355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий и Борис Стругацкие » В мире фантастики и приключений. Выпуск 4. Эллинский секрет » Текст книги (страница 33)
В мире фантастики и приключений. Выпуск 4. Эллинский секрет
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:39

Текст книги "В мире фантастики и приключений. Выпуск 4. Эллинский секрет"


Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие


Соавторы: Рэй Дуглас Брэдбери,Роберт Энсон Хайнлайн,Иван Ефремов,Сергей Снегов,Генрих Альтов,Геннадий Гор,Леонид Борисов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

Глава 5

Он проснулся, открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками потолок. По потолку опять шли муравьи. Справа налево – нагруженные, слева направо – порожняком. Месяц назад было наоборот, месяц назад была Нава. А больше ничего не изменилось. Послезавтра мы уходим, подумал он.

За столом сидел старец и смотрел на него, ковыряя в ухе. Старец окончательно отощал, глаза у него ввалились, зубов во рту совсем не осталось. Наверное, он скоро умрет, старец этот.

– Что же это ты, Молчун, – плаксиво сказал старец, – совсем у тебя еды в доме больше не бывает. Ни утром не бывает, ни в обед, говорил я тебе: не ходи, нельзя. Зачем ушел? Колченога послушался и ушел, а разве Колченог понимает, что можно, а что нельзя? И Колченог этого не понимает, и отец Колченога такой же был непонятливый, и дед его такой же, и весь их Колченогов род такой был, вот они все и померли, и Колченог обязательно помрет, никуда не денется… А может быть, у тебя, Молчун, есть какая-нибудь еда, может быть, ты ее спрятал, а? Ведь многие прячут… Так если ты спрятал, то доставай скорее, я есть хочу, мне без еды нельзя, я всю жизнь ем, привык уже… А то Навы теперь у тебя нет, Хвоста тоже деревом убило… Вот у кого еды всегда было много – у Хвоста! Я у него горшка по три сразу съедал, хотя она всегда у него была недоброженная, скверная, потому его, наверное, деревом и убило… Говорил я ему: нельзя такую еду есть…

Кандид встал и поискал по дому в потайных местечках, устроенных Навой. Еды действительно не было. Тогда он вышел на улицу, повернул налево и направился к площади, к дому Кулака. Старец плелся следом, хныкал и жаловался. На поле нестройно и скучно покрикивали: «Эй, сей веселей, вправо сей, влево сей…» В лесу откликалось эхо. Каждое утро Кандиду теперь казалось, что лес придвинулся ближе. На самом деле этого не было, а если и было, то вряд ли человеческий глаз мог бы это заметить. И мертвяков в лесу, наверное, не стало больше, чем прежде, а казалось, что больше. Наверное, потому, что теперь Кандид точно знал, кто они такие, и потому, что он их ненавидел. Когда из леса появлялся мертвяк, сразу раздавались крики: «Молчун! Молчун!» И он шел туда и уничтожал мертвяка скальпелем, быстро, надежно, с жестоким наслаждением. Вся деревня сбегалась смотреть на это зрелище и неизменно ахала в один голос и закрывалась руками, когда вдоль окутанного паром туловища распахивался страшный белый шрам. Ребятишки больше не дразнили Молчуна, они теперь боялись его до смерти, разбегались и прятались при его появлении. О скальпеле в домах шептались по вечерам, а из шкур мертвяков по указанию хитроумного старосты стали делать корыта. Хорошие получались корыта, большие и прочные…

Посреди площади стоял торчком по пояс в траве Слухач, окутанный лиловатым облачком, с поднятыми ладонями, со стеклянными глазами и пеной на губах. Вокруг него толпились любопытные детишки, смотрели и слушали, раскрывши рты, – это зрелище им никогда не надоедало. Кандид тоже остановился послушать, и ребятишек как ветром сдуло.

