Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г."
Автор книги: Аркадий Стругацкий
Соавторы: Борис Стругацкий,Сергей Снегов,Вадим Шефнер,Илья Варшавский,Александр Шалимов,Борис Никольский,Галина Панизовская,Борис Романовский,Наталия Никитайская,Галина Усова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
– Ничего…
– А смена поколений? Диалектическое отрицание отрицания?
Я, кажется, слишком иронично посмотрел на Семена Семеновича. Он поежился.
– Смена поколений не отменяется. Просто никто не будет умирать, а поколения будут…
Семен Семенович замахал на меня руками:
– Нет, голуба, тысячу раз нет. Старость по-своему прекрасна и не обременительна для человека. Приходит мудрость, покой души, сознание исполненного долга. Со старостью бороться не следует. Это закономерный процесс, он логичен, он необходим человеку… А ваша позиция – чистейшей воды метафизика и идеализм, если не оказать жестче… И в своей лаборатории я не позволю заниматься этой, с позволения сказать, чертовщиной. Так что уж будьте любезны… – И как бы покончив со мной, он повернулся к Констанце, улыбаясь.
Он ушел, а я бросился к микроскопу: все было legi artis[1]1
По всем правилам искусства (лат.).
[Закрыть] – амеба опять сверкала, как драгоценность, – продолжала свою вечную жизнь. Оторвавшись, я мельком взглянул на Констанцу. Она смотрела на меня с каким-то оскорбительным сочувствием и почти с нежностью: как смотрят на дефективных детей – но не матери, а посторонние тети.
– Вы тоже думаете, что я потом благодарить буду?
– Не знаю, – как-то странно закашлялась она, будто поперхнулась смехом. – Смешной вы: не умеете вы ладить с людьми.
– Зато вы умеете, – отыгрался я.
– А что здесь преступного?.. Ведь много ли человеку надо? Пару ласковых слов…
– Для любого – ласковые?
– Почему бы и нет. Люди есть люди. Скажи иному, что он хорошо выглядит, – у него на весь день прекрасное настроение: цветет, как маков цвет, и как будто похорошел… и подобрел…
– Нет. Не умею.
– А вы, Вадим Алексеевич, донкихот.
– Это плохо?
– Ну отчего же, – я ничего не имею против донкихотов… Но все же обидно, когда они сражаются с ветряными мельницами.
– Но из меня, надеюсь, вы вить веревки не собираетесь?
– Не собираюсь. – Она вздохнула и как-то сникла, погрустнела. – Хотите, я дам вам один дельный совет?
Нет, не надо. Совета мне как раз не надо.
Все-таки я иногда лучше думаю о людях, чем они есть.
Я не придал значения угрозе Семена Семеновича. На следующий день в чашечках Петри уже не плавали мои амебы, да и самих чашечек не было.
Вытирая полотенцем руки, вошла Констанца.
– Вы? – спросила она, будто не видела, что это – я.
– Чего изволите – будет сделано? – спросил я.
– Идемте. – Она жестко мотнула головой.
Я все же пошел за ней.
На заднем дворе она отвинтила герметическую крышку старого списанногo автоклава. На дне аккуратно были сложены чашечки Петри.
– Возьмите ваших амеб. – Плотно сжала губы и отвернулась.
Это было, наверно, не нужно, но я решил пойти к Володе Зайцеву. Он появился только к концу дня. Он пожал мне руку, как всегда резко оторвав ладонь, будто обжегся. Смотрел на меня прозрачными глазами. Нетерпеливо сопел. Я молчал. Шея его покраснела.
– Жаловаться пришел? Ну так – это с моего согласия.
– Понятно.
– В конце концов, если тебя занимают твои бессмертные проблемы, – есть институты геронтологии. А мы – вете-ри-на-ри-я. И на большее не претендуем.
– Ты прав. Спасибо.
Я-то, да и он, прекрасно знал, что там тоже, в институтах геронтологии, в планах нет таких тем… Да меня туда никто и не звал…
Я махнул рукой и ушел.
Я пошел на берег залива. Меня трясло. Еще один щелчок по носу. Сколько их было, сколько их будет?
Море бормотало невнятно. На волнах качались чайки.
Чаек было так много, что они сами издали казались пеною волн. Поднимаясь, они парили над морем. И стоял такой разлитой стон и скрип, что казалось: где-то все время открывают и закрывают большие ржавые ворота.
Солнце сощурилось, подмигнуло и окунулось в воду.
Я механически взглянул на часы, это подхлестнуло тоску, – уже пять часов прошло с тех пор, как опочили мои бессмертные амебы, воплотившись в своих потомках.
Да, кисловато мне было. Просто некуда было деваться со своими чашечками Петри. Не в общежитие же их тащить. Там первая же добросовестная уборщица сочтет их за элементарные плевательницы… Сейчас я первый раз пожалел ту самую комнату, не квартиру, как говорил Семен Семенович, а комнату. Техничка – есть такое стыдливое штатное наименование уборщицы – подскочила ко мне перед заседанием месткома:
– Почему это вам такая привилегия? А рабочий класс – сиди? А у меня, может, двое детей. Что ж, что нет мужа?
Я и сам не знаю, почему согласился уступить ей очередь. Она не поверила, заплакала. Я ей говорил, что уступаю, а она все не верила. Плакала. Теперь я не то что пожалел об этой несчастной комнате, а так – вспомнил.
Сзади зашуршал песок. Я не оглянулся. Кто-то схватил и придавил пальцами глаза. Пальцы были тонкие, суховатые.
– Лика?
Это была она.
– Я шла за вами от вашего уникального института. Я загадала: если вы оглянетесь – я подойду к вам и будет все-все очень хорошо. Но вы не оглянулись. И я все равно подошла.
– Неужели вы могли не подойти из-за какой-то чепухи?
– Ну я же подошла.
На ее шее, на цепочке, висели часы. Она их держала в пальцах, теребила.
– Так я и не поняла толком, почему вы сбежали?..
(Я понял, что она говорит о юге.)
– Уехал к бессмертным амебам.
– Это почти смешно. – Она накручивала себе цепочку на палец.
– Да, почти. А сегодня они дали дуба.
– Бессмертные?
– Да.
Это показалось ей ужас как смешно. И она хохотала неудержимо, будто ее щекотали: «Бессмертные, а дали дуба? А? Это юмор!»
– Да, анекдот, – сказал я, поднимаясь со скамейки.
Она чуть остыла, почувствовала неладное в моем голосе..
Я рассказал ей обо всей этой истории с амебами. Она поняла только, что мне некуда деться.
– Отлично! – воскликнула Лика. И вдруг что-то очень деловое появилось в выражении ее лица. Она порылась в сумочке: – Вот ключ. Запишите адрес. (Я записал.) Я уезжаю на гастроли. Потому я вас так срочно искала. Мои чемоданы уже следуют с реквизитом. Два месяца вам никто не будет мешать. Соседей у меня всего двое – муж да жена. Он – поэт. Стучит, как дятел, на машияке. Она бегает по издательствам, вынюхивает, где ему еще чего причитается. Можете разворачивать лабораторию на дому… Только чур мне первой экстракт вечной молодости в пробном флакончике. Ну, я побежала. Да? У нас сбор на аэродроме. Не провожайте. Подумайте обо всем. То есть я хочу сказать – не забывайте, что есть такая, в общем, которая, ну и так далее…
Все-таки я догнал и проводил ее. И хорошо, что догадался: не представляю, как бы она тащила свой огромный на молниях чемодан, когда я сам-то его еле волок.
Сверхзвуковой самолет унес в себе Лику. Остался только звенящий рокот.
Я почему-то резко повернулся и посмотрел на западную лоджию аэровокзала. На меня смотрела Констанца.
Она тотчас скользнула в толпу. «Золотая рыбка? Что тебе надобно, старче?» Ошибся? Да нет: Констанца! Только она умеет так вильнуть хвостом. Спрашивается – чего ей здесь надо? И не слишком ли много совпадений? А впрочем… наверно, ошибся. В толпе померещилось.
Этого типа я никогда у нас не видал. Он сидел в лаборатории, как у себя дома, – в распахнутой кожанке, по-бычьи наклонив голову и широко расставив колени. Это была глыба: когда я вошел, мне показалось – человек заслонил собою все окно. Куря сигарету, он беззастенчиво, сквозь дым, разглядывал меня.
– Как вы сюда проникли? – опросил я, и не пытаясь скрыть внезапной неприязни.
