Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г."
Автор книги: Аркадий Стругацкий
Соавторы: Борис Стругацкий,Сергей Снегов,Вадим Шефнер,Илья Варшавский,Александр Шалимов,Борис Никольский,Галина Панизовская,Борис Романовский,Наталия Никитайская,Галина Усова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Я сидел полный покоя и какой-то даже благости – от вина, от приятного духа ярко пылающих свеч, от ее улыбки, которая кидала куда-то в пропасть и кружила голову.
Вдруг Лика вздрогнула, тревожно провела рукой по своей щеке, волосам, плечу, словно стряхивая что-то. Повернула голову к окну, – в комнату косенько заглядывала луна. Вскочила, размашисто задернула пурпурную с золотым шитьем штору. Села, нацепив на пальцы ног туфли.
На лице ее не было уже прежней естественности и тепла – расслабленность, какое-то безволье.
– Устала, – сказала она с извиняющейся улыбкой. – Вас я тоже заморила… Не пора ли на покой? Спать! Спать! – И поспешно, явно испуганная прямотой своих слов: – Вам я постелю на диване… – И совсем растерявшись: – Ну, в общем, где вы и спали…
…Эта игра в дружбу продолжалась еще месяц.
Несколько дней я ничего не делал – то есть в общепринятом смысле. Я думал. Я уже понимал, где тут собака зарыта, но как-то боялся даже поверить. Распавшись, амебы сами вставали из собственного праха, из биоплазмы, из магмы, из ничего.
Своим сногсшибательным открытием мне, естественно, захотелось поделиться с Лео. Он отсиживался дома, как в берлоге. Я взял такси.
Мне открыла маленькая женщина с добрыми круглыми глазами в белых ресницах, похожая на Лео.
– Вы к Лене, – проницательно поглядев, проверещала она, будто я мог прийти к ней. – Я вынуждена извиниться. Ленечка спит и просил не будить, кто бы ни пришел. – Она посмотрела на меня с уважением, но твердо стояла на пороге.
Я пожал плечами и повернулся уже уходить, как из недр коридора послышалось снисходительно-разрешающее:
– Кто там? Пусть войдет!
Он, конечно, слышал мой голос и понимал, что это я.
Он шлепал по коридору, подщелкивая себя по пяткам стоптанными домашними туфлями.
– Проходи, проходи, – подбодрил он меня.
– Что же ты ставишь меня в неловкое положение, – залепетала Ленина мать, испуганно глядя на сына.
– Мама, не смешите людей. – И уже не обращая внимания на нее, взял меня за плечо, подтолкнул в свою комнату.
– Понимаешь, знакомая одна должна была зайти, а я сегодня не в форме. Вчера перебрал малость.
Лео опустился на кровать. Со стены стекал турецкий ковер. А на нем – коллекция охотничьих ружей.
Лео указал на кресло – в виде трилистника. Оно трогательно обняло меня за плечи.
Возле окна стоял высокий эмалированный шкаф: не то сейф, не то холодильник. Лео потянулся рукой, открыл нижнюю дверцу шкафа. Там, просквоженные, подсветкой, искрились игрушечные шкалики коньяку. Он взял в ладонь бутылку, отвинтил одним движением пробку, разлил в шаровидные бокальчики.
– Ну как? За усопших сих, – произнес он с намеком.
– За смертно смерть поправших! – возразил я.
– Что ты имеешь в виду?
– Восстали из праха сии, – вот что!
– Ты гигант! – скептическим пафосом Лео прикрыл издевку. – Давай, давай, старик. Воскресение Иисуса Христа на уровне амебы. Ха-ха-ха! Ты случайно сам не… – Он сделал жест, означающий вознесение.
Я все-таки рассказал, в чем дело.
– Ну вот видишь – все равно без нее – безносой – не обошлось. Сначала – распад… Король умер, да здравствует король! Э… И только. Не знаю, не знаю.
Он быстро поднялся и ключиком отомкнул верхнюю дверцу холодильника. И я вздрогнул: там в стеклянном заиндевелом гробу лежала, как бы парила, кошка. Это был двухстенный стеклянный сосуд, поросший изнутри ворсистым инеем, как шубкой. Кошка была кхмерская, ее вздыбленная шерсть искрилась. Зеленые глаза смотрели застыло – остекленело, но в них жил какой-то далекий свет. В ее оскале было тоже что-то неуловимо живое.