– В битву вступают новые… – металлическим голосом бредил Слухач. – Успешное передвижение… обширные места покоя… новые отряды подруг… Спокойствие и Слияние…

Кандид пошел дальше. Сегодня с утра голова у него была довольно ясная, и он чувствовал, что может думать и стал думать, кто же он такой, этот Слухач, и зачем он. Теперь имело смысл думать об этом, потому что теперь Кандид уже кое-что знал, а иногда ему даже казалось, что он знает очень много, если не все. В каждой деревне есть свой слухач, и у нас есть слухач, и на Выселках, а старец хвастался, какой особенный был слухач в той деревне, которая нынче грибная. Наверное, были времена, когда многие люди знали, что такое Одержание, и понимали, о каких успехах идет речь; и, наверное, тогда они были заинтересованы, а потом выяснилось, что можно прекрасно обойтись без многих и многих, что все эти деревни – ошибка, а мужики не больше, чем козлы… это произошло, когда научились управлять лиловым туманом, и из лиловых туч вышли первые мертвяки… и первые деревни очутились на дне первых треугольных озер… и возникли первые отряды подруг… А слухачи остались, и осталась традиция, которую не уничтожали просто потому, что о н и об этой традиции забыли. Традиция бессмысленная, такая же бессмысленная, как весь этот лес, как все эти искусственные чудовища и Города, из которых идет разрушение, и эти жуткие бабы-амазонки, жрицы партеногенеза, жестокие и самодовольные повелительницы вирусов, повелительницы леса, разбухшие от парной воды… и эта гигантская возня в джунглях, все эти великие Разрыхления и Заболачивания, чудовищная в своей абсурдности и грандиозности затея… Мысли текли свободно и даже как-то машинально, за этот месяц они успели проложить себе привычные и постоянные русла, и Кандид наперед знал, какие эмоции возникнут у него в следующую секунду. У нас в деревне это называется «думать». Вот сейчас возникнут сомнения… Я же ничего не видел. Я встретил трех лесных колдуний. Но мало ли кого можно встретить в лесу. Я видел гибель лукавой деревни, холм, похожий на фабрику живых существ, адскую расправу с рукоедом… гибель, фабрика, расправа… Это же мои слова, мои понятия. Даже для Навы гибель – это не гибель, а Одержание… Но я-то не знаю, что такое Одержание. Мне это страшно, мне это отвратительно, и все это просто потому, что мне это чуждо, и, может быть, надо говорить не «жестокое и бессмысленное натравливание леса на людей», а «планомерное, прекрасно организованное, четко продуманное наступление нового на старое», «своевременно созревшего, налившегося силой нового на загнившее, бесперспективное старое…» Не извращение, а революция. Закономерность. Закономерность, на которую я смотрю извне пристрастными глазами чужака, не понимающего ничего и потому – именно потому – воображающего, что он понимает все и имеет право судить. Словно маленький мальчик, который негодует на гадкого петуха, так жестоко топчущего бедную курочку…

Он оглянулся на Слухача. Слухач с обычным своим обалделым видом сидел в траве и вертел головой, вспоминая, где он и что он. Живой радиоприемник. Значит, есть и живые радиопередатчики… и живые механизмы, и живые машины – да, например, мертвяки… Ну почему, почему все это, так великолепно придуманное, так великолепно организованное, не вызывает у меня ни тени сочувствия – только омерзение и ненависть…

Кулак неслышно подошел к нему сзади и треснул его ладонью между лопаток.

– Встал тут и глазеет, шерсть на носу, – сказал он. – Один вот тоже все глазел, открутили ему руки-ноги, так больше не глазеет. Когда уходим-то, Молчун? Долго ты мне будешь голову морочить? У меня ведь старуха в другой дом ушла, шерсть на носу, и сам я третью ночь у старосты ночую, а нынче вот думаю к Хвостовой вдове пойти ночевать. Еда вся до того перепрела, что и старый пень этот уже жрать ее не желает, кривится, говорит: перепрело у тебя все, не то что жрать – нюхать невозможно, шерсть на носу… Только к Чертовым Скалам я не пойду, Молчун, а пойду я с тобой в Город, наберем мы там с тобой баб. Если воры встретятся, половину отдадим, не жалко, шерсть на носу, а другую половину в деревню отведем, пусть здесь живут, нечего им там плавать зря, а то одна тоже вот плавала, дали ей хорошенько по соплям – больше не плавает и воды видеть не может, шерсть на носу… Слушай, Молчун, а может, ты наврал про Город и про баб этих? Или, может, привиделось тебе: отняли у тебя воры Наву, тебе с горя и привиделось. Колченог вот не верит! Считает, что тебе привиделось. Какой же это Город в озере, шерсть на носу, – все говорили, что на холме, а не в озере. Да разве в озере можно жить, шерсть на носу? Мы же там все потонем, там же вода, шерсть на носу, мало ли что там бабы, а я в воду даже за бабами не полезу, я плавать не умею, да и зачем? Но я могу в крайнем случае на берегу стоять, пока ты их из воды таскать будешь… Ты, значит, в воду полезешь, шерсть на носу, а я на берегу останусь, и мы с тобой этак быстро управимся…