– Через дверь.
– Должно быть, у вас есть отмычка?
Мне показалось, что это и есть обещанная комиссия. Человек продолжал с легкой усмешечкой глядеть на меня.
– Я представитель треста похоронного обслуживания. – Встал, склонился. – Наша фирма скупает патенты на бессмертие. Из достоверных источников мне стало известно, что вы…
– Зачем же вам понадобились подобные патенты? – спросил я в тон.
– В том-то и дело, что нам они ни к чему. Вовсе! Даже совсем ни к чему. Это самое изобретение, как вы сами понимаете, способно только разорить нас. – Он выждал, сел, пуская дым кольцами: колечко в колечко. – Нам стало известно, – продолжал он, сдерживая улыбку, – что вы…
– Сколько? – спросил я очень серьезно, окончательно поняв, что все это чистый треп.
– Ну… – Он задумался, вскинув глаза, потом поерзал плечом, улыбнулся простодушно полными губами. – Фирма «Забота об усопших» гарантирует вам ежемесячный оклад доктора любых наук… до вашей кончины – без взимания налога на холостяков и бездетность. После – солнечную сторону на Богоявленском кладбище, склеп с кондиционированным воздухом… И прочие блага, на которые вы вправе претендовать.
Встал, протянул мне увесистую ладонь:
– Лео. Брат Констанцы.
То, что он оказался братом Констанцы, не вызвало у меня буйного восторга.
– Предлагаю союз титанов мысли, – сказал он, скрываясь за ухмылку. – Если вам нужен физик, математик, кандидат наук, кибернетик и прочая – так это я. Мне импонируют ваши поиски. Я сам кое о чем думал в этом направлении. В ваших руках экспериментальный ключ, я хочу предложить математический аппарат. – Он постучал себя по лбу.
Чего больше было в его тоне – самоуверенности или застенчивости, прикрытой нагловатым фиглярством, – не знаю. Но сейчас это меня мало заботило. Я был рад: нашелся человек, который не только думает, как я, но и готов со мною работать.
Все эти дни я только и терзался, что мне нужен математик, и как будто кто-то услышал меня. Я сказал:
– Попробуем… Вообще-то я рад…
Я перетащил к Лике чашечки Петри, где на агар-агаре паслись мои одноклеточные стада. Это были уже не бессмертные небожители. Там шевелились их бессчетные потомки, размножившиеся, пока я улаживал дела и переезжал к Лике. Это были опять смертные!
Лео приходил сразу после работы – он работал в научно-исследовательском институте холодильных установок. Швырял куда-нибудь свой толстенный обшарпанный портфель. Садился, жевал бутерброд – один из тех, которым утром снабжала его мать: так повелось еще со школьных времен. И молчал. Потом изрекал что-нибудь вроде:
– А… сивый бред все это… с твоими вечными амебами… Зубная боль. Каждую секунду меня прошивают десятки космических частиц. Смертоносный ливень. И от него, между прочим, зонтиком не прикроешься.
Я был убежден, что космические лучи здесь ни при чем или почти ни при чем:
– Ворон живет двести лет, а воробей? Девять – пятнадцать! Что, ворона минуют космические лучи?
Лео пожал лениво плечами. Он не любил аргументировать. Потом сказал:
– Впрочем, мне бы двухсот хватило на первый случай. К тому времени кое до чего додумаются, если, конечно, не гробанут шарик. Но, честно говоря, дело наше гробовое и хилое.
На такой пессимизм я отвечал неизменно:
– Как-нибудь выкрутимся.
Лео пожимал плечами.
Несколько вечеров мы с Лео присматривались друг к другу. И хотя ирония по-прежнему держала нас на расстоянии, я убедился, что работать мы сможем. Он приходил, садился, молча курил. Он мне представлялся таким громадным котом на солнце, которому в общем-то все равно – ласкают ли его, кличут ли его, – он выше этого. Он смотрел мимо меня сквозь дым и ухмылялся каким-то своим мыслям. Было в нем что-то ребячье – и в капризной непререкаемости суждений и оценок, и в его переваливающейся, слоновой походке – будто он только научился ходить.
Он говорил: «Существует только математика. Все прочее – слюни и сопли».
Но я понимал, что от этого ребячества его избавят только годы или уже ничто не избавит.