– Во хрустальном гробе том спит царевна вечным сном. Сия тварь спит уже без малого год – в глицерине и экстракте из нуклеотидов – как в соусе. Кровь вполне голубая – физиологический раствор опять же с глицерином. Впрочем, дважды я ее уже пробуждал. Ничего – полакала молочка как ни в чем не бывало. – Лео резким жестом большого пальца провел по нижней губе – будто все это было совсем плевое дело. – Помнишь тритона, проспавшего пять тысяч годков в ледяной глыбе? В нашей экспедиции было. Своими глазами видел – отогрелся и пополз, голубчик. Целый день жил, умер на закате, как и положено привидению. Мы тут, конечно, дурака сваляли, не приняли всех мер. А кошечка вот – сама реальность!
Я только подумал: почему Лео до сих пор молчал? Он, кажется, понял меня.
– Я не посвящал тебя… У меня на это есть свои причины. – Он помедлил и все же не удержался: – Я скажу тебе с римской прямотой: ничего хорошего не жду от нашего века и от твоих экзерсисов. Ничего, понял. Может, все это и будет – через тысячу-другую лет… Впрочем, может быть, и через сто. Не в этом соль… Нам-то… На хрена попу гармонь. Анабиоз – дело другое – верняк!
Я, наверно, смотрел на него непонятно, потому он слегка смешался и сказал:
– Моя специальность – холод. Ну, понимаешь, Димчик?
Он смотрел выжидая, но я молчал. И так как он не понимал, отчего это я на него уставился, он обнял меня за плечо:
– Нам, Димчик, остается одно – подождать лет с тысчонку. Отлежаться. Я, между прочим, уже сконструировал специальный снаряд, который может быть замурован где-нибудь в зоне вечной мерзлоты, – даже заказал ребятам некоторые детали. Хочешь? Могу устроить. Вступай в компанию. Твои акции упали, а у меня – верняк. – Он хохотнул.
– Знаешь, мне некогда ждать, – сказал я, вскочив и на ходу накидывая пальто, обматывая шарф. – Пока. До встречи там!
Это, кажется, было очень пафосно и чересчур значительно… «Там!» Меня просто коробило от его предательства и шутовства. Это была какая-то истерика.
– Тебя считают немного чокнутым! А я им говорю – ты личность… Костя – помнишь этот с горбатым профилем, да художник из нашего театра… А, да… что я – ты же его хорошо знаешь: он с тобой, кажется, в армии служил? Так вот, он говорит, что ты на самом деле не такой, как ты есть, а играешь этакого князя Мышкина. А я ему говорю; а ты попробуй так сыграть… Ведь чтобы сыграть это, надо в себе иметь. Правда?
Я смотрю в потолок на размытые тени, слушаю ее полушепот, и мне немножко неловко, потому что, говоря все это, Лика не утверждает, а как бы спрашивает – то ли меня, то ли себя.
Лика любит ночные разговоры. Она усаживается на кровати, натянув себе под горло простыню: она все еще стесняется меня и одевается и раздевается, как и в первый день, за дверцей шкафа. Она оправдывается – весь этот процесс достаточно неэстетичен. Актриса до мозга костей. Иногда это мне кажется жеманством или какой-то недоразвитостью.
Лика говорит без умолку и немножко экзальтированно – как это может быть только ночью. На ее лице дрожат отсветы, сочащиеся сквозь тугую ткань занавески. Лика болтает, ничуть не заботясь, интересно мне это или нет. Даже спрашивая, она не ждет ответа. Но я слушаю ее, иногда теряю нить, задремываю, и тогда мне снится ее голос. Я люблю слушать ее голос. И мне тоже уже все равно, что она говорит. Потом я выныриваю из дремы и улавливаю ее слова:
– Я знаю, ты думаешь, что я легкомысленная… Ты никак не можешь забыть мне этого несчастного типа на курорте… Да-да. Ты вот даже не замечаешь. Ты вчера вспоминал его… Тебе не хватает терпимости к людям. Ты всегда нетерпим к тому, что на тебе не похоже. И потом – ты не знаешь ничего. Я же издевалась над ним. Он, например, уверен, что любую женщину можно купить за черную икру… А я ела ее за милую душу и смеялась над ним.