– Ты дубину себе сломал? – спросил Кандид.

– А где я в лесу дубину возьму, шесть на носу? – возразил Кулак. – Это на болото надо идти – за дубиной. А у меня времени нету, я еду стерегу, чтобы старик ее не сожрал, да и зачем мне дубина, когда я драться ни с кем не собираюсь… Один вот тоже дрался, шерсть на носу…

– Ладно, – сказал Кандид, – я тебе сам сломаю дубину. Послезавтра выходим, не забудь.

Он повернулся и пошел обратно. Кулак не изменился. И никто не изменился. Как он ни старался втолковать им, они ничего не поняли и, кажется, ничему не поверили.

Мертвяки бабам служить не могут, это ты, Молчун, загнул, брат, втроем не разогнуть. Бабы мертвяков до полусмерти боятся, ты на мою посмотри, а потом рассказывай. А что деревня потонула, так это же Одержание произошло, это ж всякий и без тебя знает, и при чем тут твои бабы – непонятно… И вообще, Молчун, в Городе ты не был, чего уж там, признайся, мы не обидимся, уж больно занятно ты рассказываешь. А только в Городе ты не был, это мы все знаем, потому что кто в Городе побывает, обратно уже не возвращается… И Наву твою никакие там не бабы, а просто воры отобрали, наши воры, местные. Никогда бы тебе, Молчун, от воров не отбиться. Хотя мужчина ты, конечно, смелый, и как ты с мертвяками обходишься – это просто смотреть страшно…

Идея надвигающейся гибели просто не умещалась в их головах. Гибель надвигалась слишком медленно и начала надвигаться слишком давно. Наверное, дело было в том, что гибель – понятие, связанное с мгновенностью, сиюминутностью, с какой-то катастрофой. А они не умели и не хотели обобщать, не умели и не хотели думать о мире вне их деревни. Была деревня, и был лес. Лес был сильнее, но лес ведь всегда был и всегда будет сильнее. При чем здесь гибель? Какая еще гибель? Это просто жизнь. Вот когда кого-нибудь деревом придавливает – это, конечно, гибель, но тут просто голову нужно иметь на плечах и соображать, что к чему… Когда-нибудь они спохватятся. Когда не останется больше женщин; когда болота подойдут вплотную к домам; когда посреди улицы ударят подземные источники и над крышами повиснет лиловый туман… А может быть, и тогда они не спохватятся – просто скажут: «Нельзя здесь больше жить – Одержание». И уйдут строить новую деревню…

Колченог сидел у порога, поливал бродилом выводок грибов, появившихся за ночь, и готовился завтракать.

– Садись, – сказал он Кандиду приветливо. – Есть будешь? Хорошие грибы.

– Поем, – сказал Кандид и сел рядом.

– Поешь, поешь, – сказал Колченог. – Навы теперь у тебя нету, когда ты еще без Навы приспособишься… Я слыхал, ты опять уходишь? Кто же это мне сказал? А, ну да, ты же мне и сказал: ухожу, мол. Что это тебе дома не сидится? Сидел бы ты дома, хорошо бы тебе было… В Тростники идешь или в Муравейники? В Тростники бы я тоже с тобой сходил. Свернули бы мы сейчас с тобой по улице направо, миновали бы мы с тобой редколесье, в редколесье бы грибов набрали заодно, захватили бы с собой бродила, там же и поели бы – хорошие в Редколесье грибы, в деревне такие не растут, а тут ешь-ешь, и все мало… А как поели бы, вышли бы мы с тобой из редколесья, да мимо Хлебного болота, там бы опять поели, хорошие злаки там родятся, сладкие, просто удивляешься, что на болоте да на грязи – и такие злаки произрастают… Ну а потом, конечно, прямо за солнцем, три дня бы шли, а там уже и Тростники…

– Мы с тобой идем к Чертовым Скалам, – терпеливо напомнил Кандид. – Выходим послезавтра. Кулак тоже идет.