Я сказал ему, что на первый случаи нам предстоит смоделировать процесс деления амебы и записать биомагнигную характеристику митоза.
– Тривиально. Но если этой чепухе придать математическое выражение…
По правде говоря, мне даже не так важно было объяснение процесса, то есть понимание причин и следствий. Мне достало бы малого – даже пусть научно не объясненной характеристики жизни! Я хотел иметь ее в своих руках – эту Кащееву сказку. И если не на острие иглы, – по крайней мере в виде смодулированной электромагнитной волны – на ленте или на пластинке.
В институте недавно установили новейший спектрограф-ЯРМ. Это нам было очень на руку.
Каждый атом имеет свой цвет, свой спектр частот, излучает или поглощает свою длину волны, – каждый атом имеет свою визитную карточку из того невидимого мира. Если на вещество направить многочастотный электромагнитный луч, то каждый атом, как струна скрипки, отзовется на свою частоту.
– Рыбак рыбака видит издалека, – комментировал Лео это явление, рассказывая в порыве благодушной болтливости уборщице о наших опытах.
Спектрограф может прочесть строение любой молекулы. Но нам нужна была не кривая статус кво, нам нужна была динамическая кривая – кривая жизнедеятельности.
Идея пришла Лео.
– Нужна телевизионная развертка, – сказал он. – Нужно ее пришлепать к этому гробу (то есть к ядерно-магнитному спектрографу).
Это была простая и потому блестящая идея. Лучик электронно-магнитной трубки, как в телевизоре, должен снимать кадр за кадром мгновенные изменения спектральпой картины живого. И все это должно было записываться на биомагнитную ленту.
Теперь мы, как взломщики сейфов, вечерами проникали в лабораторию ЯРМ. Впрочем, на удивление, пропускали нас свободно. Ночные вахтеры (тетя Даша или тетя Фрося) заговорщически поглядывали на нас, прятали улыбку и… вручали ключи.
– Были – не были. Чтобы комар носа не подточил.
Уже много позже я понял причину такого легкомыслия вахтеров. Филин. Сам наш милейший директор.
Лео пристроил к ЯРМу телевизионную трубку с цветными фильтрами (последнее из чистого пижонства). Наш спектрограф был способен улавливать энергию квантов, различающуюся на одну биллионную долю, – такова была его разрешающая способность. Он мог регистрировать сигналы с частотой в несколько десятков миллиардов колебаний. Этого было достаточно, чтобы обнять картину изменений жизнедеятельности в процессе митоза.
Немало пришлось повозиться, пока запаяли субстрат с амебами в стеклянную трубочку.
На круглом, как иллюминатор, экране вспыхивали искры – голубые, оранжевые, зеленые. Они перемежались и гасли – как в бокале хорошего вина.
Потрескивал моторчик, утробно-глухо гудел аппарат. Щелкали тумблеры. Самописец, как паучья лапка, нервно выплясывал молниеобразные кривые, а электронный лучик, суетясь, спешил записать ту же кривую на биомагнитную ленту – остановить мгновения!
Все ярче вспыхивали искры. Вырастали, ветвились деревья огня и опадали.
– Пляска святого Витта! И это называется жизнь? – Лео провел ладонью по мягкому белесому ежику своих волос, довольный результатом. Он стоял потный, губы его лоснились счастливой улыбкой. Он был, как язычник у жертвенника. – В сущности вся музыка сводится к этому твисту.
Пляска нарастала.
Наступали секунды деления.
Ураган огня взметнулся по экрану.
И все улеглось.
Я сбегал в гастроном за колбасой. Лео вскипятил в колбе чай. Мы пили чай. Блуждали по экрану огоньки.
Тлели, разгорались, мерцали… Все ярче, все выше… Брызнули цветные фонтанчики… Все повторялось… В том же духе.
Наконец мы сняли ленту. У нас в руках была «магнитограмма» жизни. Мы не знали, что она такое. Но она была у нас в руках! Мы владели той загадочной субстанцией, которая несет в себе преемственность биологического опыта поколений. Благодаря ей в комочке слизи начинает пульсировать жизнь и репродуцировать самое себя.
И вдруг я подумал, что все то, что мы делаем, – бред параноика. Ведь с помощью телевизионного лучика мы снимаем процесс импульсивно. И если на экране эта прерывистость, это мелькание незаметны, то надо благодарить устройство нашего глаза. И только. И полученная нами кривая никакая не линия жизни, а пунктир.