– Это вот нечестно, по-моему, – заметил я.
– Нет, ты оставь, среди вашего подлого пола немало таких, что смотрят на бабу как на кубинскую сигару, которую можно купить в розницу, а выкурив, бросить… И мы мстим вам за это…
– Превращаясь в эту самую сигару?
– Если хочешь, – но не даем прикурить.
– Лика, ты говоришь пошлости.
– Да – назло тебе. Просто это тебя злит, как любого мужика. А потом – он действительно очень любопытный субъектик.
Лика еще выше натянула простыню на подбородок и изрекла обиженно:
– А ты не любопытен. И ревнив.
– Ты же знаешь, что это качество у меня начисто отсутствует. Разве ты еще не убедилась в этом?
– Но это какая-то однобокость и психическая импотентность.
– Что ты еще скажешь?
– Ничего… Всю жизнь я мечтала сыграть Офелию… Думаю, – сыграю, а потом уже все равно…
– Ну и что?
– Что – что? Теперь противно в театр идти. Он же сам мне предложил Офелию – главный. А потом переманивает эту Яблонскую из Большого и, как будто меня нет в природе, поручает ей роль. Ну, что теперь ты скажешь? А все знают, что она его любовница… а еще говорил мне: я сделаю из тебя не хрестоматийную дурочку, плывущую с гирляндами по реке, а любовь, убитую убогим послушанием… Ну, скажи, Дим, что мне делать? – Лика выпростала руку и патетически воздела ее.
– Сделай роль и докажи, что ты не верблюд. Потребуй художественного совета!
– Ты же понимаешь, что это наив… – Она тяжко вздохнула. – Много ли ты доказал? Со своими амебами? Вышвырнули – и все.
Мы молчим, потому что я понимаю, что слова здесь почти бессмысленны. Мы молчим, и я начинаю задремывать.
Лика торкает меня пальцем:
– Конечно, ты молчишь.
Всхрапывая, я пробуждаюсь.
– Я просто сплю.
– Ну да – ты элементарно спишь.
Она обиженно умолкает, дергает на себя одеяло, поворачивается спиной. И засыпает, посвистывая, как мышь. Зато мне уже никак не удается уснуть, тем более что за стеной кто-то без конца гоняет пластинку:
Ах ты ноченька,
ночка темная,
ночь туманная…
Это поет Шаляпин.
Я думаю: человека уже давно нет, а его голос – именно его – с его тембром, модуляциями, страстью, мыслью – его голос, то есть совсем тот его голос отделяется oт пластинки и царит. Будто там, за стеною, сам Шаляпин живой.
Задремываю, но вдруг просыпаюсь, еще до конца не поняв, что же так толкнуло меня. Лика произносит, кажется, во сне: «Не сердись, милый…» – и, утянув все одеяло, сворачивается куколкой и уже совсем спит.
А я лежу и смотрю, как раскачивается фонарь и летит, посверкивая, зимний дождь.
Несколько дней спустя заявился Лео. (Лика была в театре.) Как ни в чем не бывало, хохотнул, шлепнул меня по плечу:
– Привет, старик. – И сразу от порога ошарашил: – Значит, из этой амебной каши, говоришь, можно кое-что сварить? Озирис! Записал себя на патефон и можешь откидывать сандалии. А потом кто-то там в двадцать пятом веке завел – и… раз, два, три, четыре, пять – вышел зайчик погулять… Принесли его домой – оказался он живой…
Значит, дошло. Возвращение блудного сына не вызывало у меня буйного восторга. Может быть, я преувеличивал, но эта кошечка меня доконала. Я не мог одолеть неприязни.
Лео слоново потопал по комнате, остановился надо мной, дыша мне в лицо. Нарастало ощущение, что он хочет притиснуть меня и взять за горло… А он, в упор глядя на меня телячьим взором, шутил, между прочим:
– Репродукционная универсальная мастерская по редубликации индивидумов: Алексеев и К°. – И как бы переходя на серьез: – Слушай, отец, ты сам-то понимаешь величие научного подвига, который я по праву готов разделить с тобой? – И по-бычьи мотая головой, будто его, как ярмо, душил крахмальный воротничок, элегантно выглядывающий из-под черного крупной вязки свитера: – Я думаю – ты простил мне минутный грех… неверия… Ничего сверхреального – миллионы людей не верят в эту кошмарную затею. Им кажется более реальной вечная жизнь на небесах в виде эманации духа… почему я должен быть лучше их?.. Можешь взять меня на поруки… Ну?