Колченог с сожалением покачал головой.

– К Чертовым Скалам… – повторил он. – Нет, Молчун, не пройти нам к Чертовым Скалам, не пройти. Это ты знаешь где – Чертовы Скалы? Их, может, и вообще нигде нет, а просто так говорят: Скалы, мол, Чертовы… Так что к Чертовым Скалам я не пойду, не верю в них. Вот если бы в Город, например, или еще лучше – в Муравейники, это тут рядом, рукой подать… Слушай, Молчун, а пошагали-ка мы с тобой в Муравейники! И Кулак пойдет… Я ведь в Муравейниках, как ногу себе повредил, так с тех пор там и не был. Нава, бывало, все просила меня: сходи, говорит, Колченог, в Муравейники… Охота, видишь, было ей посмотреть дупло, где я ноги повредил… А я ей говорю, что не помню я, где это дупло, и вообще, может быть, Муравейников больше нет, давно я там не был…

Кандид жевал гриб и смотрел на Колченога. А Колченог говорил и говорил, говорил о Тростниках, говорил о Муравейниках, глаза его были опущены, и он только изредка взглядывал на Кандида. Хороший ты человек, Колченог, и добрый ты, и оратор видный, и староста с тобой считается, и Кулак, и старец тебя просто-таки боится, и не зря был ты лучшим приятелем и спутником известного Обиды-мученика, человека ищущего и беспокойного, ничего не нашедшего и сгинувшего где-то в лесу… Однако вот только беда: не хочешь ты, Колченог, меня в лес отпускать, жалеешь убогого. Лес – место опасное, гибельное, куда многие ходили, да немногие возвращались, а если возвращались, то сильно напуганные, а бывает, и покалеченные… У кого нога поломана, у кого что… Вот и хитришь ты, Колченог, то сам притворяешься полоумным, то делаешь вид, что Молчуна полоумным считаешь, а в действительности-то уверен ты в одном: если уж Молчуну удалось один раз вернуться, потерявши девчонку, то дважды таких чудес не случается…

– Слушай, Колченог, – сказал Кандид. – Выслушай меня внимательно. Говори, что хочешь, думай, что хочешь, но я прошу тебя об одном: не бросай меня, пойди в лес со мною. Ты мне очень нужен в лесу, Колченог. Послезавтра мы выходим, и я очень хочу, чтобы ты был с нами. Понимаешь?

Колченог смотрел на Кандида, и выцветшие глаза его были непроницаемы.

– А как же, – сказал он. – Я тебя вполне понимаю. Вместе и пойдем. Как вот отсюда выйдем свернем налево, дойдем до поля и мимо двух камней – на тропу. Эту тропу сразу отличить можно: там валунов столько, что ноги сломаешь… Да ты ешь грибы, Молчун, ешь, они хорошие… По этой, значит, тропе дойдем мы до грибной деревни, я тебе про нее, по-моему, рассказывал, она пустая, вся грибами поросла, но не такими, как эти, например, а скверными, их мы не станем есть, от них болеют и умереть можно. Так что мы в этой деревне даже останавливаться не будем, а сразу пойдем дальше и спустя время дойдем до чудаковой деревни, там горшки делают из земли, вот додумались! Это после того случилось у них, как синяя трава через них прошла. И ничего, не заболели даже, только горшки из земли делать стали… У них мы тоже останавливаться не будем, нечего у них там останавливаться, а пойдем мы сразу от них направо – тут тебе и будет Глиняная поляна.

А может быть, не брать мне тебя? – думал Кандид. Ты уже был там, лес тебя уже жевал, и как знать, может быть, ты уже катался по земле, крича от боли и страха, а над тобой нависала, закусив прелестную губку и растопырив детские ладони, молоденькая девушка. Не знаю, не знаю. Но идти надо. Захватить хотя бы двух, хотя бы одну, узнать все, разобраться до конца… А дальше? Обреченные, несчастные обреченные. А вернее – счастливые обреченные, потому что они не знают, что обречены, что сильные их мира видят в них только грязное племя насильников, что сильные уже нацелились в них тучами управляемых вирусов, колоннами роботов, стенами леса, что все для них уже предопределено и – самое страшное – что историческая правда здесь, в лесу, не на их стороне, они – реликты, осужденные на гибель объективными законами, и помогать им – значит идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке его фронта. Но только меня это не интересует, подумал Кандид. Какое мне дело до их прогресса, это не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого подходящего слова… Здесь не голова выбирает. Здесь выбирает сердце. Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! Если бы меня подобрали эти подруги, вылечили и обласкали бы, приняли бы меня как своего, пожалели бы – что ж, тогда бы я, наверное, легко и естественно стал бы на сторону этого прогресса, и Колченог, и все эти деревни были бы для меня досадным пережитком, с которым слишком уж долго возятся… А может быть, и нет, может быть, это было бы не легко и не просто, я не могу, когда людей считают животными. Но может быть, дело в терминологии, и если бы я учился языку у женщин, все звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся тупые бездельники… Идеалы, великие цели… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения! Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня. Плевать мне на то, что Колченог – это камешек в жерновах их прогресса. Я сделаю все, чтобы на этом камне жернова затормозили. И если мне не удастся добраться до биостанции, – а мне, наверное, не удастся, – я сделаю все, что могу, чтобы эти жернова остановились. Впрочем, если мне удастся добраться до биостанции… М-да. Странно, никогда раньше мне не приходило в голову посмотреть на Управление со стороны. И Колченогу не приходит в голову посмотреть на лес со стороны. И этим подругам, наверное, тоже. А ведь это любопытное зрелище – Управление, вид сверху. Ладно, об этом я подумаю потом.

– Значит, договорились, – сказал он. – Послезавтра выходим.

– А как же, – немедленно ответствовал Колченог. – Сразу от меня налево…

На поле вдруг зашумели. Завизжали женщины. Много голосов закричало хором:

– Молчун! Эй, Молчун!

Колченог встрепенулся.

– Никак мертвяки! – сказал он, торопливо поднимаясь. – Давай, Молчун, давай, не сиди, посмотреть хочу.

Кандид встал, вытащил из-за пазухи скальпель и зашагал к окраине.


Г. Альтов
Опаляющий разум

Разве велик и силен тот, кто силен и велик,

Если он слабых не может поднять до вершин своих?

Рабиндранат Тагор

Я приехал в этот приморский городок, получив телеграмму Прокшина. Был конец октября, с моря дул холодный, остро пахнущий водорослями ветер.

– Доктор живет на «Шквале», – сказал мне председатель горсовета. – Ведь мы стали городом без году неделя. Рыбачий поселок – вот что мы такое, А «Шквал» – это старый пароход местной линии. Да вот из окна видно. Нет, нет, это рыбачьи шхуны. Чуть дальше, у мыска, пароход с высокой трубой. Скоро порежут на металл, он свое отслужил, – председатель неожиданно рассмеялся. – К нам как-то артисты пожаловали, так Андрей Ильич их туда не пустил. Пригрозил, что поднимет пиратский флаг и выйдет в море…

– А куда смотрит советская власть? – спросил я.

– Советская власть учитывает, что в поселке еще нет больницы, – ответил председатель. – Ну, а Прокшин классный доктор. Я бы ему не только старый пароход – что угодно отдал бы.

На берегу, подставив неяркому солнцу выпуклые черные днища, лежали похожие на тюленей лодки. Ветер накатывал на гальку частые, злые волны. Они тянулись к лодкам и отступали, оставляя на камнях плотную шипящую пену.

«Шквал» стоял у ветхого деревянного пирса. Прокшина я нашел в кают-компании. Он сосредоточенно выстукивал что-то на пишущей машинке.

– Ну вот, как раз вовремя, – обрадовался он. – Мой отпуск на исходе, мы приступим сегодня же… Хотите испытать на себе?

Вначале это была обычная журналистская идея. Она возникла полтора года назад, в Калуге, куда я приехал по заданию редакции. Был юбилейный митинг у памятника Циолковскому, я записывал то, что говорили выступавшие. Идея – в своем первозданном виде – записана тут же, в блокноте, между двумя речами. «Памятник – брошюры – современный Циолковский». Это значит: а что, если бы в свое время Циолковский имел сотую долю средств, потраченных на этот памятник и на этот митинг?

Я вспомнил брошюры, которые издавал Циолковский. Сейчас они библиографическая редкость; мало кто видел эти тоненькие, напечатанные на серой бумаге книжки с пометкой «Издание и собственность автора». Циолковский выпускал их крохотными тиражами – за свой счет. И вот я подумал: а ведь и сейчас где-то работают люди, прокладывающие столь же новые (и потому еще не признанные) пути в науке! Придет время, этим людям воздадут должное. Но насколько важнее для них получить сегодня хотя бы крупицу будущего признания…

Я начал поиски. Когда-нибудь я подробнее расскажу об этом: среди великого множества прожектеров не так просто было отыскать людей, чьи идеи напишет на своих знаменах наука XXI века. Только через полгода, да и то совершенно случайно, я встретил человека, разрабатывающего нечто принципиально новое. Теперь в моем списке девять фамилий. «Великолепная девятка».

Я считал, что придется вступать в бой: кого-то защищать, что-то пробивать. Ничего подобного. Восемь человек, словно сговорившись, твердили: «Рановато, пока не надо…» И только девятый, Прокшин, решительно сказал: «Что ж, ринемся в бой. После опыта».

Прокшин – судовой врач. При первой встрече я подумал, что эпиграфом (если придется писать о Прокшине) можно будет взять такие строки из «Зеркала морей» Джозефа Конрада: «Спешу прибавить, что он обладал еще и другим качеством, необходимым настоящему моряку, – абсолютной уверенностью в себе. Беда только в том, что этим качеством он был наделен в угрожающей степени».

Таково первое впечатление: не то чтобы неверное, но поверхностное. Да, Прокшин крепко уверен в себе. Ои любит говорить: «Как известно, я не ошибаюсь». Все дело, однако, в том, откуда берется уверенность.

– Обыкновенная гениальная идея, – сказал Прокшин, когда я попросил объяснить, над чем он работает. – Возьмем дурака. Натурального дурака. Надеюсь, вам приходилось встречать такого дурака? Очень хорошо. Итак, возьмем рядового дурака и будем считать, что он равен нулю на шкале умственного развития. Ста градусам на той же шкале пусть соответствует умственный уровень Эйнштейна. Шкала, конечно, относительная. Можно опускаться ниже нуля и подниматься выше ста градусов. Итак, я хочу спросить: какова по этой шкале «умственная температура» человечества? Вы понимаете – всего человечества. В среднем. Ну?

Вопрос был не из легких, я промолчал.

– Будем оптимистами, – продолжал Прокшин. – Однако и при самом могучем оптимизме трудно назвать цифру восемьдесят или шестьдесят. Вот вы, например, сколько в вас градусов?

Я ответил, что тридцать шесть с половиной. По Цельсию.

Прокшин одобрительно усмехнулся:

– Выкрутились. А в общем-то, вы близки к истине. По самой оптимистической оценке средняя температура человечества не выше тридцати шести с половиной. По моей шкале.

Тут я сказал, что на то имеются серьезные исторические и социальные причины. По данным ЮНЕСКО, полтора миллиарда людей голодают. Можно ли обвинять их в том, что они отстают в умственном развитии?

– Я не обвиняю, – нетерпеливо возразил Прокшин. – Я просто констатирую факты. Во-первых, «средняя умственная температура» невысока. Во-вторых, она поднимается медленно. Слишком медленно.

– Такие разговоры совершенно бесполезны, если нет четкой терминологии. Что такое ум? Что значит – стать умнее?

Прокшин обрадовался:

– Вот это деловой подход!

Разговор происходил в таллинском порту. Прокшин спешил, часто посматривал на часы. Но я уже понял, что общие рассуждения об «умственной температуре» человечества связаны с чем-то более конкретным.

Магнитофон я включил не сразу. Иногда это может все испортить: человек начинает говорить деревянным голосом, сбивается, экает, мекаетю

Лента магнитофона:

«– Давайте условимся так. Ум зависит от многих факторов. Но есть нечто обязательное, главное. Это – знания. Объем знаний. Сейчас вы возразите, что можно быть знающим дураком. Можно. Бывает и обратное: человек безграмотен, но умен. Что ж, это исключения из правил. А мы говорим обо всем человечестве. Здесь возможен только статистический подход; нужно мыслить правилами, а не исключениями из них.

Итак, знания. Представьте себе, что все знания мира можно практически мгновенно вложить в головы всех людей. Все знания мира… Готовый заголовок, а?..

Невежество – такова почва, на которой растет глупость. Голодное невежество рабов. Сытое невежество мещан. Злобное невежество фашистов. И вот мы уничтожаем почву, за которую цепляются корни глупости…

Дайте, пожалуйста, микрофон, я буду держать сам. Вас эта процедура явно отвлекает. А у. хочу, чтобы вы поняли.

Итак, что произойдет, если все знания мира сделаются достоянием каждого человека на Земле?

Все знания – слишком неопределенно. Согласен. Скажем так: знания в объеме тридцати – сорока высших образований. В разных сочетаниях.

Разумеется, человек с такой начинкой еще не застрахован от голода, болезней, страданий. Но у него будет иммунитет против скуки, безделья, пьянства. Знания – как уран: когда их объем больше критической величины, начинается нечто вроде цепной реакции. Покой, точнее – застой, просто невозможен.

Полтора миллиарда людей голодают… Вы использовали сильный довод, это врезается в память. Но разве голод не вызван – в конечном счете – низким уровнем образования?

– Положим, все наоборот: уровень образования зависит от благосостояния страны.

– Это похоже на выяснение вопроса – произошла ли первая курица из первого яйца или, напротив, первое яйцо было снесено первой курицей… В обычных условиях образование зависит от благосостояния страны, а благосостояние – от знаний. Заколдованный круг. Чтобы хоть в какой-то мере расколдовать его, требуются десятки лет. Наши средства и методы обучения имеют поразительно малый коэффициент полезного действия.

Вы понимаете, какая нелепость? Есть знания и есть головы. Но нет эффективных средств, позволяющих в короткий срок вложить все знания во все головы…

Гипнопедия? Да вы просто гений! Вы скромничали, когда говорили о тридцати шести с половиной градусах. Сейчас вы схватили суть дела: нужны принципиально новые средства обучения. Гипнопедия… Что ж, это хорошая вещь. Но существенные изменения в общечеловеческих масштабах требуют средств в тысячи раз производительнее гипнопедии. Сильнее, надежнее и – главное – производительнее.

Подождите до осени…»

Вечером в полутемной кают-компании мы пили чай из массивных пивных кружек. Я спросил Прокшина, почему он не провел приличного освещения. Он пожал плечами:

– Скучно возиться с проводкой. Здесь нашелся аккумулятор, его хватает на неделю, потом можно зарядить в гараже. Вот и кружки: отыскал в буфете – и ладно. Мелочи жизни. Думать надо о другом.

Трудно понять, когда Прокшин говорит всерьез. Во всяком случае, пренебрежение мелочами жизни не мешает ему выглядеть подтянуто, даже франтовато. Он тщательно выбрит, китель и брюки аккуратно выглажены.

Журналисту порой труднее, чем писателю. Журналист не может выдумать героя, не может наделить его – по своему желанию – теми или иными качествами. Приходится разгадывать реальных людей, а это ох как непросто!

В каждом деле есть свои маленькие хитрости. Журналисткий экспрессанализ облегчится, если вы попытаетесь представить, кем бы был интересующий вас человек в другую эпоху – при каких-нибудь неожиданных обстоятельствах. Я мысленно примериваю Прокшину различные одежды. Камзол алхимика? Временами в глазах Прокшина вспыхивает детский восторг: вот смешаем сейчас это с тем, хорошенько нагреем и… до чего же интересно знать – что из этого получится!.. Но у Прокшина нет внешней солидности, органически присущей алхимикам, особенно современным. Тогда чтонибудь пиратское? Как, кстати, одевались пираты? Для начала я прикидываю: что получится, если закрыть один глаз Прокшина черной повязкой. Так. Теперь трубку в зубы и… Нет, опять ничего не получается.

Ну, хорошо, пока моя задача – проверить аппарат.

Аппарат довольно громоздкий. Центральный пост – нечто вроде трех или четырех вывернутых наизнанку и взгроможденных друг на друга телевизоров. ЗУ – запоминающее устройство – шкаф с магнитными барабанами. Наконец, биорезонатор, похожий на забрало рыцарского шлема.

Сегодня – только эксперимент. Но когда-нибудь ЗУ и в самом деле вместит все знания мира. Замысел Прокшина в том, чтобы вложить в голову человека знания, минуя процесс чтения.

Современные запоминающие устройства могут – при объеме в несколько кубических дециметров – накопить информацию в миллионы двоичных единиц. Чтобы «выдать» каждую такую единицу, ЗУ достаточно тысячной доли микросекунды. А глаз медлителен. Путь информации по зрительному каналу связан с двукратным превращением энергии. Световая энергия изображения превращается сетчаткой глаза в биохимическую. Затем совершается еще один переход: биохимическая энергия превращается в электрическую энергию биотоков, идущих по зрительному нерву в мозг.

– Бросьте записывать, – сказал Прокшин. – Надо понять. Тогда это запомнится навсегда. Смотрите, какая получается механика. Вы читаете книгу. Взгляд упал на цифру или букву. На сетчатке возникло изображение. Однако в волокна зрительного нерва идет не само изображение. В волокна идет ток. Каждой букве, каждой цифре, вообще каждому изображению на сетчатке соответствует своя серия электрических импульсов. Смысл моей идеи в том, чтобы подавать в зрительный нерв «готовые» токи. Пусть человек читает, не глядя в книгу. Тлаз «разжевывает» изображение слишком медленно, и мы подключаемся к мозгу непосредственно через зрительный нерв с его ста тридцатью миллионами волокон. Улавливаете? Каждое волокно – как отдельный провод. Можно вести передачу со скоростью, на которую способны лучшие ЗУ. Вопросы есть?

Вопросы были, и Прокшин объяснил – в общих чертах – устройство своего аппарата. Но это уже чистая техника. Важно другое. Сейчас я надену «забрало», и все знания, записанные на магнитных барабанах ЗУ, в течение нескольких секунд «влезут» мне в голову. Как ни странно, кроме этого нелепого «влезут», нет другого слова для обозначения процесса переноса знаний из железного ящика ЗУ в голову.

Лента магнитофона:

«– Для первого эксперимента шахматы удобнее всего. Мы прокрутим эту шарманку несколько разИ мир получит двух новых гроссмейстеров. Впрочем, не ввести ли звание гроссмейстериссимуса?.. „Два гроссмейстериссимуса“ – отличный заголовок для вашего репортажа.

– Только ли знания делают человека гроссмейстером?

– А что же еще? Знания и опыт. Хотите шикарную цитату из Ласкера? В вашем журналистском деле цитаты – великая вещь. Послушайте, что говорил в свое время Ласкер: „Игроков, которым мастер может с успехом давать ферзя вперед, существуют миллионы; игроков, перешагнувших эту ступень, можно насчитать, наверно, не больше четверти миллиона, а таких, которым мастер ничего не может дать вперед, вряд ли наберется больше двух-трех тысяч… Представим себе теперь, что некий мастер, вооруженный знанием своего дела, хочет научить играть в шахматы какого-нибудь юношу, не знающего этой игры, и довести его до класса тех двух-трех тысяч игроков, которые уже ничего не получают вперед. Сколько времени потребуется на это?“. Ну, здесь следует расчет: столько-то времени на изучение эндшпилей, столько-то – на дебюты и так далее. Всего двести часов. „Затратив двести часов, юноша, даже если он не обладает шахматным талантом, должен сделать такие успехи в игре, что займет место среди этих двух-трех тысяч“. Обратите внимание: двести часов и мастер в качестве учителя. А в моей машине собрана вся шахматная премудрость мира. Информация, соответствующая сотням тысяч часов…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю