передал мне письмо, в котором тот просил меня по весьма важному делу приехать в Варшаву, хотя бы на двадцать четыре часа, причем прибавлял, что если я не хочу, чтобы меня видели, я всегда могу скрыться от посторонних глаз. Я, конечно, ни одной минуты не медлил и поехал в тот же вечер; я отправил всех своих людей в Лейпциг и оставил при себе только одного поляка-лакея, которого я нанял в Берлине. Я поехал в легком открытом экипаже, чтобы скорее быть на месте и увидеть княгиню и при этом так был занят мыслью о ней, что даже не заметил ужасного холода, от которого в ту ночь погибло много людей. По приезде я остановился в Маривиле, у де Рюлькура, того самого французского офицера, который привез мне письмо князя Адама. Князь тотчас же пришел повидаться со мной. Он сообщил мне, что дал мою докладную записку о Польше и России Штакельбергу на просмотрение, а тот послал ее к своему двору, где она произвела такое впечатление, что он захотел переговорить со мной, так как убедился в том, что если Франция на это не согласится, то невозможно будет восстановить могущество царства Польского. Я сказал князю, что с удовольствием повидаюсь с бароном Штакельбергом, но что я сам лично не имею никаких полномочий, и что трудно было бы мне предугадать намерения министра, которого я почти совсем не знал. Штакельберг приехал ко мне в ту же ночь, и мы долго говорили с ним. Результатом нашего разговора были две докладные записки, которые мы послали: я – в Версаль, он – в Москву. Я, конечно, не мог скрываться до возвращения посланных нами курьеров, и поэтому просил, чтобы меня представили ко двору.
Княгиня Чарторыжская в это время как раз была в деревне, откуда и приехала через два дня после моего приезда. Я увидел ее в театре. Трудно передать мое волнение при виде ее. Я вошел к ней в ложу, она встретила меня очень холодно и мне с трудом удалось добиться у нее разрешения видеть ее без свидетелей. На другой день она была также холодна со мной и едва выслушала все мои оправдания, и затем потребовала от меня свои письма и свой портрет. Я исполнил ее требование и вернулся к себе домой, не помня себя от горя. На другой день она прислала за мной, я нашел ее уже более спокойной и не такой строгой. Она стала расспрашивать меня подробно о том, что произошло между мною и м-ль Гартфельд; я сжег при ней все письма этой особы и ее портрет и обещал сделать то же самое с теми, которые еще мог получить от нее. М-ль Гартфельд единственная женщина, по отношению к которой я поступил не совсем благородно, чего она, конечно, не заслужила и в чем я часто потом раскаивался.
Княгиня меня простила со свойственной ей очаровательной добротой. Но когда я хотел возобновить наши прежние отношения, она не согласилась на это и сказала, что это могло бы стоить ей жизни. Генерал Браницкий ухаживал в это время за ней больше, чем когда-либо, и каждый день доказывал свою любовь к ней разными сумасбродными выходками. Но она относилась к нему очень плохо и очень редко принимала его у себя дома. Из-за этого меня совершенно перестали принимать в некоторых домах и нам приходилось видеться гораздо реже, чем бы этого хотелось. Мне казалось, что княгиня сама в этом виновата, и я доверился ее подруге Люлли, которой и излил свое горе. «Она вас любит, – сказала Люлли, – но она дорожит вами и не хочет нарочно ни с кем делиться. Если вы возбудите немного ее ревность, она станет относиться к вам лучше и это придаст ей мужество устранить все то, что теперь мешает вам часто видеться. Выезжайте побольше и не показывайте так ясно, что все женщины в мире, кроме нее, вам глубоко безразличны». К несчастью, я последовал совету Люлли. Любовник княгини Чарторыжской уже и без того давно возбуждал общий интерес и участие, и многие стали оказывать мне особое внимание. Так, между прочим, графиня Потоцкая, племянница генерала Огинского, у которого я постоянно встречался с ней, стала особенно выделять меня.
Я сделал вид, что тоже заинтересовался ею; она стала кокетничать со мной еще больше. Однажды на костюмированном балу я вел ее под руку; она стала мне говорить, при каких обстоятельствах согласилась бы стать моей любовницей и даже ехать со мной во Францию. Мне вовсе не хотелось, чтобы дело заходило так далеко, и я ответил очень уклончиво. В это время маска, сидевшая рядом со мной, вдруг быстро поднялась с места и исчезла в толпе. Я тогда не обратил на это никакого внимания. На другой день, как всегда, я пошел прогуляться в парке. Вскоре туда же приехала и княгиня, но когда она увидела меня, то велела коляску повернуть и ехать обратно. Я все же попробовал приблизиться к ней, но она отдала приказание ехать как можно скорее, и я остался в полном недоумении в парке один. В тот же день я три раза побывал у нее, но она не приняла меня. Я написал ей, что ничего не понимаю и что голова моя кружится от горя и печали, на что она ответила:
– Я все видела, все слышала, я никогда не поверила бы другому, что это возможно, теперь я убедилась в том, что вы изменяете мне – из-за Потоцкой.
– Вы погубили меня, – сказал я тогда Люлли.
Когда я вернулся к себе, со мной сделалась сильная лихорадка и я потерял сознание. Люлли приехала к княгине и уведомила ее об этом.
– Что вы сделали, – сказала она: – Лозен умирает, и вы одна – причина его смерти.
Княгиня тотчас приехала ко мне и провела у меня целый день и ночь, но я не узнавал ее и, наконец, когда я очнулся, то увидел ее у своей постели, плачущей на коленях передо мной. Такой быстрый переход от полного отчаяния к счастью был так неожидан, что чуть не стоил мне жизни. Я поправлялся очень медленно, но не жаловался на это, так как все время княгиня ухаживала за мной с нежной заботливостью. Браницкий стал громко укорять ее за это, тогда она рассердилась и сказала:
– Я вас не люблю, не заставляйте же меня возненавидеть вас!
– Хорошо, сударыня, – сказал он в ярости, – я увижу, достоин ли Лозен счастья, которое я готов был бы купить ценою своей крови.
– Да, – с гордостью возразила на это княгиня, – он знает, что моя жизнь связана с ним, и он сумеет защитить ее, большего я и не прошу у него.
Браницкий успокоился, и все пошло своим чередом. Но меня предупредили, что для него ничего нет святого и я легко могу пасть от руки головорезов, которыми он всегда был окружен, но я, конечно, не принимал никаких мер предосторожности, и все обошлось хорошо.
Я стал опять выезжать в свет, отношение княгини ко мне еще более усиливало общее любопытство. На смотру гусарского полка собрался почти весь варшавский бомонд, который затем и перешел в помещение, где давался блестящий банкет.
Там я увидел опять мадам Потоцкую, которую не видал с того, памятного для меня, вечера. Она вынула из своих волос перо цапли и сказала мне:
– Поменяемтесь перьями.
– Простите, – ответил я довольно холодно, – но я очень дорожу своим пером, хотя оно и сожжено слегка.
Княгиня Чарторыжская, слышавшая наш разговор, улыбнулась своей очаровательной улыбкой и сказала:
– Дайте мне вашу фуражку, чтобы я могла приколоть вам свое перо, мне тоже теперь нравится ваше сожженное перо.
Браницкий был так взбешен этим происшествием, что встал и ушел.