Он читал неприязнь в моих глазах, и я ничего не мог изменить. Все это его хохмачество только бесило меня.
Я сказал ему, что вообще-то конструирование амеб в изменяющемся биополе вещь, очевидно, возможная, но пока мне не удалось повторить чуда – видимо, случайно возник какой-то парадоксальный режим, а чтобы нащупать его вновь, может быть, потребуется несколько миллионов веков, как это и было уже однажды, когда на нашей матушке-земле все начиналось.
Он, видно, понял, что я хитрю, и заткнулся. Не желая остаться одураченным, он подмигнул мне с добродушной хктрецой сообщника и, помахав рукой, удалился, сказав:
– Итак, до завтра.
С этого дня Лео зачастил к нам.
Лика с видимым удовольствием принимала его, угощала своим черным кофе, – она была почему-то уверена, что все должны любить только черный кофе. Лео отвечал взаимностью, – он ни разу не забыл прихватить тортик или коробочку наполеонов. Впрочем, съедал он их сам, потому что Лика не могла себе позволить такой роскоши, тем более на ночь.
Ведя светскую беседу, Лео не забывал закидывать удочки, – Лика-то этого не замечала. Он вроде бы даже утешал меня: огорчаться не стоит, надо повторить опыты – на высоком математическом уровне.
Но не мог я помириться с ним, не мог.
И он в конце концов сорвался с благонамеренного тона. Это было без Лики. Она была на кухне.
– Брось, старик, не делай из мухи бегемота. Не злись. Мы же нужны друг другу – как два волнистых попугайчика. Не бросать же на полпути.
Я молчал, просто боясь сказать какую-нибудь банальность – вроде: не могу довериться человеку, с которым не пошел бы на смерть, в разведку, или что-нибудь подобное.
– Понял. – Лео стукнул ребром ладони по столу так, что затанцевали поставленные Ликой чашечки. – Ваньку валяешь. Скажи уж начистоту: запахло жареным, и ты решил сам снять сливки, без посторонних. Я понял все – я был не нужен!.. – выкрикивал он истерично.
Кажется, в этот миг вошла Лика со своим дымящимся медным ковшом на длинной палке.
– Ребята, зачем ссориться… ну… правда… из-за ерунды? Как петухи… Все это, по-моему, как-то несерьезно.
Она стояла с дымящимся кофейником и смотрела то на меня, то на него. Она так упорно это делала, что у меня даже появилось какое-то нехорошее чувство к ней. Но я сразу же подумал, что слишком многого хочу от нее.
В конце концов, все обыкновенно: так поступила бы любая хозяйка. Да она, в этом смысле, просто была права.
Я уж не помню, как тут было, только я оставил их пить кофе, а сам очутился на улице. И ощутил себя, когда дождь ушатом плеснул мне в лицо: виновной в этом оказалась скореженная набок водосточная труба.
Мне ничего не оставалось, как завернуть в ближайшую киношку. Из кино я вышел совершенно очумелый, – мне было странно, просто нелепо видеть после знойного голубого Рима другой город, других людей, снующие в темноте снежинки.
Я вернулся домой поздно. Лео уже не было. Лика в халатике поколачивала пальчиками себе под глазами, капала на ладонь из грушеобразного флакончика масло, размазывала по лицу, роняла пальцы в тазик с водой и опять похлопывала себя по щекам.
Я молчал.
– Димчик, что случилось? Куда ты делся? Мы с Лео ходили тебя искать.
– Просто захотелось пройтись.
– Ты хоть бы сказал. Странный ты… Ты сердишься на него – что он скрыл якобы от тебя какие-то там опыты с кошкой? Но он не хотел преждевременно – пока нет достоверных результатов… Логично? По-моему, логично… Что ты молчишь? Скажи что-нибудь. Ответь.
– Что я могу ответить?
– Ты сам постоянно твердишь:, надо быть терпимее к странностям других, – мало ли? А сам ты? Ты нетерпим. Ты не замечаешь даже, как ты деспотичен при всей своей мягкотелости.
– Ты решила со мной поссориться?
– Пойми – мне неловко перед человеком.
– Чего ты хочешь?
– Он теленок. Он совершенный теленок. Мне все время хочется подтереть ему слюнки…
– Можешь думать, что хочешь, – я не могу и не буду с ним работать.
– Ну, ты не прав.
– Вполне возможно… Пусть приходит, пьет кофе – я не возражаю. Я даже могу с ним сгонять партию в шахматы…
– Еще бы ты возразил!
Лика сделала яичную маску и легла на постель вверх лицом недвижимо. Она молчала несколько минут, потом сказала, почти не шевеля губами:
– Отаки это винство… Чевовек к тебе с духой… Даже если… Тоило асветить удаче, и ты…
– Замолчи, Лика.
– Авдываишься?
– Я сейчас уйду. Не знаю – совсем уйду.
– Ты потерял юмор, – приподнялась она. – Кажется, я скоро потеряю тебя.
– Ты ревнуешв?
– Глупая. – Я обнял ее, присев на постель.
– Ты меня размажешь.
Засыпая, она сказала:
– Не дыши мне, пожалуйста, в ухо.
«Засветила удача и»… Значит, Лео так преподнес все это? Ну, а я? Имел ли я право отставить его? Ну, усомнился человек – он не исключение. У него свой путь, свои планы. Хочет переждать? Да, в этом есть что-то не очень приятное, – и эта кошка в домашнем холодильнике… Не желает быть ступенькой для бессмертия других, – сам хочет?! А разве я тоже не хотел бы?.. Вообразить только состояние последних смертных в канун изобретения вечной молодости! Почему в самом деле не подумать, как бы и самому оказаться там, в обществе вечно юных, – перешагнув века. Ну ведь и я о том же – как спастись? За что же я сужу Лео?
Не сужу – не выношу. Его голос, его походку, его смех, его запах, даже его молчание. Хамство. Это скоморошество. Как она сказала? «Теленок». Да – теленок! Великовозрастный теленок с потрясающим ребячьим негативизмом. Человек, защищенный начисто от чужой боли…
И будь у него семь пядей во лбу, – не хочу!
Отчеты по плановым заданиям я задержал. Главы диссертации оставались ненаписанными. И на доске объявлений уже более двух недель красовался выговор, подписанный нашим директором Иваном Федоровичем. Что ж, он был прав, – я его подвел.
Чаша, как говорится, была переполнена.
И вот в один из таких, взведенных, как курок, дней меня вызвал к себе Зайцев.
А было так.
Утром, только я вошел на институтский дворик – навстречу мне Констанца. Она шла, вернее как бы въезжала, словно Клеопатра на триумфальной колеснице, сдерживая на поводах шестерку собак, которые радостно лаяли и тянули ее.
Когда-то она была лаборанткой, и в ее обязанности входило разводить собак по лабораториям. Собаки, завидев ее, бросались целоваться. Вообще она была прирожденной собачницей и, говорят, даже работала инструктором при собаководстве, натаскивала медалистов для военкомата. И теперь, став старшей научной сотрудницей, отбивала хлеб у лаборантки, которая должна была их водить. Откуда-то вывернулся Гаррик – кудлатый, в модных клешах:
– Привет, старушка, и как ты справляешься с такой оравой?
– Безусловное взаимопонимание на основе условных рефлексов. Просто люблю их.
Я ощутил мгновенный взгляд, скользнувший по мне, но будто его и не было. Войдя уже в парадную нашего корпуса, я приостановился: все-таки меня задевала эта ее непринужденность с Гарриком.
– Ты знаешь, – вдруг воскликнула она, пожалуй слишком экзальтированно: может быть, она чувствовала, что я слышу? – Вчера прихожу, а Степа у Марины Мнишек в клетке. Два года тосковал – выл, скулил, глаз с нее не сводил… Наконец догадался: сам открыл свою задвижку, а потом – у нее в клетке. Смотрю, – батюшки, оба в коридоре, она ему морду на шею положила… Вот вам и условные рефлексы. Додумался ведь.
– Это, старушка, по Фрейду: сублимация.
– Рассказываю об этом чуде npoфeccopy Лысу. А он мне: «Я запрещаю вам говорить, что собаки что-то там думают. Это не научно. Это антропоморфизм…» Ну, посмотри на них. Какой же это антропоморфизм?..