А там – между черточками, – по-прежнему, дразнясь и юродствуя, кривляется бессмертная смерть. Ларчик опять захлопнулся перед самым носом.
«Человеку ничего не остается, как гордо скрестить на груди бесполезные руки», – вспомнились тургеневские слова.
Лео аппетитно жевал бутерброд с толсто отрезанным ломтем языковой колбасы и прихлебывал чай из мензурки.
Я сказал ему о своих сомнениях.
– Порядок, – махнул он рукой. – Жизнь и есть пунктир, а не линия. Электроны излучают энергию, только перескакивая, как тебе известно, с одной орбиты на другую… Кванты. Мы квантуемся. – И хохотнул, смахнув крошки.
Иногда Лео пропадал на двое-трое суток.
Как-то после такого отсутствия он ввалился в болотных сапогах, со спиннингом и вздрагивающими пятнистыми рыбинами в кожаной сумке. Рыбу он швырнул в холодильник.
Я и не подозревал, что за ним водятся такие страсти. Оказывается, он частенько выезжал на своих «Жигулях» на быструю и прозрачную Порожь. Со спиннингом шел к бурной каменистой протоке.
– Тихая заводь не по мне. Мне давай борьбу. Заглотнет блесну – и пошло, поехало, подсеку. И наматываю. А сам пальцем чую ее, голубушку. Каждое ее трепыхание, уверточки. И вдруг – рывок. Стравлю чуток. Перехожу с камня на камень. Наматываю. Обессилит – опять. На пальце держу. Пока опять не потащит. Опущу… И опять… Но все это цветочки. А вот предсмертное отчаяние ее возьмет, тут держись! На последнем потянет. Кто кого! Вытащишь. Подцепишь сачком. А она свертывается кольцом. Сильная, сволочь… По голове тюк – и распрямится.
– Это спорт? – спросил я, потрясенный обыденностью, с какой он обо всем этом рассказывал.
– Это называется жизнь, – усмехнулся он, видимо довольный своей шуткой. – Ежели желаешь, могу взять.
И я поехал. Мне хотелось посмотреть на этот бой, который Лео назвал – «кто кого». Эта глыба человеческого мяса – и нежная, пугливая форель. Я мог еще понять и смириться с суровой, хоть и нелепoй, необходимостью убивать животных, пока человечество не придумало какую-нибудь там синтетическую биопохлебку. Но делать из этого игрище, веселую кутерьму?
Мы подъехали к Порожи уже ночью. Легко взбирались в гору в лучах наших фар, задранных, как бивни. На нас из черноты, спотыкаясь, падали сосны. Теплый ветерок бархатисто щекотал лицо. Перемахнув хребтину, клюнули вниз, блеснула речка. Она, петляя, извивалась по долине. И вдруг на нас обрушилась метель.
Это были поденки. Такие белые речные мотыльки.
Они вихрились в лучах и бешено бились в ветровое стекло.
Лео выключил свет. Застопорил машину. В глубокой тишине стало слышно густое шуршание. Шуршало все вокруг. И летело, и неслось, как дикая поземка.
Это был буран.
Мы выскочили из машины и побежали к берегу. Бабочки облепили нас, щекотали лицо, шею, лезли за шиворот. Они сплошной шуршащей и мельтешащей массой летели над рекой. Они колыхались в лунном свете. И падали в воду, саваном выстилая всю ее поверхность. Они гибли как-то бесшабашно, как японские смертники на войне. Это была единственная ночь в их жизни, они вылуплялись из куколок, чтобы дать жизнь новым личинкам.
Брачная ночь.
О клёве говорить было нечего – рыба была сыта.
Мы возвратились к машине и, не включая фар, тихонько поехали. А сзади над рекой колыхалось серо-белое полотно. Оно змеилось, вырисовывая причудливую линию реки.
– В Байкале водится голомянка, – заговорил Лео. – Для этой чумички дать жизнь потомству – то же, что подохнуть. Она разрешается посредством кесарева сечения, обходясь, разумеется, без скальпеля… Да, мой кинг, – любовь или смерть! За все надо платить. Стоит ли игра свеч?
