355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Стругацкий » В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г. » Текст книги (страница 21)
В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г.
  • Текст добавлен: 8 августа 2017, 01:00

Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г."


Автор книги: Аркадий Стругацкий


Соавторы: Борис Стругацкий,Сергей Снегов,Вадим Шефнер,Илья Варшавский,Александр Шалимов,Борис Никольский,Галина Панизовская,Борис Романовский,Наталия Никитайская,Галина Усова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

Мысль хотела пробиться вперед. Но там была чернота – ничто. И она опять метнулась в прошлое, еще более давнее и глубокое, ища там объяснений.

…На склоне горы, над самым морем, дрожала веерная пальма. Она словно парила между морем и небом.

Я сидел выше, на уступе, – здесь кто-то догадливый соорудил скамейку из бамбуковых стволов, всю испещренную именами влюбленных.

Море, и небо, и вся охваченная дрожью, в голубом мареве пальма. И словно давным-давно – сто, двести, тысячу лет назад – я уже видел все это. Ничего не изменилось с тех пор. Так же нежно пламенело море и реяла над ним эта одинокая пальма. И здесь же являлась другая, раздирающая сердце мысль: пройдет еще тысяча, и сто тысяч, и миллиарды лет; на Земле, как покосы трав, сменятся миллионы поколений, – и все будет так же, или почти так… Будет вечность, бесконечный полет времени, а тебя уже никогда-никогда не будет. С этим смириться нельзя, но и сделать тоже ничего нельзя.

Захрустела галька. В просветах мандариновых ветвей замелькало что-то черно-желтое. Из-за поворота появились двое. Он и она. Она, шустрая, как ящерка, легко поднималась впереди, размахивая полотенцем. Он – плотный, с чуть обнаруживающимся брюшком, орлиным взглядом и добродетельно-округлым подбородком. Он нес полосатую пляжную сумку, из которой торчали отжатые купальники и виноград. Ему трудно было поспешать за своей резвой спутницей, но он очень старался.

Она повернулась на одной ножке, увидала меня и неожиданно покраснела.

А ее провожатый сказал:

– Лика Александровна, мне сегодня обещали в верхнем зале… пока не прибыли иностранные туристы.

– Да, да, – сказала она с легким раздражением и вскарабкалась на уступ, с усмешечкой глядя, как он последует за ней. Он взобрался подчеркнуто ловко.

Меня она чем-то удивила. И я подумал – чем? Чистый, без единой морщинки лоб, чуть выпуклый, сужающееся книзу лицо, длинный подбородок, огромные с оттянутыми уголками век (такие только на иконах) глаза. На ней золотистая блузка с длинным разрезом на спине, вельветовые расклешекяые брюки схвачены широким замшевым поясом.

Я смотрел вслед. Мужчина закинул сумку на плечо, взял Лику за руку, а она болтала с ним, все оглядывалась и незаметно скользила взглядом по мне. Я вспомнил, что он назвал ее Ликой Александровной. Это было смешно.

Она казалась совсем девчонкой.

Несколько дней она не появлялась, а я уже привык ждать ее. Как-то, спускаясь к морю, я увидел ее. Она кружила впереди по серпантину дорожки. Она бежала, подпрыгивая и хватаясь за ветки. Заметив меня, приостановилась, поскакала на одной ноге, пошла медленнее. Она была одна, и во мне шевельнулось озорное. Что-то должно было произойти. Я загадал. Вдруг, смотрю, она сидит на тропинке. В одной руке туфля, в другой – каблук. На лице комическая гримаска.

– Катастрофа? – спросил я радостно и помог ей подняться.

– Да… вот, – сказала она, хитро глядя на меня и прыгая на одних пальцах. Она протянула мне туфлю и очень длинный каблук.

Я огляделся, ища камень.

– Бесполезно, – сказала Лика, поймав мой взгляд. Подпрыгивая, она сорвала с ноги вторую туфлю, сразу став намного ниже. Засунула туфли в сумку, поскакала босиком дальше. Очевидно, я для нее был всего лишь дорожный эпизод: она скользила вниз, уже выкинув меня из головы. И только я подумал об этом, – она остановилась на повороте дорожки, оглянулась удивленно и немножко обиженно:

– Вы всегда так медленно ходите?

Я даже растерялся. Она, кажется, тоже смутилась, смерила меня энергичным взглядом, потом резко протянула мне руку:

– Лика Александровна.

Я не мог сдержать улыбки. «Лика Александровна» – это тоже были своеобразные каблуки.

– И не смейте смеяться, – вспыхнула она.

Мы пошли рядом. Она пыталась подладиться под мой шаг.

– Позвольте, Лика, – попросил я у нее сумку.

Слегка наклонив голову, она покосилась на меня, ее взгляд скользнул по моим седеющим вискам (хотя мне еще не перешло на четвертый десяток), и «Лика» была мне прощена. Но сумку мне она все же не дала. Впрочем, вcкоре, как-то само собой, у меня в руке оказалась одна из ручек. И мы уже бежали вниз, размахивая сумкой, как школьники.

Вышли на набережную, к молу.

Вдруг Лика остановилась, словно что-то вспоминая. Поежилась от какого-то внутреннего неудобства:

– Простите… я вспомнила… Я должна зайти тут в один дом… занести шоколадку.

– Пожалуйста. Я обожду.

Через несколько шагов Лика остолбенело остановилась. Помялась, попятилась, вздохнула.

– Вот видите, дождь, – сказала она обрадованно, но и так, будто я был виноват в этом. На нас наседала клубящаяся туча. Туча швырнула косые, заблестевшие на солнце нити.

– Спрячемся, – предложил я.

Лика посмотрела на меня панически.

– Нет, нет. Я должна… – Она сразу забыла, что она «должна», потом вдруг сказала: – Я лучше сяду в автобус.

Но подошедший автобус был переполнен, и дверь не открыли. А когда он отчалил, пахнув газком, я увидел того товарища – с орлиным взглядом и добродетельным подбородком.

– Вот, – сказала Лика с прокурорским ударением, очевидно поняв, что я его заметил.

– Мне тут тоже надо кое-куда, – промямлил я.

Чувство юмора оставило меня.

– До завтра, – сказала она, – если, конечно… – Она заискивающе улыбнулась.

Вместо того чтобы рассердиться, я тоже по-идиотски улыбнулся ей.

Дождя уже как и не бывало.

И опять я сидел на бамбуковой скамейке.

Пальма дрожала.

И опять ко мне подступила мысль, что я уже видел все это – и пальму и море – очень давно, много тысяч лет назад, когда еще жили крылатые динозавры. Но теперь эта мысль неожиданно повернулась по-иному обдавала солнечным теплом, звоном цикад и победным рокотом вечно живого моря.

Она пришла на следующий день. Прошла мимо, едва уловимым движением позвала за собой.

– Развязалась! Все! Слава богу.

Я сразу понял, о ком идет речь.

– Представьте, увидел, что я с вами, и говорит: «Я ничего не имею против, чтобы этот молодой человек… Ваше право решать, но не будем играть в третьего лишнего…» Я говорю: «Не будем», повернулась и ушла.

– Так просто?

– Поклонник моего таланта. Я ведь актриса.

В этот вечер мы вместе сидели на бамбуковой скамейке.

Море, казалось, стреляло из пушек. И солоноватая водяная пыль оседала нам на лицо.

Она молчала, глядя на море. Луна уже постелила свою эфемерную дорожку. Черные волны флуоресцировали.

Я тоже не знал о чем говорить. Как назло, в этот самый неподходящий момент я опять начал думать о своих амебах. У меня была задача – заставить их не делиться. Для меня чрезвычайно важно было заставить их не делиться, чтобы притом они не погибали. Человеку, который не знает, в чем тут дело, трудно даже представить, как важно было для меня это обстоятельство… Но тут я заболел – просто потерял сознание ночью в лаборатории, – врачи и настояли, чтобы я отправился в санаторий. Однако я все время был со своими амебами – там, в северном городе.

Молчание становилось неловким. Я посмотрел на Лику, и мне вдруг показалось, что мы с ней знакомы давным-давно, что мы так уже сидели на этой скамейке. Конечно, это было нелепо, но я ей сказал:

– Мне подумалось, что мы с вами уже сидели точно так, на этой самой скамейке, над морем. Это было чертовски давно, когда нас на самом деле не было.

– Да? – Она смотрела настороженно и на всякий случай иронично: – Я уже, кажется, слышала от кого-то об этом или читала.

– Вполне вероятно. Но это лишь значит, что не только мне одному в голову приходили такие мысли.

Лика картинно расширила свои мерцающие глаза:

– И тогда, очень давно, когда нас на самом деле не было, мы тоже молчали? Как же вы это объясните? То, что мы когда-то уже были? И сидели так же вот у моря и молчали?.. Переселение душ?

– Как вам сказать… Если хотите. В сущности, в генетическом коде, как на небесах, записано, кем мы были и чем станем. И там, быть может, как лунные всплески, сохраняются следы памяти наших далеких предков.

Дим посмотрел на свой торчащий из сандалета большoй палец, пошевелил им, потом бесовским зеленым глазoм глянул на Лику:

– И если мы оказываемся в подобной ситуации, то… Вы понимаете?

Она поежилась, кутаясь в свой серебристый платок.

– Меня утешает, что моя прабабка была не менее легкомысленна, чем я. – И в Ликиных глазах плеснулось что-то младенческое, как льдинка в горном ключевом озерке.

…Играли, перемигивались звезды… Струился, серебрясь, Млечный Путь. Вселенная, опрокинутая в комочек протоплазмы… Утратив очертания растрепанной домашней туфли, амеба округлялась, и уже едва заметный обозначался поперечный поясок хромосом. Поясок раздваивался. Его растаскивали в разные стороны нити-тяжи.

Разделится или нет? Это должно произойти через несколько минут или никогда. НИКОГДА!

Я отвел глаза от окуляров микроскопа.

Окна в комнате были завешены черным, и только узкий луч от вольтовой дуги, прорезав комнату и пройдя сквозь кварцевую призму, невидимо падал на предметный столик.

Дав себе секундный отдых, я опять окунулся в омут микровселенной. Она переливалась, мерцала, завораживала…

Я вглядывался: оттуда словно бы смотрелись в меня ее глаза. Дразнящие, нежно-холодные, как льдинки. Дрожало в них что-то добренькое, просящее, нежное-нежное.

Я отражался в этих глазах.

…Из санатория я уехал не выждав срока. Просто сбежал. С Ликой мы обменялись адресами и обещали друг другу писать. Короче, я ждал письма, телеграммы, чуда, и это ожидание было, как хроническая ноющая боль, которая длится все время и только в минуту острых впечатлений и встрясок забываешь о ней. Я высчитывал, когда Лика должна приехать, и копил в себе решимость самому прийти к ней.

И не мог я понять – как это я ее бросил?.. Конечно, амебы, но… Поначалу казалось, что ничего такого – просто пляжное знакомство. Но потом я понял, что она меня крепко зацепила, – не то что понял, вернее, даже еще совсем не понял, но чего-то испугался. И сбежал, конечно, не только к своим амебам, а… от нее. Когда дело начинается всерьез – женщины требуют времени, а я был одержим психозом времени, мне казалось, что оно уплывает у меня между пальцев. Доходило до нелепостей. Сидя в трамвае, я всегда мысленно подгонял вагон, когда он шел медленно или задерживался на перекрестках, злился на флегматичного вагоновожатого. Да, так вот – искусство требует жертв, а женщины – времени…

Но теперь, когда я был вдали от нее и не знал, напишет ли она мне, захочет ли видеть по приезде, – я жалел, что сбежал от своего счастья, как писали когда-то в романах…

Я ждал, считал дни, и думал о ней – даже когда не думал.

Я смотрел в микроскоп.

Хромосомы вот-вот раздвоятся, отделятся друг от друга галантно, как кавалеры от дам в полонезе или кадрили, отразятся друг в друге, как в зеркальце, и в это мгновение их, как марионеток, потянут за ниточки в противоположные стороны и водворят… дам в одну комнату, кавалеров в другую. Но… ничего подобного – никаких дам и кавалеров… Все осталось на месте… Поясок хромосом бледнел и таял, становился все призрачнее и прозрачнее, И опять текла звездная река. Я словно очнулся.

Прошло два часа. Между электродами потрескивало маленькое солнце. И вдруг я осознал: ведь чудо произошло! Я на всякий случай помотал головой и опять окунулся в микроскоп!

Да! Мои амебы НЕ РАЗДЕЛИЛИСЬ!

Это была победа! И не просто победа в данном научном эксперименте. Она могла иметь весьма серьезные последствия для человечества, – если вдуматься: они не разделились на две дочерних – они остались сами собой!