Вдруг худущая, с проступившими ребрами, с перешибленной ногой сука, которую с чьей-то легкой руки звали Людовик, потянула «колесницу» на меня.
Констанца передала поводки прочих Гаррику, а сама пыталась сдержать Людовика.
Мне ничего не оставалось, как выйти из дверей, как будто я уже сбегал наверх и вернулся.
– Вадим Алексеевич! – В это время Людовик наскочил или, вернее, наскочила на меня и стала лизать мне руки; в растерянности я гладил ее, а Констанца сказала: – Как хорошо, что я вас встретила, – вас просил зайти Зайцев, сразу, как придете, – смотрела на меня нервно мерцающими глазами: – Ну, напишите вы им эту несчастную главу, киньте кость. Вам же лучше, – сказала это несуразное, махнула как-то странно своими разметавшимися косами и сильно потянула упиравшуюся суку.
Я поднялся к ученому секретарю.
Зайцев вышел из-за стола, протянул и оторвал от меня ладонь и предложил почти нежно:
– Присаживайся.
Сам зашел за высокую спинку старинного стула – будто за кафедру:
– Что же ты, браток, подводишь? Я ведь тебя рекомендовал.
Он смотрел своими ясными глазами, затененными громадными ресницами. Голова его лежала прямо на плечах (у него очень короткая шея), и он мне показался горбуном, подсматривающим из-за забора.
Мне стало неуютно в моем мягком кресле.
– Я-то ведь, если откровенно, думал из тебя наследника себе готовить. Ну что прикажешь делать? Пока были одни разговоры – ладно. Я сглаживал. Теперь вот у меня докладная.
– Донос, – буркнул я.
– Зачем же так, – поморщился он. – Докладная. Все вещи имеют свое имя и предназначение. И не думай, что Филин за тебя горой. Он хочет, чтобы о нем думали, что он добренький. Заигрывает.
Он вышел из-за своего укрытия и дубовато прошелся.
– Поставь себя на мое место. Ну?
– Я разорвал бы.
– Ну, знаешь! Некоторым вещам надо давать политическую оценку. Слишком много с тобой возимся, Вадим Алексеевич. До коей поры ты намерен сидеть между двумя стульями?
Он засопел, и полоска шеи, выглядывающая из-под воротничка, побагровела, и все лицо налилось кровью.
– Так! А тебе известно, что Семен Семенович болен? Подозрение на рак.
Получалось, будто именно я довел его до рака.
– Рак чего? – спросил я.
– Не рак, а подозрение на рак.
– Ну подозрение – на что?
– Что-что! Печени!
– Он в больнице?
– Пока дома… У тебя уже выговор есть! Имей в виду… Ну чего ты добиваешься, как полоумный? Полетит к дьяволу твоя диссертация… Ну хоть бы защитил… И мы рассчитывали на твою тему, думали включить в план научных работ института. Могу поручиться, что она не стала бы достоянием грызущей критики мышей. Пойми ты! Чучело гороховое!
Мне показалось, что у него задрожал подбородок, а глаза стали голубыми-голубыми.
– Рак печени? – Я вдруг увидел эту печень, охваченную пожаром, я увидел, как деформируются печеночные клетки Семена Семеновича, выпавшие из-под генетической гармонии, как они мутируют… И болью меня шарахнула мысль: а что, если? Если…
– А что, если? – сказал я, кажется, вслух.
– Что – если? – переспросил он подозрительно и погрозил мне пальцем: – Никаких «если»… Мы тут посоветовались и решили дать тебе последнюю возможность, Ограничились понижением в должности. Будешь младшим научным сотрудником. Попотей. Много самостоятельности тебе дали, – он запыхтел, засопел, как еж.
– Спасибо за доверие. Можно идти?
– Идите.
Я повернулся по-военному, щелкнул каблуками и уже взялся за дверную ручку, когда он мне решил сказать еще нечто поучительное:
– Меня просто потрясает твой цинизм… Я вспоминаю одного циника из Андерсена Нексе. Перед тем как повеситься, он зажег канделябры, разделся и повесился у себя под окном голый!
Я до сих пор не понимаю, что он хотел этим сказать. Может быть, то, что он все же читает худлитературу?
Скрюченные морозцем листья струились по мостовой, уползали в подворотни. Я ходил по гулким, еще пустынным улицам. Я вышел из дому за три часа до работы, чтобы подумать. В ритме шагов сами собой возникали мысли, цепляясь одна за другую, уходили… И все о том же. Это была почти шизофрения. Что бы я ни делал, с кем бы ни говорил, о чем бы ни размышлял – везде я видел и искал ее – Смерть, которую я должен убить, как Раскольников старуху-процентщицу.
На парадной одного из домов была прибита овальная медяшка, позеленевшая от времеяи. Там я разглядел дату – 1827 год – и по нижней кромке – «Санкт-Петербургское страховое общество».
Черт возьми, стоит домина и ничего ему не делается, а в нем, как в муравейнике, люди – живут и отходят. Стоит себе, застрахованный еще Санкт-Петербургской страховой компанией. А ведь именно камни, как все неживое, разрушаются неумолимо и безвозвратно – превращаясь в пыль и песок. И только живое противостоит этому неумолимому закону разрушения, потому что живое обладает удивительной способностью – каждое мгновение из хаоса творить гармонию. Эволюция увеличила потенциал живой материи, – у человека он во много раз больше, чем у амебы. Но почему он все же падает?
Амебе, с точки зрения стихийной природы, если угодно, даже нужна индивидуальная смерть – это самоедство, – чтобы ее ценой (отдав часть своего тела и, следовательно, энергии) начать новое строительство. Но человеческая смерть не имеет и такого смысла. На уровне человек она вообще, я был уверен, не имеет никакого смысла! Потомкам не нужна смерть отцов и пращуров – если, конечно, они не ждут наследства, не мечтают об освобождающемся чиновном стуле или месте премьера в театре, иди считают несправедливым, что бог не прибрал еще свекровь, бдительно храпящую за шкафом. Но ведь все эти застенчивые страсти дело преходящее. Не век же нам держаться за шкафы и стулья.
Амебы и человеки, человеки и амебы… Я думал о нашем (с Лео) методе задержки жизненного цикла у амеб.
Я уже отчетливо понимал, в чем наш промах. Во всяком случае, стала совершенно очевидна наша с Лео ошибка, когда мы пытались стимулировать жизнь до начала ее угасания. Она в этом не нуждалась! Это все равно, как если бы вздумали лечить аритмию сердца еще до того, как эта аритмия наступила…
Моя мысль перебросилась на Семена Семеновича и на его печень.
Вместо того чтобы отправиться на работу, я отправился в онкологический институт: там заместителем по науке работал Севка Анатольев. Мы служили с ним в армии. Он занимался проблемами происхождения рака, и в его руках была вся экспериментальная часть института.
Посверкивая своими золотыми очками, он подмигнул поощрительно, но с оттеном язвительного сочувствия:
– Давай, давай, может, тебе повезет, и тебе поставят золотой памятник еще при жизни. (Я слышал об этом посуле американцев.)
Как бы там ни было, Севка снабдил меня двумя морскими свинками-близняшками. Одной из них была привита саркома печени. Я притащил их в институт и спрятал в термостатной. Я опасался Констанцы, не зная, как она примет моих подопечных.
Это было вечером. Я ушел из института, но мне пришлось вернуться. Толкнул дверь – заперта на защелку. Смотрю в дырочку, расцарапанную на матовом стекле. Констанца посадила свинку на ладонь и, забавно морща нос, нюхается с ней. А та тянется к ее носу. Шевелит усами от восторга. Потом смотрю: Констанца посадила ее на колени, за ушами теребит. Потом заулыбалась – вспомнила о чем-то? Погрозила пеструшке и захлопнула ее в клегку, а сама достала из сумочки какой-то пакетик – это была халва – и принялась сквозь прутья клетки кормить близняшек. Те хватали кусочки передними лапками, приподнявшись на задних, тянулись и проворно жевали.
Все же я постучал. Констанца защелкнула халву в сумочке, отнесла клетку в термостатную, одернула халат и, сделав холодные глаза, открыла мне.
– Что-нибудь забыли?
– Да.
Я зашел в термостатную и взял припрятанные там до поры женские замшевые туфли – подарок для Лики ко дню рождения. Констанца на днях обнаружила эти туфли…
Я неудачно пошутил тогда: «Ищу Золушку, – вам они, кажется, малы?»
– Да, знаете ли, я примеряла: они мне жмут, – ответила она язвительно и покраснела, отвернулась.
Выйдя из термостатной, я попытался сделать так, чтобы Констанца не видела коробки, висевшей на моем пальце, но это было наивно. Она тем более ее заметила. И тогда, все еще двигаясь боком, я спросил ее: как мои свинки?
Она снисходительно пожала плечами, устало и очень понимающими глазами посмотрела на меня.
– Вадим Алексеевич… – И вздохнула: – Мне очень нравятся ваши морские свинки. – Ее лицо вытянулось, остро выступил подбородок, и в глазах появился кошачий холодок. – Только ведь для вашей диссертации о нагуле беконного мяса нужны совсем не морские свинки.
И вышла из лаборатории.
А дома меня ждал сюрприз – Лео.
Лика выскочила открыть мне дверь, – я любил, когда она меня встречает, и потому позвонил. Она была необычайно оживленна и, вопреки своей обычной сдержанности, обвила мою шею, расцеловала, громко восхищаясь подарком, тут же надела туфли, сбросив с ноги старые, и, немножко приторно-просяще заглядывая в глаза, сказала:
– А у нас уже гость.
Я понял сразу, что это – Лео. Он предпринял очередную атаку.
– Ну, не серчай, старик, – сказал он, слоново ступая мне навстречу. – Я тоже хочу верить, что нас постигнет удача. Но надо все-таки отдавать себе отчет, что человек не протозоа. Он отличается от амебы, как счетно-решающее устройство от лаптя. Надо рассчитать свои силы и сосредоточиться на целесообразном.
Он поднял стопку и придвинул мне другую.
– Да, правда, выпейте и не портите дня моего рождения, – сказала Лика и налила себе.
И все мы выпили. Только я сказал, упрямо напрягая губы:
– Каждый – за свое.
– За свое пьют только те, кто себе на уме. И еще упрямцы, – сказала Лика нестрого и погладила меня по голове.
– Хо. Упрямцы, Джордано Бруно… Пойми, старик, век безрассудных аффектаций прошел. Сейчас все всё понимают. Науку шапками не закидаешь. Мы – дети атомного века. Наука и точный расчет лишают нас мнимой красоты бессмысленных поступков и бессмысленных жертв.
Он ждал от меня каких-то слов, но я молчал. И тогда он положил свою тяжелую и ленивую руку на мое плечо и сказал:
– Я, честно, хочу быть тебе полезным. Только, хо-хо, немножко трезвости. Напрасно ты на меня ощерился. Давай-ка хлопнем по стакашку – за союз бессмертных… И вы, Лика, поддержите коммерцию.
– Нет, – сказал я.
Это «нет» как будто сказал кто-то за меня. Я даже сам удивился. Но что я мог поделать. Он мне протягивал руку, и я мог бы, в конце концов, с ним работать, – разве мало вокруг нас людей, которые нам неприятны, но мы вынуждены с ними работать.
– Нет, Лео, – сказал я. – Мне не хотелось бы, чтобы в этом союзе были трезвые роботы, которые заранее все понимают и живут по принципу – умный в гору не пойдет, оставляя себе в виде охранной грамоты неверия кхмерскую кошечку.
Тут в прихожей стали раздаваться звонки, приходили гости – артисты и режиссеры из Ликиного театра, поклонники ее таланта. И теперь, когда за праздничный стол рассаживались совсем обычные смертные люди, наш спор выглядел бы странно, и мы включились в общую кутерьму.
Мы поздравляли Лику с тем, что она родилась именно в этот день, здесь же, за столом, играли в испорченный телефон – это было очень смешно и шумно. Потом откуда-то появилась гитара, и Галя Балясина, чем-то похожая на молодую Пьеху, только пухлее, – прима Ликиного театра – стала петь Вертинского. Она прислонилась спиной к стене, и по плечам ее стекали выкрашенные почти до седины тощие волосы. Она пела с обвораживающей тоской:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль,
Ничего теперь не надо вам,
Ничего теперь не жаль…
Включили магнитофон, кто-то пошел танцевать.
Из общей сумятицы мой слух выхватывал фразы, обрывки разговора:
– Не скажите – очень даже приятная пластика – в японском духе.
– Амеба не так уж примитивна, как вы думаете.