Я был потрясен. Мне хотелось молчать.
Полосатый халат, перекинутый через спинку кресла, казалось, хранил еще тепло Ликиных волос. Я лежал в полудреме, касаясь его щекой. Мне представлялось, что Лика здесь. Я говорил с ней. Я рассказывал ей, что будет и как будет, когда люди станут бессмертными, как боги… Вообще в ее отсутствие мне легче было с ней разговаривать… Проще.
Лика мне писала: «Тысячи молоточков стучат в мой мозг. Если я через год-другой не сыграю так, чтобы обо мне сказали – это актриса, а не так себе, дерьмо, я просто сойду с ума или стану злой, как цепная собака…»
Мне трудно было представить ее – хрупкую – злой, как цепная собака. И мне был по душе ее напор. Я еще на знал тогда ее удивительной особенности – рваться к громадному, но, встретив на пути соломинку, вдруг не найти в себе сил перешагнуть ее.
– Ну и как – как эликсир бессмертия? – спросила Лика с порога, как будто мы только вчера расстались. Она с трудом втащила чемодан, который был едва ли не больше ее самой.
Я не вскочил, чтобы ей помочь, и даже ничего не ответил, потому что, оказывается, спал, а проснувшись, сразу не понял, где я и что со мной. Или, вернее, понял, но подумал, что это во сне, – потому что я как раз видел, как она приехала и вот так вот вошла, пятясь, в комнату, втаскивая свой огромный чемодан на молниях…
Все эти ночи напролет мы с Лео пытались «проиграть» нашу магнитофонную запись. Пучок биотоков, снятых с материнской «ленты жизни», мы посылали на дочерних амеб, вторгаясь в цикл их жизнедеятельности и митоза. Мы пытались замедлить сам процесс и навязать замедленный ритм деления. И это нам отчасти удавалось, но до определенного момента. Уже где-то за точкой роста наши амебы совершенно выходили из себя – начинали вихляться, затем, как бы нехотя, округлялись, съеживались, как от боли, и в конце концов разваливались, превращаясь в бесформенную массу. Это происходило прямо на глазах.
А те, что еще жили, с удовольствием пожирали останки своих сестриц, а вслед за этим распадались и сами.
Потрясенный таким итогом, Лео остервенело лязгнул замками портфеля и ушел не простясь.
Я оказался более стойким. Неутомимо набирал я пипеткой все новые и новые порции генного раствора, капал на предметное стекло, включал генератор. Но «луч жизни», вместо того чтобы задерживать деление, кромсал их на части. И что хочешь тут.
Отчаявшись, я тоже бросил все и ходил по комнате. «Собака», – ругался я. И еще даже почище…
Потом я окаменело сидел, медленно ворочал жерновами мозгов. И ничего не мог придумать. И уж совсем на все махнул рукой, просто механически заглянул в тубус. Ну как заглядывают в печку или дымовую трубу, потеряв уже всякую надежду найти какую-либо запропавшую вещь. Заглянул и увидел: там, где только что растекалась бесформенная масса, искрились, сияли своими боками молодые резвые амебы. Они поднялись из праха, из аморфной распавшейся массы! (Да, я должен сказать, что генератор «Кащеева комплекса», как мы его называли, я включил совершенно уже машинально, после того как амебы «растворились»… и вот вам.) Я ничего не понимал. Весь следующий день я думал над этой загадкой, а под вечер уснул. Заснул тяжело и сладко – пока вот не вошла Лика или ее призрак. Но вошедшая была чем-то и непохожа на ту – во сне.
Секунду согнувшись над чемоданом, она через плечо смотрела на меня, и ее бронзового оттенка волосы двумя бодливыми прядями нависали надо лбом. Да, она была и та и не та, даже, скорее, не та, которую я все время ждал и видел.
Заметив мое колебание, она выпрямилась. Брови ее вспорхнули, а в глазах блеснуло настороженное отчуждение. Ожидая, она стояла, напряженная как струна, – в дорожных вельветовых брюках, в белом свитере. Но я был уже возле нее. Взял чемодан.
– Вы даже не ответили мне. Я ведь спросила вас?.. – Она сказала это сдержанно, слишком сдержанно.
– Простите, я вас видел во сне и думал, что это все сон… и вы пришли ко мне во сне.