Я заглянул в соседний микроскоп – там были контрольные. Они не облучались. Они жили, как миллиарды лет жили их предки. В роковую секунду, как и было написано на их небесах, каждая из них распалась на две дочерних, дав две жизни ценой собственной гибели. А те в свою очередь готовились отдать свою жизнь во имя грядущих поколений…

Я не помню, как очутился на набережной. Только что причалил белый в белой ночи океанский корабль. По трапу спускались пассажиры. Это были влюбленные. Лайнер предназначался для свадебных путешествий вокруг света.

В серебристой воде змеились отсветы иллюминаторов.

Тихо играла музыка. На корме танцевали.

Я стоял и ни о чем не думал. Я был оголтело счастлив. На рассвете я вернулся в институт.

В лаборатории ничего не переменилось. Все говорилo мне о победе. Задрапированные окна и яростный треск сжигающих друг друга угольков вольтовой дуги. Она работала вхолостую. Я просто забыл ее выключить. Но мнe нравилось, что она работала.

Я не подошел к окулярам. У меня так бывает: получу, например, очень дорогое мне письмо и спрячу его подальше в карман, не спешу прочесть. Даже сам не понимаю, в чем тут дело.

Я приоткрыл окно…

Полусонно шевелили деревья своими листьями.

Перистый рисунок облаков был неподвижен. Как гравюра, созданная на века. И все же через несколько минут все переменилось на небе – совсем незаметно переменилось. Как будто так и осталось. Я задернул штору. «Ай да Пушкин, ай да молодец!» Я упивался победой.

Дверь щелкнула. На пороге возникла Констанца. Кандидат наук. Старшая научная сотрудница отдела откорма мясного скота (это был наш отдел). Она огляделась, хмыкнула, чуть приподняла капризно изломанную бровь, молвила:

– Что за латерна магика?

Но так как никто не ответил, она еще раз хмыкнула и произнесла назидательно:

– Петухи уже давно пропели, Вадим Алексеевич.

И улыбнулась. Очевидно, у меня был достаточно странный вид, если Констанца улыбнулась.

У нее были глаза ярко-синие – действительно похожие на озера. Есть такие лесные озера – глубокие и прозрачные, до песка, до камешков на дне. И вода в них студеная, обжигающая. Когда она сердилась, глаза стекленели, лицо каменело. Становилось холодным и чуть надменным. Но зато когда улыбалась, все менялось: подбородок становился округлым и нежным, уголки губ вздергивались. Все лицо делалось милым-милым. Кажется, она мне нравилась.

Но я просто активно ее ненавидел.

Всего несколько дней назад на производственном совещании Констанца сказала, что ей непонятно, как это некоторые научные сотрудники, вместо того чтобы заниматься профильными темами, пользуются институтом для своих не имеющих никакого практического смысла экспериментов. И так вот, подняв бровь, посмотрела в мою сторону.

– Петухи уже пропели, – повторила она, отдергивая штору. – И уже понедельник. Можно к работе приступать.

– К службе, – сказал я. Но мне не хотелось сегодня ни с кем ссориться, и я сказал примирительно: – Посмотрите. Вы только посмотрите! Ну посмотрите, – подбодрил я, почувствовав, что она колеблется.

Констанца осторожно подошла. Наклонилась над Бессмертием.

Я видел, как дрогнули ее покатые плечи.

Она долго и тревожно вращала регулировочный винт, слишком долго и тревожно, – словно боясь поднять глаза, все вращала его и вращала…

Наконец подняла лицо.

Ярко-синие глаза-озера смотрели с недоумением и, кажется, с легкой усмешкой. На лице ее тревожно дрожали отсветы вольтовой дуги.

Я подошел к микроскопу.

Они были мертвыми – полуразвалившиеся уродцы.

Да, они не разделились на дочерние – они остались сами собой. Но какой ценой?!

Уже ничего не струилось. Погасло небо! Они были странно недвижны – эти гигантски разросшиеся амебы.

– Природа мстит за всякое насилие над ней, – сказала Констанца. – Помогите лучше мне снять ваши шторы, Фауст. Все живущее должно умереть! Еще никто не усомнился в этом!

Через несколько дней я возобновил свои опыты.

Зашторивать окна было нельзя – это дезорганизовывало работу института и раздражало начальство. Я придумал для микроскопа светонепроницаемую рубашку с игольчатым отверстием для ультрафиолетового луча. Меняя силу луча и время его действия, я искал нужный режим – я надеялся, я верил. У меня были для этого веские основания. Еще в двадцатые годы немец Гартман впервые сделал амебу бессмертной. Он, собственно, и открыл это чудо! В тот момент, когда амеба должна разделиться, он отщипывал от нее кусочек протоплазмы. И амеба не делилась – она оставалась сама собой, не разменивала своей индивидуальности. Немец не задавался далеко идущими целями, не выдвигал безрассудных гипотез, и со временем его опыты потонули в экспериментальной пучине.

