Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 9. Белый камень Эрдени. 1982 г."
Автор книги: Аркадий Стругацкий
Соавторы: Борис Стругацкий,Сергей Снегов,Вадим Шефнер,Илья Варшавский,Александр Шалимов,Борис Никольский,Галина Панизовская,Борис Романовский,Наталия Никитайская,Галина Усова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)
– Это верно, Джованни не способен убить.
– Я бы не хотела, чтобы меня еще раз убили. Но прожить жизнь с Джованни я тоже не хочу! Ни любви, ни ненависти, – печально сказала она. – Облик!
Она вышла из комнаты и вернулась, переодетая в свое платье.
– Альберт, спасибо тебе за все! – В ответ на мою мимику она отрицательно покачала головой. – Нет, спасибо тебе! Я сейчас уезжаю. И пожалуйста, сделай так, чтобы он меня не искал, хорошо?
Я кивнул.
– Я простила Алека, Альберт… Не провожай меня!
Она ушла. Я сел в своей комнате, не включая света, и выпил рюмку чего-то горького. Верхняя часть окна светилась молочно-голубым.
Разные мысли беспорядочной толпой бродили в голове.
Мне стало очень жаль его. Очень. Он стоял перед открытой сокровищницей Аладдина и не видел ее, не мог из нее ничего взять. И немного, совсем немножко жаль ее. Хотя я был уверен, что скоро, наверное, совсем скоро, кто-нибудь ее полюбит.
Георгий Бальдыш
Я убил смерть
(Роман)
Мальчишка присел на корточки и пустил с ладони кораблик. Кораблик скользнул, подхваченный мутным и сильным потоком ручья, крутнулся и, выпрямившись, полетел, неся на грот-мачте парус из кленового листа.
Мальчишка бежал вдоль ручья. Кораблик тыкался о камни, вставал на дыбы, юлил, но упорно плыл, иногда скрываясь за поворотом. Мальчишка не заметил, как оказался на окраине парка, где ручей скатывался в пруд.
Кораблик кувырнулся и застрял в ряске.
Теперь не оставалось ничего другого, как расстрелять его камнями. Недолет, перелет… бах! Кораблик нырнул под воду и опять качался как ни в чем не бывало.
И тут мальчишка увидел такое, что заставило его забыть обо всем. Слева, в кольце бетонного акведука, протаранившего железнодорожную насыпь, появился голый человек. Мужчина некоторое время стоял, пригнувшись и высунув голову. Огляделся вокруг. Нерешительно вышел из трубы. Ступая по камням, отдергивал ноги. Тело его было чуть зеленоватым. И даже почти прозрачным, как студень. Оно странно вытягивалось и изменялось. Мальчишка поправил косо сидящие на длинном носу очки. Взъерошил волосы. Но все было так же. Ему стало страшно.
Человек двигался прямо на него. И, кажется, его нe видел. Наконец в его студенистых глазах мелькнуло что-то осмысленное.
– Э-э, мальчик!
Тело мужчины быстро теряло прозрачность, уплотнялось, становилось розовым, волосы его темнели. В глазах четко проступала зеленоватая радужка. Казалось, человек проявляется на солнце, как снимок, опущенный в ванночку. Болезненно прикрывая рукой глаза от солнца, он спросил:
– Какое у нас сегодня число?
– Второе.
– Второе?.. – В голосе мужчины звучало нетерпение.
– Второе… сентября…
– А год? Какой год?
Мальчишка от удивления слегка вобрал голову в плечи.
– Восемьдесят… То есть, разумеется, тысяча девятьсот. – И недоверчиво покосившись, на всякий случай добавил: – Нашей эры.
Мужчина облегченно вздохнул. Зеленоватые глаза вспыхнули лукаво-озорно; он подмигнул.
– Дяденька, а почему вы голый?
Застигнутый врасплох, мужчина съежился, подобрал ногу, потом оглядел себя и, только теперь осознав всю нелепость своего сверхнеглиже, поднял брови в крайнем недоумении.
– Действительно… Я сейчас… – И заскакал к акведуку.
Мальчишка ждал. Минута, две, три… Мужчина не появлялся. Он подождал еще и заглянул в трубу. Там никого не было. Мальчишка взбежал на насыпь и сразу увидел мужчину, выходящего из развалин. Он был в плаще и шел к станции.
…Глуховато и мягко стучат колеса. Поезд идет в узком коридоре березового леса. Летит навстречу зеленоватый глаз светофора. Вот звук колес меняется: звонче, веселее, – перелесок, поле, простор. Солнце бросается под колеса. И опять лес – сосны: покачиваются степенно, ходят верхушками. И густой запах смолы. И вновь простор. Деревушка на взгорье. В облаке пыли – стадо коров. Он стоит на площадке вагона, выпростанной на волю ладонью ловя ветер.
Трубно орет электричка, проносясь мимо шлагбаума.
За шлагбаумом нетерпеливо пофыркивает грузовик. Девчата в кузове. Они машут и кричат что-то. И колеса лепечут непонятное, сбившие; с ритма на стрелке…
– Это уже было, – вздрагивает Дим.
Так же неслось, струилось, пахло, грохотало…
Опять мельтешит березовая рябь.
И вдруг все проваливается. Куда-то уходят и запахи, и цвета. И тогда кажется, что он существует отдельно, а мир где-то отдельно от него в холодном зеркале. Странное чувство отупения и зыбкости. И пугаясь этих провалов, он прислушался к чему-то в себе.
Он подумал о Лике.
Ему вспомнилось, как они вчера шли из театра бок о бок по гранитным плитам канала. В воде ртутно колыхалась лунная рябь. Их плечи, касались друг друга…
Вчера?.. Что за белиберда! Это за гранью рассудка.
Он подергал себя за торчащий на темени вихор, – это как-то всегда помогало ему в затруднительных случаях. Быстро оглянулся. На площадке стоял полковник и курил.
– Не угостите папироской? Спешил на поезд…
Полковник вытряхнул из пачки папиросу, чиркнул спичку:
– Последняя, не загасите.
– Спасибо. – Осторожно, пряча огонь в ладони, прикурил.
Судорожно глотнув дым, перекинул папиросу во рту, Спичка горела, обугливалась, загибалась.
Огонь коснулся кончиков пальцев.
– Вы… вас… – удивился полковник. – Вы обожглись?
– Ничуть. – Скомкал пальцами остатки горящей спички.
«Вот еще фокус – боли не чувствую!»
Соскочил на платформу, не дожидаясь, когда поезд остановится: он ехал без билета и нервничал. Только что отплясал дождь, и от платформы шел пар. Вышел на шумную, многолюдную улицу. На углу продавали газированную воду. В кармане завалялся случайный гривенник.
И не так уж хотелось пить, но надо было собраться с мыслями, и он стал в очередь.
– Без сиропа, пожалуйста, один.
Через весь город шел пешком. Даже интереснее. Тем более что совсем не к спеху. Это он отчетливо понял, подойдя к дому. Он ходил взад и вперед мимо парадной, не решаясь войти. Из скверика через дорогу можно было заглянуть в окна во втором этаже. Они не были занавешены полотняными шторами. В солнечные дни Лика всегда их задергивала. Она говорила: выгорают обои.
Он нащупал в кармане ключ.
Взбежал по лестнице.
Хотел открыть, но почувствовал, что не может так вот войти, как всегда. Он потянулся к кнопке звонка. Шагнул в сторону…
Кажется, вчера еще они шли по плитам канала, в воде кувыркался остророгий месяц. Потом пили кофе. Она научила его пить черный кофе. Ему это нравилось, потому что нравилось ей…
Лика открыла не сразу. Смотрела чужими глазами.
Вдруг отпрянула. Попятилась, пропуская его. Глядела недоверчиво, панически.
– Ты? Правда? – спросила она с ужасом и сомнением. И тотчас же вся сжалась.
– Прости, Дим, я не… – Она проглотила слова. – Я немножко приберу.
Она скользнула в комнату, крепко притворив дверь.
Это было нелепо, будто он пришел не к себе…
Она выдвигала ящики, что-то швыряла. Наконец вышла.
– Заходи же, – сказала она, судорожно глотнув воздух и словно недоумевая, чего же это он там застрял.
Она отошла (ему показалось: отскочила) к окну.
И стояла, чуть покачиваясь и тревожно скосив глаза на него.
Он прикрыл дверь, шагнул к ней. Она тихо вскрикнула, выбросила руки, как бы отталкивая его своими узкими ладонями.
– Нет-нет… Этого не может быть…
– Что ты, Лика. Это действительно я. – Доказывать, что ты есть ты, было явно абсурдным, и он пошутил: – Хочешь, ущипну?
Растерянно подергал себя за хохолок на макушке.
И этот жест, такой знакомый и привычный, может быть, несколько успокоил ее.
– Сядь там. – Она повела глазами.
«Детский сад», – подумал он, опускаясь в маленькое креслице с запрокинутой назад спинкой.
– Чешское? – спросил Дим.
– В театре знакомый столяр сделал. Я играла в чешской пьесе… Хотя откуда тебе знать?.. Она ведь всего три года назад поставлена у нас в театре… (Дим вздрогнул). А ты… Там тоже, между прочим, героиня является… потом…
Лика зябко поежилась, передернула острыми плечами.
В руках у Дима оказался деревянный жирафенок с удивленно торчащей на длинной шее головой-нашлепкой.
Он вертел этого жирафенка, улыбаясь. Ему дико хотелось подойти к Лике, прижаться к ней…
Лика ушла на кухню и вскоре вернулась, неся перед собой медный сосуд на длинной палке. Налила ему кофе. Подала кексы. Нервно ходила на почтительном расстоянии но комнате, прикладывая к щекам свои пальцы – истощенные и суховатые, они напоминали церковные свечи. Теперь он разглядел, что она изменилась, отяжелела кожа на подбородке, переносье прорезала глубокая морщина.
– Милый Дим, если ты – действительно ты, то выслушай меня… Я понимаю, – говорила она теперь своим поставленным сценическим голосом, – ты пришел к себе в дом… Ты так думаешь… То есть… я не то хотела сказать… Как тебе…
Она вдруг остановилась, прислушиваясь к чему-то в коридоре. И опять ходила – размеренно. Сжимала пальцами виски.
О чем она? Он не мог осознать, о чем она. Сквозь сумятицу слов вдруг понял одно, страшное: она гонит его. Просто гонит.
– Ты разрешишь мне допить чашку кофе?
– Ну зачем? – с укором воскликнула она. – Ты взрослый человек… У тебя есть хоть капелька здравого смысла?
– Нет, – сказал он, заводясь.
– Подумай о себе… Тебе же никто не поверит… Тебе, видимо, надо переехать в другой город, если уж так случилось… Может быть, под другой фамилией… Милый Дим…
Дим заметил, что из-под секретера торчит ночная туфля. Она была огромная, со стоптанным задником.
«Уйду. – Он тер ладонью лоб. – Сейчас, сейчас. Все очень уж сразу… Еще вчера… Вчера?.. Какой бред!» Для него это действительно было «вчера». Он, кажется, сказал это вслух.
– Что вчера? Ты теперь даже не прописан. Да не в этом дело… В чем ты меня подозреваешь?.. Не смотри на меня такими ужасными глазами, а то я заплачу… Я ведь сама тебя… вернула…
– Я не знаю, для чего ты это сделала… Здесь ведь не скажешь спасибо или благодарю. Только я думаю все: почему ты не сделала это сразу, тогда?.. Я даже не знаю, сколько лет прошло – три, пять?..
– Я все объясню… – В глазах ее метнулся испуг. – А сейчас ты должен понять, вернее, просто поверить…
Вдруг она встрепенулась слегка, вытянула шею, опять прислушалась к чему-то в коридоре. И опять ходила, поглядывая на себя в зеркало, на свое покрытое красными пятнами лицо с неправдоподобными иконописными глазами.
– Только пойми: сейчас лучше, благоразумнее… для тебя, чтобы никто не знал об этом… о твоем… ну, возвращении.
Происходило что-то чудовищное, нечеловеческое, и он хотел только осознать – что?
Она остановилась, удивленно взглянула на него, сидящего в низеньком креслице и прикрывшего ладонью глаза.
– Кажется, телефон, – сказала Лика и выскочила, плотно прикрыв дверь.
Слов не было слышно. Она говорила быстро, как-то захлебываясь, потом умолкла. Позже через дверь пробилась фраза: «Почему ты так сух? Ты все еще сердишься?»
Солнце ушла за дома. В комнате стало мрачновато.
Дим не мог одолеть озноба. Оглянулся и опять увидел ночную туфлю – огромную, со стоптанным задником. Он хотел просто понять, что происходит. Хотя что здесь понимать?
Телефон крякнул от резко повешенной трубки. Лика вошла, прихватывая на ходу полы распахнувшегося халата. Она включила свет, мельком взглянула на туфлю, потом на Дима, прикрыла ладонью прилившую к шее и ушам красноту.
– Тебя каждую минуту могут застать. Ко мне должны прийти из театра… Пойди куда-нибудь… пока. Пойми наконец – ты же фикция для них… Тебя нет! – Она приопустилась перед ним на колено, коснулась его своими длинными пальцами, как бы заклиная.
Он хотел сказать: но ведь ты можешь их не пустить.
И только сейчас совсем понял: она элементарно лжет.
Дим встал.
– Позвони завтра, – сказала она, молитвенно глядя на него. – Я очень виновата перед тобой. Но я сделала все, что было в моих силах. Поверь мне, Дим.
Сидя в сквере, против своих окон, он думал: «И все же для чего она это сделала?.. Чтобы посмотреть на меня и прогнать?..» В окне была видна полочка с керамическим кувшином. Мелькали голова и плечи Лики. Потом она крутилась у зеркала, взмахивала кистями рук.
Она стояла перед зеркалом, когда открылась дверь и вошел кто-то громадный, плечистый. Вошел и попросту снял пиджак. Взмахнул им, повесил, очевидно, на спинку стула, по-домашнему закатал рукава. Переваливаясь, слоново топал по комнате. Ерошил щетку волос. Дим знал: это был Лео.
Было видно, как он потрепал Лику по щеке, подошел к окну, куря сигаретку, и размашисто задернул шторы. Диму даже показалось, что Лео видел его, сидящего в сквере.
«Идиот! – выругал он себя. – И как сразу не пришла в голову такая простая вещь – могла же Лика за эти годы выйти замуж. Да, но… почему она не вызвала меня… оттуда сразу? И что значит – сразу?» – Дим провел ладонью по лбу, стирая мысль.
С замирающим гулом останавливались ночные трамваи. Дребезжали бортами грузовики и, споткнувшись о красный огонь светофора, столбенели, вздыхали. Застряв на перекрестке, нетерпеливо мигали хвостовыми огнями легковые машины.
Впрочем, звуки и краски доходили до его сознания опять отдаленно и блекло – как размазанные.
И вдруг пронзившей болью отозвалась сирена «скорой помощи». Истерично провизжав, машина бросилась прямо под красный огонь. Эта пронзительная боль, внезапно ранившая его, сначала неосознанно, потом мгновенно высветившейся картиной воскресила в памяти последние минуты отцовой жизни. Отец умирал от рака легких, и, разумеется, ему со всей медицинской категоричностью запрещено было курить, да и сам он из острого чувства самосохранения уже не позволял себе этой малости. Но однажды вдруг мотнул очесом седой бороденки и повел дрожащими бровями в сторону своей любимой трубки – из его большой коллекции – с точеным язвительным профилем Мефистофеля. «Димушка! Раскури-ка мне вон ту, мою… Ну… пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста», – повторил он поспешно, капризно, требовательно, так что отказать ему было просто нельзя. Отец рассосал, распалил, медлительно, с наслаждением затянулся несколько раз, пустил колечками дым, сказал вдруг «амба», и трубка покатилась из его опавшей руки. Голова откачнулась на валик дивана. Мать прибежала из кухни, не поверила, тормошила, положила под голову подушку, бросилась к телефону вызывать «скорую». Дим видел в окно, как мать встречала санитарную машину у подъезда, нервничала… Трудно было оглянуться, но он оглянулся: уголок отцовой губы был вздернут в изощренной ироничности. «Скорая, ах ты, скорая!»
…К кому спешила сегодня эта?.. Проскочив перекресток, она верещала уже где-то далеко и глухо. Но странная боль от ее клекота еще жила в нем, и прихлынула внезапно необъяснимая радость: он чувствует боль! Посмотрел на почерневшие кончики пальцев, обожженные догоравшей спичкой – там, на площадке вагона, – только сейчас ощутив ожог. Чувство боли вернула ему Лика, и уж за одно это он должен быть ей признателен! – усмехнулся Дим.
На углу под фонарем стояли, сбившись в кружок, мужчины. Дим подошел к ним. Они говорили о футбольном матче. Попросил папироску. Один из стоящих протянул. Щелкнул зажигалкой, осветил Диму лицо.
– Алексеев Вадим?.. О… – И отшатнулся, вжал голову в плечи, все еще держа поднятой зажигалку. – И… и… первый раз вижу, чтобы человек пришел с того света… и… чтобы… и… прикурить, – сказал болельщик. – Забавно. – По-заячьи потер маленьким кулачком левой руки nepeносье.
Дим не сразу узнал в этом еще молодом мужчине с залысинами и в мотоциклетной кожанке сослуживца по Ветеринарному институту Гаррика Кротова, – так тот обрюзг и полысел.
– Честное слово, – обратился Гаррик к собеседникам, – самолично выдал сумму на венок.
В толпе сдержанно засмеялись, кто-то гаркнул во всю глотку и толкнул Гаррика в плечо:
– Колоссальный розыгрыш. Однажды тоже прихожу, понимаешь, а у меня квартира опечатана. Сургуч, честь по чести. Ну тут, представляешь, такая заваруха пошла. Дворники, милиция, протоколы. Три дня никто не решался распечатать. К себе домой, понимаешь, не мог попасть. Оказалось, один кореш пятачок приложил к сургучу. Ну я ему тоже устроил.
– Да нет… Какой там розыгрыш, – пошевелил верхней губой Гаррик. – А с другой стороны, – И опять потер кулачком переносье.
– Только что из-за рубежа, – сказал небрежно Дим, чтобы разрядить обстановку.
– Понятно, – сказал Гаррик тоном сообщника и подмигнул Диму.
– Ну как сыграли? – спросил Дим и, прижигая себе руку папиросой, опять радостно поморщился от неожиданной боли.
– Два – три, – с удовольствием ответил кто-то.
– Вообще-то пенальти им зря назначили.
И вновь пошел разговор, прав или не прав был судья, назначив одиннадцатиметровый.
Дим отошел, уселся на той же скамейке, в сквере.
Лампочка в проеме между шторами светилась по-прежнему.
Валил людской поток – по панели, по дорожкам сквера: возвращались из театра. А потом стало вдруг безлюдно. Изредка проходили спешащие прохожие. Медленно прошла парочка – пиджак у парня на пальце за спиной, девушка звонко цокает каблучками. Он держат ее за плечо. Все реже появляются трамваи. Зато проносятся все бесшабашнее, истошно завывают, тормозя. Как мыши, снуют зеленоглазые такси.
Светофор часто мигает – сразу на все стороны. Он глядит на Дима своим острым клювом желтоглазо – как сова на сосне.
И пусто. И тихо.
Дворничиха топает в огромных галошах. Приостанавливается, косо посматриваег. Надо уходить. Но пусть погаснет эта лампочка – там, за шторой, светящая прямо в мозг.
Прошел еще час или больше. Он не уловил, когда это точно произошло, – лампочка уже не горит.
Совсем пусто и совсем тихо.
Распустив водяные веера, идут поливальные машины.
Всю ночь Дим мотался по городу. Он не знал, куда идет и зачем. Он был как шестеренка, вылетевшая из часов. Утром он оказался на окраине. Заборы, дровяные склады, похожие на динозавров строительные краны. Речка со щербатыми склонами, клочковатая серая трава. Упавшее дерево полощет свои лохмы в мутных стоках.
У прогнивших деревянных ворот на скамейке судачат пожилые женщины. Ребятишки купают собаку, привязав ее на длинную веревку. Пахнет затхлой водой, тиной и чем-то давним, простым, как детство. Идет косенькая улочка. Она упирается в ворота городского кладбища. Из-за кирпичной ограды торчит зеленая луковичка церкви. Крест сияет в первом луче солнца. Деревянные домишки глубоко вросли в землю, между рам уложен на зиму гoдовалый мох и костяника.
На одном из подоконников, за пыльным стеклом, вскинул руки и задрал нос Буратино. Он смотрит удивленно на мелькающие ноги прохожих, будто просит: возьмите меня отсюда.
У кладбищенской ограды рядком сидят старухи. На рогожках перед ними разложены еловые ветки, бумажные цветы, ленты из стружки. И пахнет елью, свежей стружкой и жирным черноземом.
И вот ворота. На мраморной доске: «Преображенское кладбище. Управление предприятий коммунального обслуживания Н-ского исполкома народных депутатов». А после уведомления, с какого и по какой час это предприятие коммунального обслуживания открыто, – подробный перечень, чего здесь делать нельзя. А именно: ломать деревья, копать червей, кататься на велосипедах, прогуливать собак и прочее и прочее.
Дим вошел в ворота и первое, что увидел – собаку.
Она бежала не так, как бегают псы, имеющие свой законный номерок – удостоверение личности, – а как-то неверно, то и дело шныряя в сторону, как пьяная, и обнюхивала кресты. Это была явно бездомная собака и потому не подпадала под параграф.
За железной решеткой проржавевшего склепа, прошитого ветками ольхи, сгрудились пожилые мужчины.
С молчаливым упорством они лупили костяшками домино по мраморной плите: такого использования кладбищенских помещений не сумели предусмотреть даже в управлении коммунального обслуживания.
Возле церковки рядком стояли раскрытые гробы. Высохшие старушки лежали плоско в обрамлении бумажных кружев. А с козырька крылечка на них непроницаемо я холодно смотрел Спаситель. Молодой поп в черной рясе, потрескивающей в плечах, вышел из дверей с блюдечком и кисточкой. Скороговоркой бормоча что-то, с профессиональным автоматизмом макал кисточку и мазал старушек по лбу. На паперти стоял и с недоброжелательным пристрастием смотрел на Дима странный человек – короткорукий, коротконогий, в поповском подряснике. Лицо этого Саваофа было обрамлено окладистой бородой, и седые волосы загибались от шеи. В кулачке куцо согнутой руки он держал авоську – там были яйца, плавленые сырки, печенье. Выходя из церкви, бабки совали ему монетки и еду. Он деловито задирал подол подрясника, лез в кармач брюк за кошельком, а то развязывал авоську и складывал туда подношения. Делая все это, он посматривал на Дима.
Дим пошел по главной аллее – мимо громоздящихся, налезающих друг на друга склепов. «Купец второй гильдии, почетный гражданин города… Вдова купца второй гильдии… Тайный советник… Его высокопревосходительство…» На мраморном пирамидальном постаменте золотой вязью было выведено: «Придите ко мне все нуждающиеся и обремененные, и я успокою вас. Архимандрит Михаил».
А в углублении постамента – стеклянная банка с этикеткой «Соленые огурцы», из которой торчал жиденький букетик высохших маргариток.
Чем выше в гору, тем именитее и богаче были памятники – склепы, часовни. Ангелы смерти простирали свои крыла и скорбно сводили брови. Здесь было ближе к богу, а главное – суше. Книзу шли кварталы победнее. А совсем в низине пестрели голубые и крашенные «серебряной» краской заборчики и торчали деревянные кресты с нацепленными на их шею удавками еловых венков с давно осыпавшейся хвоей.
Дим свернул в одну из улочек, которая вела вниз. Даты на крестах все ближе подступали к сегодняшнему дню.
Сначала его удивило, что не было могил хотя бы пятидесятилетней давности. Потом Дим понял: в этих кварталах сменилось уже не одно поколение мертвецов.
От надписей на камнях и крестах веяло безумством отчаяния.
«Ветер, ветер, не шуми,
Нашу Нику не буди…»
«Спи, Алик, до воскресения из мертвых».
Из этих строк глядела наивная и древняя, как мир, надежда: а может быть…
Дальше внимание Дима привлекла огромная зеленая клетка. Она была похожа на те, в которых держат попугаев, – только большая.
В клетке был человек. Каменщик. Он обрабатывал гранитный постамент под мраморной головкой вихрастого тонкошеего мальчика с пионерским галстуком. Посреди клетки на крестовине высился остов облетевшей елки. С ее сухих веточек свисали остатки золотого дождя и рыбки из папье-маше.
Дим кашлянул.
– Чем знаменит этот мальчуган?
– В Красном Бору на мине подорвался. Недавно совсем.
– А при чем здесь рождественская ель?
– Рехнулись, видать, с горя родители. Полковника сынок. Много лет ждали ребеночка. И вот… дождались. – Каменщик оторвался от долота, внимательно посмотрел на Дима: – Послушай, одолжи полтинник? За мной не пропадет.
И получив отрицательный ответ, опять зацокал по граниту, как будто Дима здесь уже не было.
Вдали, как призраки, вставали прозрачные хлорвиниловые накидки на крестах и венках.
Теперь Дим шел медленно, пристально вглядываясь в надписи на надгробиях.
В одной из оградок Дим увидел старуху. Она сгребла со стола в провизионную сумку все, что там было. Защелкнула сумку, смахнула со стола рукавом крошки и, поджав губы, так, что рот провалился, сверляще посмотрела на Дима. Взяла метелку и стала подметать, крича на воробьев: «Кышь, мазурики!»
– Развелось тут, – обернулась она к Диму. – Вчерась-от родительский день был… А много ли усопшему надо? Внимание. – Она твердым жестом переставила сумку и опять принялась подметать.
Из боковой аллеи вдруг вывернулся, как будто выкатился на колесиках, тот коротконогий человек с ликом Саваофа и с авоськой. Теперь в глазах его стыло любопытство, а лицо светилось елеем подобострастья.
– Прошу снисхождения, любезный.
Дим остановился.
– Я наблюдал дерзновенный ваш взгляд, обращенный ко Спасителю. Это не в диковинку теперь. И почувствовал я в вас достойного противника.
– Противника чего?
– Ну, всего этого, – человечек повел коротышкой округ, – божеского. Взгляд у вас бесовский – разноречивый, – погрозился пальцем. – Дозвольте полюбопытствовать, чем вызвано ваше посещение кладбищенской обители?.. Я не настаиваю… Только я здесь, можно сказать, свой человек. Присядем, если не спешите? – Саваоф вскарабкался на скамейку.
Дим сел напротив. Их разделяла чья-то осевшая могила.
– Так вот: мы земля, пепел. Сгорим, и нет нас. Из земли – в землю.
– Не согласен. Что касается меня – я не из земли, я из плоти и духа.
– Ишь вы, – заартачился Саваоф. – А все же пребудем мы на земле краткий миг. Более продолжительно наше пребывание здесь, на кладбище. А когда звук трубы архангела возвестит о пришествии Сына человеческого…
– И что тогда?..
– Все пробудятся… И останутся те, кто достоин.
– А… значит, вы тоже хотите выкрутиться?
Человечек вздохнул, поерзал по скамейке.
– Один – ноль в вашу пользу. Я не держусь за каждую букву писания. Здесь важна надежда, перед лицом которой люди очищаются. Скажу вам: каждый человек безвозвратно потерян в себе самом. И ему ничего не остается, как идти к богу, – будь он идея, или, как пишут философы, эманация, либо вообще ничто… Вселенной-то, согласно науке, двенадцать миллиардов лет. А что было до? Теперь-то она расширяется, а настанет срок – опять сожмется в голубиное яйцо. А человек-то, понявший это, – каково ему? Любой зверь счастливее нас… Вот оно как… Чем чувствительнее разум, тем сильнее страдание и боль. Ибо страдание растет вместе с осознанием его. И потому человечество жаждет одного, если прямо смотреть в глаза истине, полного отсутствия страданий, небытия, нирваны… Сомневаетесь? А алкоголизм, наркомания, поиски всяких других суррогатов забвения, коими является любовь и опосредствованно – искусство? Появление наше на свет сопровождается плачем, течение жизни всегда трагично, только впереди нам всегда якобы светит счастье. Тем более трагичен ее исход. На всем этом нельзя не увидеть печать предопределения. Сеять заблуждение, что мы здесь – для счастья, безнравственно. Этот обман родит неразрешимые противоречия, и только истина неделима и есть одна правда, от которой не увернетесь: смерть – главная цель жизни.
– Чего же тогда долго думать, – трик-трак, и привет родителям.
– Не скажите: надо избыть то, что предначертано. К смерти надо готовить себя.
– И вы всерьез верите в бессмертие души?
– Верю. Не знаю, есть ли оно. Но верю. Это дает мне покой…
– И пополняет ваш кошелек… – Глаза Дима блеснули зелеными огоньками.
Теперь он шел берегом затянутой ряской речушки, густо пахло крапивой.
С желтеющих берез, порхая в солнце, падали листья, деревья обнажались. Сквозь их чернеющие ветвящиеся остовы нежно голубело небо. Пауки летали на паутине отважно, как парашютисты.
Чуть наискось, на могильном холмике, укрепленном дерном, но уже осевшем, торчала фанерная пирамидка с никелированной планкой:
«Алексеев Вадим Алексеевич… 19… – 198…»
Дим поднялся и стал над холмиком.
Ковырнул носком дерн.
Вглубь, вширь, вверх простирался город смерти. Она беспардонно владела всеми этими акрами земли, арендуя их у бога. Она получала дивиденды. Стригла купоны. Она хозяйничала здесь!
Молча, почти не дыша, стоял он над своей могилой. Шелестели венки бумажных цветов.
И вдруг током ударила боль:
«Там в яме – я! Кости… скелет!..»
Он попятился, споткнулся и, вскочив, побежал.
Выходя с кладбища, неподалеку от кирпичных ворот, Дим увидел девушку-художницу. Отстраняясь от мольберта и прищуривая глаз, она вдохновенно писала провал в кладбищенской ограде, ангела, облетевшие ветви берез.
Дим вышел на людную улицу. В нос ударил маслянистый запах завода, бензиновый перегар. Грохотали трамваи. Все как-то сразу переменилось.
Точка. Лика чужая. Что ж, можно понять. Ведь не лишать же себя жизни только оттого, что умер другой, – кто бы он ни был и как бы дорог он ни был. Как жены средневековых князей.
Да, но могла же она позвать его сразу? Но что значит – сразу? Может быть, они расстались с ней, разошлись за несколько лет до его смерти? Хотя и это ее не оправдывает.
Лучик сознания смутно заскользил в прошлое.
Я стоял перед зеркалом, точнее перед плоскостью огромного параллелепипеда, наполненного биоплазмой, стоял на специальной скамеечке, как дети в ателье «фотомомент». Розовато-сиреневая масса, переливающаяся опалом, дымчато стыла в прозрачной кристаллообразной призме.
Сквозь коллоид полыхнул когерентный луч – выстрелил сквозь биоплазму, охватив меня. Было мгновенное чувство, что я воспарил куда-то и упал с высоты. Коллоид весь просквозился желтовато-перламутровой дифракционной решетки, в которой теперь застыл «Я», как в судне.
Тотчас же автоматически включилась записывающая аппаратура. Коллоид дымчато озарился снующим в нем лучиком, отбрасываемым возбужденным кристаллом двуокиси теллура, – лучик считывал рябь дифракционной решетки…
Крутился медный диск, и алмазный резец старательно выстругивал на нем замысловатую строчку моего «Я». «Крык», – хрустнуло что-то.
Все озарилось фиолетово-желтым сиянием, и резкий звонок предупредил, что резец поставил последнюю точку. Теперь оставалось на той же пластинке (впрочем, можно было бы и на другой – в целях конспирации) записать волну опорного луча, и стереоголограмму можно посылать в эфир – хоть на Луну, разумеется, если предварительно забросить туда контейнер с биоплазмой.
И вот я навек замурован в этой, такой патефонной с виду, пластинке!
С чувством почти суеверия я включил опорный луч, чтобы удостовериться в четкости голограммы.
В параллелепипеде возник сквозящий студенистый призрак. По телу прошли мурашки, и я даже слегка икнул, и вдруг почувствовал: то, призрачное мое «Я» как бы зовет, вбирает и поглощает меня, и я уже не понимал – где же я и кто из нас кто?
Ты – это ты или ты – это я?
Это было почти смешно. И страшно.
Но вот призрак стал терять свою прозрачность – он начинал материализовываться. Этого еще не хватало. Я судорожно выключил опорный луч… И все… Тьма.
Что же со мной произошло дальше – с тем, который остался во плоти?.. Я хорошо помнил, что собирался отдать пластинку Лике. Значит, у меня с ней было все хорошо… Все еще было хорошо. Только мне все время не хватало ее в то лето. И я все время, помню, ждал и ждал ее… И на меня, как тогда, нахлынуло чувство тоски, когда не знаешь, куда себя девать, и спасаешься в работе. Но тоска все равно сосет. В такие минуты надо смотреть на небо, Закинуть голову и смотреть. Но ведь не будешь вечно ходить с запрокинутой головой. Можно еще бежать с крутой горы. Но и высота кончается. Тогда – хоть вой. Я звонил ей каждый день. Она обещала: «Да, да – обязательно». И не приезжала. Правда, у нее в театре была премьера. Но всегда найдется сто двадцать причин и одна-две веских.
И горе тебе, если не ты вводишь в число этих самых «веских», а входит кто-нибудь другой. Накануне записи я не выдержал и, бросив все, махнул в город. После генеральной репетиции – «для пап и мам» – мы шли с Ликой берегом канала, касаясь друг друга плечом. И я не брал ее под руку. Но мы всеравно были как одно… Я уехал на последнем поезде. А она обещала приехать на следующий день утром – у нее не было репетиций или даже был выходной. Но она не приехала… А только позвонила, что не может. У нее были какие-то веские причины…