Лика устало улыбнулась и расслабленно плюхнулась на диван. По-птичьи наклонив голову, смотрела на меня с горячим любопытством, в котором сквозило недоверие и непонимание: что я такое?
Кинув пальто на спинку стула, Лика заговорила так, будто мы только что прервали наш разговор:
– Я читала у Джонатана Свифта – про бессмертных струльдбругов. Дряхлые, жалкие старики. Не позавидуешь.
Я не слушал ее слов, то есть слышал, но мне было как-то неважно, что она говорила. Я смотрел на нее, – она была здесь, и это само по себе было невероятно. У меня был какой-то шок – шок неправдоподобия.
– Вы опять не слушаете меня, как будто я стул.
– Да…
– Что – да? Я спрашиваю вас – зачем бессмертие, если бы даже оно было, развалинам, уродам, старухам?
Очевидно, всю дорогу – откуда она там ехала – она, думая о предстоящей встрече со мной, не могла отделаться от моих «загибонов» и потому, едва переступив порог, выпалила все это о бессмертии.
– Но бессмертие и молодость – это одно и то же, Лика. – Я говорил ей о бессмертии, но мне совсем по-юношески казалось: скажи она сейчас, и я погибну ради нее – утону или сгорю в огне.
– Да? – сказала она чуть иронично. – Об этом я как-то не подумала. И что – не будет комических старух, свекровей, женщин среднего возраста? Что же это за спектакль будет, простите? А конфликты, а драмы, а брошенные жены? – Она раскинула свои гибкие руки по спинке дивана. – Нет… это ужасно наивно. И я буду играть только молодых героинь?
– И не только вы, – поддел я ее слегка.
– Это дичь. Это неправда. Так не может быть. Вы мистификатор и пользуетесь моей неосведомленностью в этих вопросах.
Лика поднялась:
– Дим, сядьте вот так. – Она взяла мою голову и повернула к окну. – И не оглядывайтесь. Я должна переодеться.
Я слышал, как она доставала что-то из шкафа, прикрывшись дверцей, зашуршала своими резинками.
– Только молодые герои и героини? – вопрошала oнa из-за укрытия. – И никто не будет уходить на пенсию? А проблема кадров – продвижение театральной молодежи? Если никто не будет умирать?..
– Мы построим лунные театры.
– Мой маленький братишка, когда я еще жила с мамой, спрашивал: а что, если поставить табуретку, на нее еще табуретку, а потом еще, – можно так забраться на луну? Я отвечала: конечно, можно… Давайте пить кофе.
Я оглянулся. Лика появилась из-за дверцы в легком халате. Она стояла в луче вечернего солнца и, кажется, нарочно не выходила из него. Посмотрев долгим взглядом на меня, она достала из чемодана печенье и трюфели. Ушла на кухню.
Разливая в маленькие красные чашечки кофе, она сказала тоном, не предполагающим возражений:
– Садитесь, Вадим Алексеевич. – И осторожно посмотрела на меня. – Марк Твен говорил: «Пользуйтесь радостями жизни, ибо мертвыми вы останетесь надолго». – И примирительно улыбнулась.
Я пригубил действительно очень вкусный и очень ароматный кофе.
– Человек, конечно, рожден для радостей, – сказал я, отправляя в рот маленькие воздушные кругляшки печенья.
Она смотрелась в зеркало, которое стояло в углу, у окна, как раз напротив нее, и беззастенчиво любовалась собою. Это было настолько откровенно, что не вызывало даже протеста. Тем более, что я сам не спускал с нее глаз.
Мы долго сидели. Мы молчали, и было хорошо. Она заварила еще кофе. И мы говорили, но уже неважно, что говорили. Я только помню, как смотрел на нее, а она разрешала мне это. И не то что позировала, а чувствовала себя, как на сцене.
Время шло к ночи.
– Вы устали с дороги, – сказал я с оттенком вопроса.
Лика посмотрела на меня внимательно. Она жевала печенье и показала, что не в состоянии ответить. Она слишком долго жевала, и я сказал:
– Я пойду. – Но сам чувствовал, что в этом опять звучал вопрос.
И Лика поперхнулась. Быстро проглотив, она проговорила:
– Никуда вы не пойдете. Здесь же ваши амебы!
Конечно, куда я мог уйти от своих амеб!
Спохватившись, что я, видимо, не так ее могу понять, Лика посмотрела на меня сквозь ресницы и сказала, дотронувшись пальцем до моего колена:
– Вo всяком случае, я вас не гоню…
От неловкости я дернул за шнурок торшера, и круг света упал на ее лицо.
– Погасите. – Она защитилась ладонью. – Я так устаю от света там – на сцене. Посумерничаем еще?! Я люблю – при свете уличных фонарей.
Я погасил.
Она поднялась и, противореча себе самой, зажгла верхний свет.
– Сейчас я буду угощать вас своими винами.
Она достала две узкие длинные рюмки и сначала в одну, потом в другую стала аккуратно из разных бутылок наливать разноцветные вина – алое, золотистое, бордовое, янтарное, белое, черное, – и они остались лежать слоями.
– Это я сама настаивала… из ягод. Очень милые коктейли получаются. – Она поставила рюмку на столик торшера и подала розовую соломинку. – Это почти не пьянит, но снимает кое-какие застежки с души… Пить надо не разрушая колец – такое условие! – И, опустив свою соломинку в рюмку, она показала «как».
– А с последнего кольца нельзя начать? – улыбнулся я.
– Нет. Тогда не получится, – серьезно ответила Лика. – Вам непременно надо не так, как все… – улыбнулась она примиряюще. – Я дома редкий гость. Все на колесах. Театр ведь наш – областной. И когда возвращаешься, хочется чем-то скрасить свою жизнь. Приходят друзья – все из театра, и всегда за полночь. А вообще, вся жизнь так. В чужих страстях, желаниях, надеждах. Они становятся своими… а свои?.. Вот уже пять лет… почти пять.
– Пять?
– Да… почти. Я ведь не кончала института. Меня в театр тетка устроила… Кончила я потом уже студию при театре… Но все же, видимо, когда нет своей личной жизни… Вот я не могу, например, играть взрослых ролей: мать… Я не пережила материнство… Да и вообще ничего путного не было в моей жизни.
– Ну что вы – у вас… все еще впереди.
– Конечно, это милое утешение, но важно, чтобы и позади было… Мать была певицей. Она умерла во время войны. Я осталась на руках у тетки. Тетка сдала меня в интернат, да – как сдают багаж. Привозила мне подарки. Я не сужу ее, но лучше бы уж ничего не возила. Мне завидовали все девчонки.
Лика скинула туфли и сидела, подобрав под себя ноги.
В такт своей речи она чуть-чуть покачивалась. Умолкла, с недовольной миной посмотрела на верхний свет:
– У меня есть прекрасные свечи, я привезла. Давайте зажжем? – Она пошла и достала из чемодана разноцветные толстые витые свечи. Многоколенный подсвечник стоял на треноге возле дивана. Лика вставила свечи и зажгла их от зажигалки, погасила свет. В комнате сразу стало сумеречно. Вместе с восковым дымком поплыл сладковато-смолистый дух – такой бывает на вечерней заре, когда молодые сосенки стоят чинно и держат на своих ветвях нежно-зеленые побеги – маленькие свечи на вечерней заре…
– Я закурю, ничего? – спросила она. И, выпустив дым и отведя его от меня рукой каким-то совсем моим жестом, спросила: – Да… о чем я?..
Я понял – она не рисуется. И вспомнил, что на протяжении нашего знакомства я не раз подсознательно ощущал, как вдруг ее голос делался похож на мой, и в прищуре глаз, и в походке являлось что-то вдруг неуловимо мое… Тут как-то случайно в ящике стола наткнулся на не отправленные ко мне письма – одно из них было запечатано в конверт, другое лишь начато: почерк был удивительно моим. Здесь же лежали другие неотправленные письма – тоже странность! – записки, заметки, конспекты, – и везде почерк был уже не похож на мой, но и везде разный: ее и чуть-чуть как будто не ее.
В рюмке оставалось три колечка, и я, до того терпеливо игравший в игру, смешал их, позванивая соломинкой. То же почти одновременно сделала она, и озорные, немножко какие-то плотоядные скобочки обозначились по бокам ее губ. Она улыбнулась, как говорят, зовуще. И меня обдало жаром. Она так и смотрела на меня – игриво и маняще, а в зрачках где-то глубоко таился испуг ожидания.