И никому не пришло в голову, что это было великое, может быть самое великое за всю историю человечества, открытие!

Теперь я повторял его опыты. Только вместо отщипыванпя протоплазмы я стал наносить укол ультрафиолетовым лучом. Я знал: надо нащупать ту единственную точку во времени, когда этот укол дает нужный эффект. Вскоре я понял: если амебу уколоть лучом в первые часы ее жизни, это ничего не дает. Она все равно, во что бы то ни стало, разделится. Молодая, она еще не желает задумываться о далекой смерти. Ей гораздо дороже законы любви. Укол в эти первые часы приводил к тому, что она все равно делилась или… гибла. Если укол наносился во второй трети цикла ее жизни – до «точки роста», – деление тормозилось, но получались гигантские уродливые создания, которые чаще в конце концов распадались…

И вдруг. Это всегда «вдруг», даже если сто раз повторено. Чудо! Луч попадает в ту самую точку, в ту единственную секунду, которая делает одноклеточное существо бессмертным. Да, бессмертным – вопреки всесильным законам бытия – благодаря вмешательству разума!

Оно не гибнет в назначенный срок и вообще не гибнет!

Амеба не разделилась и не погибла. Она повторяла цикл своей жизни, а когда она вновь готовилась разделиться на дочерние, чтобы исчезнуть в потомстве, – ей опять наносился световой укол – укол бессмертия. Затем для этих, теперь уже чисто механических, акций я приспособил примитивную автоматику, которая включала луч в нужный момент.

Прошел месяц, – в чашечке Петри в генном растворе паслась, не делясь, уникальная амеба. Месяц! Чудовищно большой срок, если учесть, что ее родная сестра, исчезнув в небытии, дала за это время десятки поколений (контрольная популяция).

Бессмертное существо – амеба. Конечно, в силу видового эгоизма я больше думал о человеке. Кто-то, конечно, усмехнется: тогда при чем здесь амеба? Тоже мне хо-хо! – сравнил. Амеба-то вон, а человек-то – вон! А какая разница?! Важен принцип: поправочка ко всеобщему закону жизни и смерти!

До того, пока в мире не случилось это чудо и немец Гартман не отщипнул у амебы, – как уж это ему удалось и при каких обстоятельствах, я не знаю, – так вот, пока он не отщипнул, даровав ей индивидуальное бессмертие, само предположение о бессмертии амебы разве не было такой же чушью, нелепостью, ересью?!

Закон есть закон? И все живущее должно умереть?

Черта с два!!!

Я-то теперь знаю, что это не так.

Между прочим, очень важно усомниться в незыблемости того, во что веришь, как в бога. Выражаясь ученым языком, – вырваться за пределы логической модели, как из тюрьмы разума, и вступить в абсурдный мир, за гранью обычной логики. Усомниться и… поверить. Лишь поверив, что он сделает первый шаг, ребенок делает его. Иначе он всю жизнь ползал бы на четвереньках.

Автоматика автоматикой, но когда в единственном на Земле месте смерть отступила под кинжальным лучом, я не мог отказать себе в удовольствии время от времени приникать к окулярам микроскопа, – откровенно говоря, я очень боялся, что все это однажды кончится. Подкручивая винт регулировки, я ловил фокус.

За моей спиной зашуршало. Так мог шуршать только накрахмаленный халат заведующего отделом Семена Семеновича. Я вжался в себя, как застигнутый врасплох школьник.

– Что, голуба, – упоительно ласково оказал его окающий голос, – трудимся?

Я посмотрел через плечо. Кажется, слишком откровенной была моя невольная гримаса.

– Я только намерен был спросить вас, – как новая квартира? Переехали?

Весь институт был чем-то обязан Семену Семеновичу.

Он был в течение многих лет бессменным председателем месткома и всем сделал что-нибудь доброе: кого лично устроил в институт, кому достал комнату, кому выхлопотал персональную пенсию. Он – весельчак, сыпал анекдотами и гордился своей прямотой.

На его вопрос о квартире мне отвечать не хотелось, и я только как-то нелепо улыбнулся.

– А вы не очень-то вежливы, голуба, – заметил oн добродушно и почесал свой шишковатый нос.

– Посмотрите, – неожиданно для себя сказал я.

Семен Семенович снял очки, протер стекла халатом, примеряясь взглядом ко мне:

– Хотите даровать миру бессмертие? Слышал, слышал… Что ж, похвально… Вы не лишены, знаете… – oн пошевелил пальцами в воздухе. Потом, помедлив, пожал плечами, подошел к микроскопу, нацелился одним глазком, но я оттеснил его. Он даже не обиделся. Опять потрогал себя за нос.

– Что же вы, всерьез думаете, что до вас никто и не докумекался бы до этих… если бы… Диалектику небось на пятерку сдавали? Все рождается, развивается, умирает. Какая черта? – Его кустистые брови поднялись поощрительно. – В самой жизни, заложена смерть! Жизнь есть умирание. – Он мягко прошелся, хрустя халатом. – Если прямо, меня больше интересует, что там с вашей диссертацией? За вами должок – две главы. Еще ни строки, – ай-яй-яй. В предстоящем году – или вам, голуба, это, известно? – совхозы области должны выйти на рубeж тысяч тонн мяса. От нас ждут выкладок по повышению питательной ценности и усвояемости кормов. Мы должны – и этому посвящена одна из глав вашей же диссертации – дать обоснованные рекомендации о методах нагула беконных свиней. А вы чем пробавляетесь, молодой человек? – Он горестно высморкался, махнул рукой и вышел. Потом вернулся с укоризной в домиках-глазах и сказал, как говорят упрямому ребенку: – Занимайтесь вашим бессмертием, ваше дело, в конце концов, – только уж в неурочное время… Хотя вас и следовало бы, – он отечески покачал головой, – пропесочить за ваши сомнительные загибоны… Поймите меня правильно: нам с вами НИКТО, – он торкнул своим толстеньким пальцем в потолок, – никто не позволит даром государственный хлеб есть. Поймите – не прихоть моя. Так что уж, голуба, в служебные-то часы занимайтесь-ка плановой темой, для вас же лучше… Нам выделили ассигнования на перспективные темы – по животноводству. На днях будет высокая комиссия, проверит… Что мы скажем? Да… и имейте в виду, что все эти баночки-скляночки – от греха подальше. – Он сделал энергичный жест и присвистнул. – Не то намылят нам с вами шею…

Я молчал. А что я мог сказать? Просто он думал, как думают многие, большинство, все. И тут уж ничего не поделаешь. К тому же он был абсолютно прав: амебами я занимался в ущерб делу – институт-то был ветеринарный.

Меня пригласили сюда после окончания биофака. Пригласил бывший университетский аспирант Володя Зайцев: он кончал аспирантуру, когда я еще учился на третьем курсе, и он казался мне очень взрослым, и я даже робел перед ним. В институте Володя сразу занял должность ученого секретаря и сколачивал свои кадры – искал людей, способных двинуть науку. Это был человек с очень ясными глазами, очень нежным лицом и немыслимыми ресницами. Он всегда знал, что надо и как надо. И, очевидно, потому, что во мне не было такой железной уверенности, эта черта в нем меня несколько настораживала. Не нравилось, и как он здоровается. У него сухая, какая-то деревянная ладонь. Подав руку, он сразу резко отрывает ее. Но до поры я все же продолжал смотреть на него с определенным обожанием – как студент третьего курса на аспиранта.

На улице, в коридоре, даже у себя в кабинете он был неизменно как-то по-домашнему приветлив и даже нежен. Он звал меня «Димочка». Но зато на собраниях так же неизменно отчитывал меня за расхлябанность и безделье. Иногда он даже говорил: хватит нянчиться, надо требовать, надо наказывать.

После собрания он был опять вежлив и звал меня «Димочка». В этом была, очевидно, какая-то особая принципиальность. Дескать, дружба дружбой, а служба службой. Да и опять-таки я не мог сказать, что он не прав, он был очень прав, безукоризненно прав. Он говорил:

«Стране нужно молоко и мясо. Перед нами стоит задача в кратчайший срок добиться высокой продуктивности скота. А что для этого сделал Алексеев? Может быть, он хочет накормить нас своими бессмертными амебами?»

И что я мог возразить? Насчет продуктивности скота – такая задача действительно стояла. Правда, я думал, что моя тема – бессмертие – в конечном итоге тоже может иметь практический выход. Например, выведение вечно юных коров. Но пока это звучало юмористически.

