Текст книги "Занимательная ксенобиология"
Автор книги: Аркадий Голубков
Жанры:
Космическая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Трасса была все той же! Те же балки на деревянных полозьях, тот же длинный, крытый толем барак-гараж — ведомство Дедусика и его подчиненного — нудного колчелапого пса. Вот и салют — алмазный плеск электросварки, а вместе с плеском — громыханье дизелей, поросячий визг генератора, суетня плетевозов. На вертолетной площадке толпился разный люд — среди всех Костылев сразу различил Старенкова. Ни у кого нет такой смоли на лице — ему только цыган в кино играть, рядом с ним знакомый телеграфный столб подпирает небо — это Рогов, еще суетится оживленный Вдовин, неугомонный нестареющий человече, занятный, как дитя.
Вертолет сел, и, едва Костылев выкарабкался на лесенку-приставку, как Рогов и Старенков подскочили к нему, ухватили под руки, подняли, поволокли к балку.
— Куда? — взмолился Костылев.
— Молчи! — обрезал Старенков. — Пока на себе везем, не трепыхайся! А то бросим. Из-за тебя целых два часа никого к столу не подпускаем, рация все питание слопала, пока переговаривались с Зереновом. А ваше величество в ус не дуло, прохлаждалось. Не будь ты калекой, давно бы головой в сугроб. Ноги болят?
— Да отпусти же! Не болят.
— Не отпущу. Терпи, боярин.
— По какому поводу стол? Неужто по моему?
— Нужен ты!
Сзади с воплем к процессии присоединился Вдовин.
Открыв дверь балка, дружно втянули Костылева в пропеченное нутро таежного жилья, поставили на ноги, все втроем, проводя пальцами по губам, грянули туш: та-та-ра-ра-та-та, та-тара-та-та-там!
— Вот, Дедусик, с доставкой на дом.
Дедусик был торжественным и грустным одновременно, лысина его почему-то не сияла, глаза оковали цепкие гусиные лапки, лоб в мелкой изрези морщин, а вот пиджак был новеньким, с полочки, даже магазинные складки сохранились, засаленную колодку медали он засунул под бортовину, из-под нее выглядывал серебряный надраенный кружок.
— С возвращеньем, Иван! Ванятка ты наш! — провозгласил Дедусик.
— Обо что торжество, Дедусик? — поинтересовался Костылев. — День рождения? Иль золотую свадьбу с бабкой справляете? Она в твоем Полесье, ты — здесь.
— Ни то, ни другое, — Дедусик развел понизу руки, исполосованные черным переплетением линий, изуродованные ревматизмом, с вывернутыми пальцами. — Назад, в Беларусь, возвертываюсь. Кустюм вот себе справил. Вишь, в пыпырышек! Буклет называется. А насчет бабки ты угадал — к ней возвертываюсь. Весна уже, земля ждет. Она уходу, ласки требует. И тянеть. Знаешь, как тянеть — спасу нет. По ночам даже не сплю, ворочаюсь, а засыпаю — яблоневый цвет вижу. На весну и лето к земле подаюсь. А осенью, живы будем, спишемся. Не найдете на мою вакансию человека — снова приеду. Деньги мне и впредь нужонны будут. Весной и летом все равно трасса станет — грузы по воде будут закидывать, складать на вашей дороге, а как только морозы подоспеют и трасса двинется далее — я тут как тут.
— Денег-то хоть много заработал, Дедусик?
— Все, что заработал, везу с собой. Я ж не Рокфеллер, чтоб десятирублевые хрустики в чулок складывать да процент под них получать.
— У Рокфеллера — не чулок, у Рокфеллера — банки.
— Я и говорю, — кивнул Дедусик, — не чулок, так кубышка!
Все засмеялись.
— Скоро к реке выйдем, — сказал Старенков громко, сел на расшатанную толстоногую скамейку. — Полтысьянка называется. По весне она разливается не хуже моря и уровень свой до осени держит. Вот у нее какая особина. Поэтому, чем скорее на нее выйдем и чем скорее дюкер протащим, тем лучше для нас. На том берегу соединимся со встречной ниткой, и полтыщи километров трубопровода у государства в кармане будет. Так что ты, Дедусик, напрасно уезжаешь. На кого нас покидаешь?
— Вот, — Дедусик немощно заморгал припухлыми, в багровой оплетке веками, в подглазьях, в ручейках морщин затускнела сырость, — жалко, но не могу. К земле тянеть.
— Сильнее десятирублевых? — не выдержал Старенков.
— Хлебушка нам белорусского пришли, — попросил Вдовин. — Я после войны там в плотницкой бригаде служил, восстановление делал, пшеничные караваи на всю жизнь запомнил.
— Пришлю, пришлю, — засуетился Дедусик, — обязательно пришлю — белорусский хлебушко что колбаса, такой же питательный, раз к разу.
В его движениях, в глазах, в опущенных плечах сквозила усталость от скитальческой жизни, которую он вел зимой, все время двигаясь с трассой на запад, серьезность утки, стремящейся из-за тридевяти земель вернуться к родному обиталищу, увядшесть старого человека, видевшего столько, что об этом книгу можно писать. Он повернул свое расстроенное лицо к Костылеву, растянул рот в трудной улыбке:
— А у тебя, сказывають, красуля завелась? Из области прилетает.
— У него? Завелась, Дедусик, завелась, — подтвердил Старенков, подбросил в печушку соснового смолья, буржуйка ухнула с готовностью паровоза, сухо взыграла пламенем.
— Смотри, кабы сердце твое не съела.
— Не съест, Дедусик, не съест, — Старенков прихлопнул печушку заслонкой, вертанул рычажок-огурчик, распрямился.
— Раз не съест, тады к столу, — провозгласил Дедусик. — К шампани!
...Утром Костылев, собираясь в первый свой рейс после двухмесячного перерыва, заглянул в Дедусиков закуток — тот посапывал-посвистывал на неразобранной кровати, вытянувшись в неказистый свой рост на одеяле, на ноги, хлипкие, любящие тепло, были надеты валенки — так, в валенках, в «кустюме» с медалью Дедусик и досматривал в предутренней тиши свои полесские сны. Бороденка задралась галочьим хвостом, была она редкой, с розовыми проплешинами, от нее исходило ощущение немощи. Отработал старик свое, на покой, на пенсию бы пора, ан нет — заело старика накопительство, погнало в неведомое, за реки-моря.
— Пока, Дедусик. Бог даст — свидимся, — сказал Костылев, закрыл за собой дверь.
Не знал он еще, что Дедусик, уехав, помается некоторое время в Полесье, а потом не вытерпит и пришлет письмо, в котором будет проситься назад, обращаясь к каждому поименно, будет рассказывать о своей тоске по сибирской вольности, о сердечной привязанности к нефтяному краю, о болезнях, обрушившихся на него после того, как он «сдал свой трудовой пост», о том, что и земля, ухоженная, доверчивая, сдобренная его по́том, его томленьем, тоже не радует; «землю обрабытывают тракторами техники уйма землю можно только в руке подержать полюлюшкать остальное механизьмы делают. Опять-таки и деньгов нет бабка отобрала», — писал Дедусик вполне сносным стилем. Правда, без единой запятой и допуская ошибки.
Письмо пришло, когда трассовики протаскивали через Полтысьянку дюкер, пора была горячая, не до писем, ответили Дедусику через три недели, когда уже соединились со встречной ниткой. Ответ поразил бригаду как удар грома, он был жестоким: не вынеся томленья, Дедусик умер.
Старенков минут пятнадцать сидел молча, без движения, зажав в руке тетрадный листок, пришедший из Белоруссии; с лица его сползла обычная жесткость, глаза истекали му́кой. Бригадир никогда не относился к Дедусику серьезно. Впрочем, как и остальные — все те, кто знал о скаредности старика, его жизненных целях. Не думал никто, что Дедусика может поразить такой недуг, как тоска по людям, с которыми он вместе работал, делил хлеб-соль. Да и сам Дедусик, наверное, об этом не думал. А оторвался от трассы и усох. Есть вещи, куда более сильные, чем деньги.
Старенков поднял голову, посмотрел на Костылева незряче, пожевал губами, прошептал что-то чуть слышно, а Костылев понял все, о чем тот шептал, все-все, хотел что-то сказать, но у него не хватило силы.
...Костылев вышел из балка, по привычке посмотрел вверх: как небо? По небу день виден как на ладони, сразу понятно, каким он будет: ясным, или захлебнется в буране, или мороз зажмет трассу, или же оттянет трескотун и оттепель высветлит тайгу — все рассказывает небо. Звезды были мелкими, неровно сколотыми, но яркими, с игрой. Значит, день будет морозным. В такие дни работать весело.
Он вывел плетевоз из-под навеса — кабина была та же, новую не стали ставить, верх только чужой, стежок газосварки еще не закрашен, под ногами — скрипучий новенький коврик. Эх, «троглодит», «троглодит»... Костылев погладил рукою руль, замер, пытаясь понять, какие же чувства он испытывает к машине, чуть не погубившей его, — если зло, боязнь, если нутро дрожит от сердечного колотья, то за баранку лучше не садиться, лучше уступить место другому, а самому пойти в подмогу к электросварщикам.
Во рту была странная сухость, но на нее Костылев не обратил внимания — это оттого, что соскучился по ребятам, по трассе, по всем машинам вообще и по «троглодиту» в частности. Сухость сухостью а внутри, в глубине груди, была радостная приподнятость. Он поерзал пальцами ног в унтах — слушаются ли? Пальцы слушались.
Включил первую скорость и, подсвечивая подфарниками, поехал на сварочную площадку, где слепил тайгу яростный сверк, где, натуженно пыхтя, трубоподъемники укладывали плети тыщовок на тросовые роспуски машин.
20
К Полтысьянке вышли в полдень, когда солнце вызолотило природу, оплавило верхушки деревьев, когда снег сглатывал тени, вернее, их попросту не было, и лес, по которому была пробита отверденная толстой наледью дорога, прозрачнел, будто выцвеченный; далеко просматривались крохотные, ноге ступить негде, полянки, не забитые буреломом. Костылев остановил КрАЗ, слабо охнув, выпрыгнул из кабины. Было тихо. Чуть слышно, сонно и пусто шевелили лапами ближние сосны. Тех, что подальше, слышно не было. Из-под снега, прямо под радиатором, грибом-мухомором выглядывал толстотелый столбик, окрасненный суриком, с табличкой наподобие грибной шляпки, прибитой к торцевине. Костылев нагнулся рассмотреть, что там такое написано. Буквы свеженькие, будто вчера начертанные, рдеют клюквенно. Всего два слова: «Выход траншеи». И дата.
Сзади зарявкал «Урал». Не оборачиваясь, Костылез определил — роговский, воет с радостно-неукротимым поросячьим подвизгом; веселая натура у машины, не то что у мрачного «троглодита» — этот же только и ждет, чтобы подлянку сотворить. Захряпал снег. Послышался голос Старенкова:
— Первым к реке выбрался?
Костылев, помедлив, отозвался тихо:
— Как видишь.
— Вижу. Это створ.
Старенков похлопал рукою по карману:
— Книжку для записулек забыл. Нелады.
— Зачем записулька-то?
— Радиограмму в управление надо дать. К реке всежки вырулили.
— Еще успеешь. Что это за столбец? А? «Выход траншеи».
— Осенью тут три месяца земснаряд работал, трехметровый ров вымывал. Дно здесь твердое, камень да глина, вначале взрывчаткой поднимали, потом земснаряд дело довершал. Через пару недель встречная нитка подойдет, мы дюкер протащим, а там... Там последний шов, стрельба в воздух, брызги шампанского, отпуск — и айда дальше. Новой осенью опять трасса, — Старенков стал задумчивым, взгляд его косо соскользнул книзу. — Как протяг зимой начнется, так из Коми, из Башкирии жди притока старичков. По двадцать — тридцать лет мужики работают, кончат трассу в одном месте, идут в другое. Бродяга, он и есть бродяга, закваска такая. Не могут без трассы жить.
— А сам-то как? Давно на трассе?
— Я-то? Я на нефти давно. Старичок. А на трассе нет. — Он повернулся, пощипал пальцами бороду, вдруг вскинул голову. — Мать честная! Я-то думаю, кто на меня так внимательно смотрит. Ан, оказывается, кедр! Ого! Зеренных шишек сколько!
Он выдернул из снеговой обочины сукастый обрубок, торчащий как лаптовая бита, коротким махом зашвырнул обрубок в зеленый полог. Оттуда ссыпалось несколько ершистых, роняющих орехи шишек. Рогов слазил в снег, достал.
— Кедр, он сейчас твердый и не особо вкусный. А вот в августе бывает хорош. Орех молочный, нежный, как сливочное масло. Липкий только, вся шишка в смоле. Орешки надо зубами выдирать, так извозюкаешься, три дня потом неумытым ходишь, к твоей физиономии все подряд клеится. Палец к носу поднесешь — отдирать надо плоскогубцами. Ага. Правда, есть способ борьбы со смолой. Бросишь шишку в костер, смола, она выгорает, орех парным становится, в пазах — чистенькие зернышки. Такие — вай-вай! Пальчики оближешь! Объеденье, деликатес высшего сорта. А эти орехи каляные, — Рогов выплюнул на дорогу скорлупу — зиму пережили. Как их только белка не слопала?
К вечеру весь балковый городок переехал на берег Полтысьянки.
Трассовики занялись изготовлением дюкера. Дюкер через Полтысьянку — это четырехсот-, с гаком, метровая труба, которую надо вначале собрать в общую нить, соединить глубокими корневыми швами, потом покрыть нитроизоляцией — специальной защитной коркой, чтоб ржавь не подобралась к телу дюкера, обмазать битумной мастикой, обмотать стеклохолстом или бризолем, сверху обшить досками, чтобы создать предохранительный каркас, а в торце, дабы вода не забралась вовнутрь, поставить специальную заглушку, пулей называется, и только тогда протягивать. Да еще надо грузы к обшивке прикрепить, чтобы дюкер, грешным делом, не всплыл.
Вся трассовая техника сгрудилась на небольшом, в полкилометра, отрезке. Водители, оставшиеся без работы, поступили в распоряжение сварщиков, битумщиков, водолазов.
Полтысьянка была еще скована полутораметровым льдом, но под этой толщью уже чувствовался ровный тяжелый бег просыпающейся реки, надо было спешить, не ждать, когда лед начнет бугриться, соловеть, растрескиваться на неровные ломины.
Дни стояли один к одному, как жаркие чеканные пятаки, о такой погоде можно только мечтать. Уно Тильк жалел, что с ними нет Дюймовочки: ой как хотелось жене увидеть, как через реку будут протаскивать дюкер, не верила она, что огромное толстое тело трубопровода может гнуться, словно нитка (недаром ведь трассу еще и нитью зовут!), покорной змеей ляжет на водное дно и конец, заткнутый пулей, лебедка вытянет уже на том берегу.
Дюймовочку месяц назад отправили в Тюмень на какие-то мудреные курсы. А Вдовин, тот жалел, что с ними Дедусика нет.
— В радость это было бы дедку. Для него такое зрелище как орден к медали под пиджачный отворот. Иль как лишняя сотня на сберкнижку.
— Дедусику не до тебя, Контий Вилат. Небось хлеб сеет, кости после сибирской зимы отпаривает.
— А что? Огреб деньгу — и был таков.
— Видели бы вы, как он плакал перед отъездом.
— Ага. Цельную бутылку, ноль семьдесят пять из-под шампанского, слезами наполнил.
— Выпить бы!
— Пока не протянем дюкер — сухой закон! — предупредил Старенков.
— Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось? — Уно мечтательно потянулся, с острым хрустом раздвигая, расслаивая позвоночник, в глазах у него завспыхивало, замерцало что-то жадное, желанное, светлое. — Хотелось бы, да не дано нашему теляти волка схряпать.
— Уно, где ты научился так чисто по-русски говорить? — спросил Старенков.
— В Эстонии.
— Прости, перебил, — сказал Старенков.
— Ничего. А хотел бы выпить кофе. И не простого, хотя простого тоже так хочется, что даже зубы ломит, — а кофе по-дьявольски. Есть такой, рецепт с Кубы вывезен. Знаете, как готовится? О-о... Колдовской процесс. В чашку кладется половина чайной ложки корицы, три зернышка поджаренного кофе, одна фиговинка — иль как ее там назвать, бутончик, что ли? — гвоздики, еще чайная ложка сахара да плюс две чайные ложки рома. Кубинского, конечно. Все это заливается готовым черным кофе — кипящим, чтоб пузырьки взбулькивали, накрывается блюдечком и настаивается пять минут. Ни больше ни меньше — ровно пять! Получается кофе такой, что... А, что там говорить! Знаете, у Наполеона был министр иностранных дел. Талейран. Так этот умняга Талейран сказал однажды про какой-то мудреный напиток: «Горячий, как ад, черный, как дьявол, чистый, как ангел, и сладкий, как любовь». Так этот кофе таким вот и получается. Кто хоть раз попробовал, навсегда запомнит. Да.
— Уно, больно заковыристо ты говорить начал, — покрутил головой Вдовин. — Дюймовочка виновата? Э?
— Она. Читать заставляет, мозги раскручивает, накачку им дает. Иначе, говорит, от себя на пушечном выстреле держать будет. Как и до замужества.
Ксенофонт Вдовин захохотал.
— А по-моему, такой кофей — чепуха на постном масле. — Старенков повернул к свету лицо, что-то разбойное проглядывало в его кочевной красе: борода горелая, щеки утомленно полышут, глаза резкие, с белками в прожилках, в нездоровой натуженной опайке век. — По-моему, это аристократическое сюсюканье.
— Как знать, как знать. — Уно выгнул ноги, подтянул колени к подбородку.
Вдруг каждый из них почувствовал в этот момент неожиданную тревогу, словно столкнулся с опасностью. И каждый из трассовиков воспринял это предостережение души по-своему. Уно почему-то подумал, что, не дай бог, вертолет, который везет сейчас для них обмазку, может грохнуться в тайге, но тут же успокоил себя и даже посмеялся, вспомнив, как сам он в июле летел на Ми‑8, горючего в баках ни капли, и они кое-как дотянули до деревянного вертолетного помоста подбазы, расположившейся у берега черной глубокой Конды — речки, знаменитой могучими бревноподобными осетрами. Пока от вкопанных в болотистую куртину цистерн тянули шланги к бакам, Уно показали на парня, шагавшего по слегам к вертолету. Парень был огромен, плечи по километру, голова маленькая, макушку венчала кепочка-восьмиклинка с пуговкой наверху и крохотным, всего в полтора пальца шириной, козырьком. Увидев, что на него смотрят, парень натянул кепочку на нос. Уно рассказали, что этот парень угодил год назад под вертолетный винт, лопасть врезала ему по голове, посреди лба — лбу хоть бы хны, а лопасть, кувыркаясь, отлетела на добрую сотню метров в сторону. С тех пор парень стал знаменитостью.
Уно рассмеялся — анекдот! Попробовали ему доказать, что правда, — не поверил. Тогда поспорили, может такое быть или не может. Уно подошел к парню, спросил напрямик: «Выдумка вертолетная история или не выдумка?» Парень ответил коротко: «Было!» Вертолетчики этому парню «Запорожец» вскладчину купили — он им жизнь спас: ведь лопасть держалась на честном слове и должна была обломиться в воздухе.
А перед Старенковым прыгали в эту минуту золотые обрезки пламени, шипела кипящая нефть, черный чадный дым ел глаза, увидел он и самого себя, со стороны увидел — испачканного, с грязным лицом, с рассеченной надвое губой, перед ним, как кадры в кино, заново прокручивались самые острые моменты его жизни.
Ксенофонт Вдовин в минуту тревоги подумал о доме, у него, как недавно узнали трассовики, подрастала озорная молодь — десяти- и двенадцатилетний сорванцы. Как и положено, сорванцы пропускали школу, доводили до слез молоденьких учительниц — словом, беспокойство приносили немалое. Жена замаялась с ними. Ведь парни не девки — на уме охотничьи пистоны да желание заложить их под ножки учительского стула, чтобы испугать какую-нибудь математичку или немку, еще ножи, чтобы на крышках парт выцарапывать свои имена, игра монетой о пристенок, футбол, драки. Девчонки — те полегче в воспитании, попокладистей, и горя с ними меньше.
Каждый думал в эту минуту о своем.
— Вот что, — произнес, выплывая из раздумий, Старенков. — Мы должны спасательную станцию оборудовать.
— На хрена она нужна?
— По технике безопасности спасстанция предписана. Только вот оснастки нет. Да и как ее заиметь?
— Что в оснастку-то входит?
— Э-э, Контий Вилат, входит столько, что и не спрашивай. Голову потерять можно.
— Ты бригадир, тебе и терять.
Старенков достал бумажку и, поглядывая в нее, начал один за другим загибать пальцы.
— Шлюпка на пять человек — одна, весла — три пары, уключины — три штуки... Или пары, черт их знает. Нагрудников спасательных — три, концов Александрова с двадцатиметровой веревкой — два, спасательных кругов — два, фонарей «летучая мышь» — один, досок толщиной не менее сорока миллиметров — две, санитарная сумка с набором медикаментов — одна.
— Не хвост собачий, — вздохнул Вдовин. — Много всего. Сразу не добудешь.
— Про спасателя вот только забыли. Слона и не приметили.
— Спасателем — любой из нас, — сказал Старенков. — Ты, я, он, он.
— А еще бы пост ГАИ на Луне установить, — мечтательно потянулся Уно. — Иль мимо сада городского на велосипеде проехать.
— Спишь, что ль? — спросил кто-то невнятно.
— Ага, — сказал Уно.
...Утром весь городок поднялся на ноги, не было ни одного человека, который бы остался в балке. Солнце еще не проснулось, предутренний туман плотным пологом сел на землю, нужно было ловкое умение ветра, чтобы поднять его, перебросить в сторону от трассы. Но ветра не было, загулял где-то, а может, еще не проснулся.
В береговом отпае вырубили квадрат, линию прохода отметили поверху, по льду, тонкими неошкуренными слегами, положенными одна к одной. Вдоль слег, по ту и другую сторону, сделали несколько квадратных колодцев — для водолазов, в каждый опустили по веревке.
Мощная трехсоттонная лебедка, установленная на противоположном берегу, была не видна, ее скрывал туман, из проруби выпрастывались обледенелые тросы, каждый в руку толщиной. Концы тросов были заякорены за пулю, вернее, за два тяжелых стальных языка, приваренных к пуле — этой заглушке, похожей на огромный танковый люк. Вдоль дюкера мрачными портовыми громадами проступали сквозь туман трубоукладчики — машины, вообще-то не обладающие приметным ростом, но туман увеличивал предметы, рассеивал контуры, раздувал их до невероятных размеров. С того берега прибрел Ксенофонт Вдовин. От обычной его суетливости и следа не осталось — был он торжественный, как новобранец перед присягой, даже выбрит, что на него непохоже — не в характере КВ каждый день бриться, трасса его и небритым принимает. Свои большие хрящеватые, наподобие лопухов, уши он подобрал, подсунул под шапку, голос его, хоть и хрипатый, наполнился достоинством.
Он, обтирая ладонью заветренное свекольное лицо, разыскал Старенкова, мазнул пальцами по козырьку шапки, вроде бы отдал честь:
— Бригадир! На том берегу готовность полная. Ждут команды.
— Туман проклятый, собственного носа не видно.
— Точно, — согласился вдруг Вдовин, — только коней красть. В старину так и делали.
— Валяй на тот берег, скажи — через пятнадцать минут начинаем. Сигнал зеленой ракетой подам. Надо бы красной, красная виднее, да нету, на складе были только зеленые. Красные другие профукали.
Вдовин повернулся на одной ноге и хотел уже было раствориться в тумане, как Старенков окликнул его:
— Постой! Сколько там на твоих кремлевских?
Ксенофонт отогнул рукав, заглянул под него — жилистое костлявое запястье окольцовывал тонюсенький, не толще шпагата, ремешок дамских часиков, купленных в Зеренове. Капелюшка циферблата поблескивала из темноты.
— Двадцать минут восьмого.
— «Двадцать минут восьмого!» — передразнил Старенков. — С получки денег тебе дам, купишь новые часы. На десять минут отстают. Подведи!
Вдовин, пыхтя, подцепил неуклюжими, огрубелыми пальцами колесико завода, передвинул стрелку вперед.
— Теперь иди! По ракете начинаем!
— Понял! — Вдовин отступил назад, все еще вглядываясь в крохотный вырез дамских часиков, с пыхтением задирая пальцами обшлаг. — Через пятнадцать минут, как у генералов в кино, начнем атаку. — Он, подпрыгнув, рывком развернулся, с топотом потрусил в туман, оскользаясь на наледях, всхрипывая и отплевываясь.
Старенков двинулся к дощатой натопленной будке, поставленной у самой реки, — там расположилось управленческое и областное начальство, прибывшее на проводку дюкера. Главным среди всех был Елистрат Иванович, начотдела, седой огромный старик с орлиным носом, жгучими, калеными, как антрацит, глазами и длинной белой шевелюрой.
— Все готово, — доложил ему Старенков. — Через пятнадцать минут начинаем, Елистрат Иванович.
Начальство, пошарив в кармане просторного пиджака, побрякало ключами, спичками, медью, извлекло оттуда платок, книжицу троллейбусных билетов, обтрепанный пропуск, затем столбик «Холодка» — мятных таблеток. Елистрат Иванович расколупнул таблетки ногтем.
— Хотите?
— Нет, — напряженно отказался Старенков. Он уже начал злиться: время идет, а начальство и не торопится, «Холодок» кушает.
— Знаете первую и главную заповедь? — спокойно спросил Елистрат Иванович, взгляд у него был пытливым, медлительным, проникающим вовнутрь, в нем крылось что-то хмурое и веселое одновременно. Когда он ощупывал кого-либо глазами, возникало чувство, будто под рентген попал. — Не знаете первую заповедь? Не суетиться. Поняли? Все готово?
— Все.
— Тогда с богом, — просто и даже несколько скучно сказал Елистрат Иванович.
Старенков выбрался наружу, туман по-прежнему не проходил, наоборот, он даже погустел еще больше, но густей не густей, не отменять же из-за него сегодняшнюю протяжку. Дорог каждый час, каждая минута. Туман имел странный рыжеватый оттенок, и эта непривычная окрашенность была неприятной для Старенкова, он сощурил глаза, посмотрел на восток, где занималось солнце, и, стряхивая с себя мрачность оцепенения, подумал, что это от солнца, это его лучи так недобро меднят туман...
Около пули, пробуя ногами тросы, уходящие в зелено-сажевую, подернутую тонким чистым ледком глубь, толпился народ. Старенков ощутил непривычную зыбкость тела, легкий звон в ушах, будто рядом жужжал мокрец, слабосильный, когда в одиночку, и способный, если в куче, обглодать человека до костей. Напряженный суетной говорок стих, когда Старенков приблизился к этому новгородскому вече.
— Что, старшой, не пора ли нам пора? — спросил кто-то из-за спины Уно Тилька. Кто же именно — Старенков не разглядел, не до того.
— Туман-то, а? И уползать не думает, — глухо, с суровой озабоченностью проговорил он, поднял руку.
— Тому, кто под водой, все едино... Когда дюкер нырнет в Полтысьянку, да под лед, ему туман, как папе римскому гавайская гитара.
— Остряки! Хоть по пятаку плати за слово.
Он поглядел в сторону небольшой открытой будки, где в рост стояли водолазы, облаченные в непромокаемые балахоны. Эти тоже, кажется, готовы. Он подал им знак: сейчас начинаем. «Водолазный бог», низенький колченогий человек, махнул рукой, показывая, что все в порядке.
Старенков забрался рукой под бортовину полушубка, выдернул из-за брючного ремня старую оскребанную ракетницу с деревянной вытертой ручкой, разломил ее. Нащупав в карманах дубленки тяжелый картонный столбик патрона, загнал в ствол, оглянулся на застывшие громады трубоукладчиков, которые слабо посвечивали фарами сквозь туман.
— Давай, старшой!
Кивнул, посмотрел на крепкий лед Полтысьянки, еще раз кивнул и, медленно согнув руку в локте, выпалил в воздух. Ракета едва видимо озеленила высь.
— Да-авай! — запел кто-то тонко и чисто.
— Ава-а-ай! — отшлепнулся звук от сосновых стволов, промчался над головами людей.
Трос, обледенелый, обросший короткими бородавчатыми сосульками, неторопко двинулся в воду. К колодцам тут же зашагали «куриной иноходью» водолазы, таща за собой трубчатые хвосты, медноголовые тусклые шлемы они несли в руках. «Рано, — подумал Старенков, — им работа только через час, а то и через полтора будет, не раньше. Им, водолазам, наблюдать, как пойдет дюкер по донной траншее, хорошо ли будет ложиться, не надо ли подвигать его куда-нибудь, влево или вправо. А сейчас, если нырнут в глубину, то через полчаса выскочат назад, стуча зубами от холода. Замерзнут ребята».
— Ра-ано! — прокричал он водолазам. — Рано под лед торопитесь!
Те услышали, замедлили иноходь. Свинцовые бляхи на их скафандрах выглядели как боевые доспехи древних дружинников.
— Слушай, КВ! — не оборачиваясь, позвал бригадир. — Вдовин, мать честная!
— Он на том берегу, ты сам его послал, — послышался чей-то голос, кажется, того, что спрашивал: «Не пора ли нам пора?»
— Слушай, друг, — попросил его Старенков, — возьми еще одного человека, разведи два костра, один вон там, — он показал на водолазный дощаник, — другой по эту сторону дюкера. И нарубите лапника, сучьев, греться будем. Теперь, пока дюкер не подтянем, нам останова не видать как собственных ушей.
Вскоре и слева и справа заполыхали костры, пахучий дым смолья поплыл над полтысьянским льдом, поедая туман, изгоняя его, отблески огней отражались на лицах людей, делали их строгими, настороженными; что-то военное, фронтовое чудилось во всем, что происходило сейчас на берегу безвестной таежной речушки. Танками ревели трубоукладчики, подхватывая и подавая дюкер в воду, тоскливо и пусто светили в тумане их полуслепые фары, опоясанные радужными обводами.
Толстая уродливая затычка дюкера покорно ползла за тросами, вспарывая снег, землю, подрубая древесные корни, толчками подбираясь к воде. Вот вывернула из земляной пепельно-гнойной неглуби камень-голяк, весь в бурых железистых подпалинах, подцепила, уволакивая в сторону, под ноги людей, столпившихся у края наледи, ломанула тонко захряпавший стеклянный ледок, развела полеву-поправу осколки, медленно, неуклюже скрипя и мутя воду, забурлившую, как под струей монитора, червячьей переступью поползла под лед.
— Все, пошла рыбку ловить!
— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь...
— А что?
— То! Бывает, в дюкере свищ обнаружится, шов пробьет, тогда всю волынку назад приходится вытягивать.
— Зачем его тогда на берегу испытывали?
— На берегу — одно, в воде — другое! В одном разе — божий дар, в другом — яишня. Дюкер жа ползет на излом, все время под нагрузкой под изгибом, вот и может какой-нибудь шов занервничать, течь дать.
Вздыбилась, сломалась ребровина проруби, дюкер, плохо гнущийся, топорно прямой, огромный, как железнодорожный состав, зацепил «спиной» за лед, толстые метровые глыбины хрусталя посыпались в речную глубину, вздымая высокие, как при взрывах, водяные столбы. Столбы с тяжелым ухающим шлепаньем опускались вниз, в полтысьянскую черноту. Край ребровины согнулся бугром, с обшивки соскочили лопнувшие болванки груза, не выдержал болт, скреплявший их, кто-то выругался досадно и с болью, оглянулся в сторону высокого тревожного костра, кромсающего пламенем своим, рубящего вязкую липкую плоть на огромные куски.