Совершенно неожиданно я нашел поддержку у директора нашего НИИ Ивана Федоровича Филина. Он подошел ко мне на трамвайной остановке. Его голова всегда чуть наклонена вперед, а потому зрачки плавают где-то под самыми ресницами… Он улыбался своими умными глазами, усталыми и добрыми. Непроходящая усталость таилась и возле губ – в глубоких висящих, как у чистопородного боксера, складках морщин.

– Я не выступал публично, когда вы там барахтались на собрании. Это было бы фанфаронством. Скажу – мне симпатичны ваши искания. Ум ваш молод, не засорен всякой дребеденью. Иногда слишком подробное знание предмета стесняет полет фантазии.

Подошел трамвай.

– Ваш? – спросил Иван Федорович.

– Ничего, ничего.

– Садитесь. – И, подтолкнув меня, сел сам. – Однако приходилось ли вам слышать что-нибудь о Рубнеровской постоянной? – Филин долгим ищущим взглядом посмотрел на меня. Продолжил: – Общая жизненная энергия остается постоянной для каждого вида и для каждого организма. Она вся заложена еще в яйцеклетке. Один индивид может, условно говоря, израсходовать ее за одно мгновение, другой – за несколько лет. А общий итог один: все прахом будет. Это было доказано еще на дрозофиле.

– Да, да, Иван Федорович. Я знаю об этих экспериментах…

– В таком случае; может ли быть вечной ваша амеба?

– Может.

– Сомневаюсь. Рано или поздно истощится запас отпущенной ей энергии, и опустится занавес над спектаклем.

– Нет, дав ей индивидуальное бессмертие, я перевел ее на другой энергетический баланс, в другую систему отсчета.

Иван Федорович с грустной и немножко мученической улыбкой покачал головой:

– Но чтобы сделаться бессмертным, я должен, вероятно, превратиться в амебу?

Трамвай остановился на кольце. Мы вышли и пошли куда-то.

– Если бы смерти не было, то «Взамен меня хрипел бы в тине ящер! И падал серый хвощ на прозелень болот!» Вместо меня была бы амеба! – засмеялся Филин.

– Нет, личная смерть никому не нужна. Есть смерть пожирания. Этого достаточно. А взаимное пожирание на уровне ЧЕЛОВЕК – это роскошь… Разве что, осерчав, вы уволите меня по сокращению штатов… Ну и я помру с голода, а вместе со мной и вся проблема бессмертия…

Мне удалось вызвать на лице Ивана Федоровича подобие улыбки, но глаза его смотрели по-прежнему мученически и немного снисходительно.

– Ну допустим… ваши амебные открытия вы поднимете до уровня хомо сапиенс… Готов ли мир к этому? Сколько еще пройдох и мерзавцев! Даровав им вечную жизнь, вы только навеки укорените подлость, мещанство, самодовольную глупость. И фашизм во всех ипостасях. Засорите мир теми, кто гноил лучшие умы в Дахау, экспериментировал над живыми людьми. А они еще при параде по утрам пьют кофе со сливками, молятся богу. – В хрипловатом голосе Филина проступили металлические ноты. – Им тоже будете выдавать лицензии на бессмертие? Ну-с?.. – Подернутые белесой пленкой глаза смотрели с зоркостью ночной птицы.

– Да нет, – после долгой паузы выдохнул я, – думал я об этом. Вам известны слова Пьера Кюри на заре века?

– Знаю. Ну так его оптимизм боком вышел – атомной бомбой над Хиросимой… Она до сих пор чадит.

– Тот первый, кто взял горящую головешку после грозы – изобрел огонь… думал ли он о последствиях? А если бы задумался?..

Мы подошли к берегу пруда. Мускулистые сосны смотрелись в него. Некоторое время мы молчали. Было тихо, в озерке играла рыба.

– Я не намерен разубеждать вас. Я просто хотел понять и, может быть, предостеречь от излишней легкости. Мне хочется помочь вам,

– А Зайцев?

– Что Зайцев? Зайцев хороший учсек. На месте. Вас бы я не поменял на него. Вы бы не справились. А к вам он относится вполне пристойно. У него свои заботы. Конечно, он не хватает звезд с неба. Но у него просто другие цели и задачи. Спрашивает, чудак, с подлинной тревогой – это о вас: может, человек болен, может, усталость, нервный сдвиг? Может, установить негласное врачебное наблюдение, чтобы не травмировать? Сдвинутым вы ему кажетесь, не может он в вас поверить. Да и то, – усмехнулся странно, отщелкнул папиросу, она кувырнулась в воду, зашипев, – ведь не всем же, задрав штаны, бежать за вашим бессмертием, Вадим Алексеевич. – И тихо, с хрипотцой: – Я понимаю – вы прирожденный теоретик… и не по тому ведомству затесались… Впрочем, – возможно, для вас еще ведомства не придумали… – И вздохнул: – А умирать кому охота…

Он протянул мне руку, я поспешил подать ему свою, и он с чувством, по-мужски пожал ее.

Я уже вывел несколько устойчивых вечных амеб, подобрав им наиболее комфортабельную среду обитания. Циклы их делений падали на разное время, и мне приходилось быть начеку.

И вот как-то в одну из таких минут Семен Семенович вновь навис надо мной.

Удивительно он все-таки появлялся – всегда «вовремя». Я еще подумал: без соответствующего сигнала Констанцы не обошлось. Она куда-то выходила и появилась перед самым его приходом. Войдя, сделала мне какой-то обманный знак, будто она предостерегала меня. Но я, разумеется, уже не мог оторваться.

Вот она – амеба уникум! Она сверкала зернышками, как драгоценность. Тридцать с лишним поколений прошли мимо, а она осталась сама собой. Помножили бы вы свои шестьдесят на тридцать, Семен Семенович! А? Я, само собой, не сказал этого, он совсем очумел бы от такого «загибона».

– Вы все-таки гнете свою линию, голуба?! Хоть бы уважили начальство. А то ведь как: я вхожу, а он бросается к своим окулярам. О поколение! – И он звучно высморкался в свой клетчатый платок, похожий на маленькую скатерку.

Я как мог попытался объяснить Семену Семеновичу, что я его уважаю и что никакого злонамеренного желания специально подразнить его у меня нет и в помине, но что не могут же амебы перенести часы своего деления на внеслужебное время. Все это я не очень убедительно и не очень внятно пытался объяснить своему шефу и уверил, что через неделю глава диссертации о нагуле бекона будет лежать у него на столе. Но он только развел свои пухлые руки и выпуклыми добрейшими глазами уставился на Констанцу. Та пожала плечами и улыбнулась. И лицо у нее было, как у кошки, которая только что слизнула пенку. Для убедительности я промолвил что-то вроде, что лучшие привесы дают метисы-ландрис: 734 грамма в сутки, при меньшей затрате корма. Но это не возымело действия.

– Ну что прикажете?.. Нет, голуба, – это Семен Семенович уже обратился ко мне, – решительно говорю вам и в последний раз: приберите отсюда ваших, так сказать, бессмертных амеб. Поймите меня правильно и не заставляйте принимать крайних мер. – Семен Семенович перекачивался с пяток на носки, засунув руки в карманы халата. – В противном случае я все же вынужден буду приказать лаборантке вылить содержимое ваших чашечек куда следует. – И он дернул за воображаемую цепочку. И двинулся на меня. – Нет, ну что это – ахинея какая-то. Ведь взрослый человек. Будь я вашим отцом, взял бы ремешок – ей-ей-же… Сами же потом благодарить будете… Сказать кому так… – Он похлопал себя платком по лбу, примирительно посмотрел на меня своими кроличьими глазами с кровинкой на белке. – Ну что вы, голуба? – Он подошел вплотную, взял меня за пуговицу халата. – Да-с!! Сама идея архинелепа. Человечеству и так угрожает перенаселение. Оно растет в два раза быстрее, чем продукты питания. Так что же вы хотите, множить голодные рты в несусветной прогрессии? Неразумно! Преступно! – Он нежно крутил мою пуговицу, и она уже начала поддаваться его усилиям. – Бессмертие, будь оно трижды достижимо, – скажу вам: преступление перед родом человеческим. – Он отпустил пуговицу, чуть отодвинулся от меня, поднял палец: – Пре-сту-пле-ни-е! И никто вам не скажет спасибо! Разумеется, войны не выход. И мы за мир, нам ненавистна и фашистская евгеника и эвтаназия – убиение, так сказать, неполноценных. Но и противоположное абсурдно – две крайности сходятся. Вот что подсказывает нам диалектика… А? Что вы сказали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю