Текст книги "Матросы"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Неужели это он, Петр, появился у запотевшего стекла автобуса, увидел ее, звал, бежал рядом с автобусом и, конечно, отстал, так и не сумев раскрыть плотно захлопнутую дверь? Возможно, и он, хотя не все ли теперь равно для нее, Катюши? Прошлое ушло так стремительно, будто провалилось в пропасть, улетело вниз, как камни с крутой скалы на мысе Фиолент. Но там, внизу, яркий бирюзовый залив, чистая вода, обнажающая камни на дне, увитые бледно-синими водорослями. А здесь – мрак, пустота, безысходность…
Неужели Петр? Моряки так похожи друг на друга в своих темно-синих суконных рубахах, в круглых шапочках, надвинутых до середины лба. У них какие-то одинаковые лица, одинаковый медный загар, затылки выстрижены под «полупольку» и одни и те же надписи на бескозырках: «Черноморский флот». Их всегда так много на улицах: не протолкаться, не пересчитать их неизменно предупредительных улыбок и сдержанно-жадных взглядов. Почему-то они казались Катюше всегда одноликими в массе. Стоило тому же Петру отойти от нее, и она сразу теряла его среди таких же, похожих на него, крепких, как поковки, ребят, среди матросов и старшин, наводнявших город в часы увольнений.
Ни на кого не смотреть, забиться поглубже в угол на дерматиновом сиденье переполненного рейсового автобуса. Множество ног, забрызганных песчаной грязцой, потоки дождя по стеклам, изредка перламутровые блики неясного солнца, призывы кондукторши и тяжелое дыхание еле вместившихся людей, уставших после дневной работы.
Да, это Петр. За стеклом мутно и расплывчато. Его ищущий, встревоженный взгляд, твердые губы. Ведь он теперь безразличен ей. Но Катюша даже издалека все же почувствовала его настроение. Таким он бывал, когда что-нибудь не удавалось или огорчало его. Зачем возвращаться к тому, что безвозвратно прошло? Что он теперь для нее, этот угловатый, застенчивый старшина с его наивными представлениями о любви? Любовь он почему-то называл дружбой. Вот так: дружил, дружил, а полюбил ее другой, и она… Далеко теперь от нее нескладные ласки Петра, его цветы в газетке, его странная манера танцевать: боялся к ней прикоснуться… Грустно? Может быть. Пришло новое, непривычное, перевернувшее всю ее прежнюю беззаботную жизнь.
Штормило. А тут еще вторые сутки идет дождь. Море размахивает белыми хвостами, шумит, атакует горловину бухты. Почти все корабли ушли в море. Улицы сразу посерели, когда с них схлынули жизнерадостные и шумные матросские потоки. Ветровой косохлест оборвал последние листья с каштанов. Чайки и те кричали по-другому, будто плакали.
Сойдя на остановке, Катюша быстро спустилась к своему дому. Капли глухо стучали о плиты. Низкое угрюмое небо давило.
В холодной комнате пахло отсыревшей известью. Галочка сидела у окна. Сестры молча поцеловались. Катюша вяло стянула плащ и прилегла на диване. Дождь продолжал стучать по жестяной трубе. Заметив настороженный взгляд сестры, Катюша повернулась лицом к стене. Она плакала беззвучно, давясь слезами. Стыдное девичье горе, жестокое и неумолимое, нарушило все ее привычные связи с окружающим миром, с людьми и осиротило ее – никого рядом, с кем бы можно посоветоваться, кому можно довериться. Катюша стиснула голову ладонями, чтобы не зарыдать, дрожь охватила все ее тело. Не согреться, не успокоиться. Борис Ганецкий далеко, в большом городе. Там много людей, а она одна, одна… Все случилось неожиданно, коварно, некрасиво… Что же делать? Как поступить? Кто поможет и поймет ее?..
Галочка старалась не смотреть на сестру. Она углубилась в работу, поднимала крючком петли чулка – зарабатывала себе на готовальню. С каждым годом перед девочкой раскрывались новые картины жизни и светлыми, и темными своими сторонами. Белокурый локон упал на лоб, щекотал кожу, глаза прищурены – иначе возле тусклого, заплаканного оконца не разглядишь петельку тонкого, почти не осязаемого капрона.
Галочке хотелось угадать мысли сестры, найти способ ее утешить, помочь ей, чтобы она стала прежней, хорошей, понятной. Можно изнывать в догадках, отыскивать и то и другое, находить ответы или забредать в тупик, но младшая сестренка еще не умела касаться того, к чему ей самой было так трудно подойти. Да, она догадывалась о несчастье, могла негодовать и ощупью проникать в какие-то манящие и пугающие тайны, а дальше? Где выход?
Можно убежденно сказать самой себе: Катюша резко изменилась после того, как появились новые знакомые. С Петром было все проще, привычней, ясней. Скрипела в петлях калитка: «Разрешите, не помешал?» Открытый взгляд из-под бескозырки, цветы в смуглой руке, бесхитростные рассказы о веселой, дружной «братве», неторопливые жесты, полные достоинства и мужественной красоты. Можно было вполне примириться и с Вадимом, говорить с ним почти на равных правах, шире видеть благодаря его способности осваивать и объяснять многие явления жизни, ускользавшие от нее или непонятные. Вадим застенчив, и его легко ранить. Он не выносил фальши и потому не мог одержать верх над теми, кто более ловок, жесток и самоуверен. Сомнений не оставалось: все перемены в Катюше связаны прежде всего с Борисом Ганецким. Легко и покорно пошла она за ним. Чем притянул ее к себе Борис, так быстро отбивший ее от других? Почему сестра сделала такой выбор? Галочка стыдилась и пугалась собственных догадок, хотя они и будоражили ее, возбуждали кровь и все же манили и властвовали над нею…
Один чулок можно осторожно опустить в пакетик и приниматься за вторую петлю: «Ишь как угораздило распуститься, до самой щиколотки…».
Можно незаметно наблюдать за сестрой. Она не меняет позы, ноги поджаты, щека на ладони. Ровное дыхание. Может быть, заснула?
Катюша, однако, не спала. Перед ее широко раскрытыми глазами коврик с атласными лебедями. Уплывали смешные, наивные лебеди, унося счастливый девичий задор и безмятежную радость прежнего, простого и ясного счастья. Шум дождя напоминал Хрусталку. Там волны бесконечными рядами обтачивают скалы.
Утробно кричали ревуны у цепных ворот бухты. Где-то в открытом море корабли. Любая непогода им нипочем. Там все подчинено совместной воле и разуму. Не нужно почти ничего додумывать, решать самому. Там действует, как объяснял Кате когда-то Вадим, могучая сила векового опыта, изложенная словами, записанная на бумаге, затверженная в учебных классах.
Но что делать Кате? Где найти правила, которые помогли бы ей справиться со своим горем? Как победить бурю, налетевшую на нее?
Галочка подошла, наклонилась, невнятно прошептала:
– Что с тобой, Катя?
– Галочка, не спрашивай, ты все равно ничего не поймешь…
– Ты уверена? – обиженно спросила Галочка и поучительно добавила: – Общение с людьми облегчает… – Это звучало, как где-то вычитанный афоризм. Глупо такими мертвыми фразами выражать свои чувства. Девочка сумела бы найти и свои слова, если бы не это невыносимо обидное: «Ты все равно ничего не поймешь». – Давай попьем чаю? – Она зажгла свет.
– Галочка, прошу тебя… оставь меня, – мучительно выдавила Катюша; ей не хотелось оскорблять сестру. – Не обращай на меня внимания…
Слова давались тяжело. Голос не повиновался, хрипел. Вот-вот появится отец, вернется тетка. Снова расспросы, это невыносимое участие добрых, близких людей… Нет, теперь далеких… с ними нельзя… не поймут… стыдно.
Резкая грань, беспощадно прочерченная чьей-то мстительной рукой, отделила ее от всего прежнего, оставив одну в мертвенно-пустынном пространстве. Не уйти, не выбраться, немеют ноги. Физическое ощущение одиночества угнетало больше всего. Страх вползал в душу, овладевал телом. Хотелось разрушить безумное колдовство, уйти, бежать.
И она бежала. Выйдя из дому, вяло и обессиленно шагая по улице, Катюша поняла самое страшное – она не могла уйти от самой себя. Чем дольше она оставалась сама с собой, тем было хуже. Эта навязчивая мысль, тупая и безнадежная, даже не напугала ее, а вместе с болью принесла облегчение. Поиски выхода прекратились, круг сузился. Все собралось в одной точке…
Каменные мокрые плиты не ощущались подошвами. Она ничего не видела. Только море, свирепое и ласковое, пугающее и зовущее, откуда все беды и радости, море, родившее тех, кто ему раболепно служит, по ошибке считая себя его властелином.
Северный берег в дождевом тумане. Его не замечала Катюша, хотя с первого дня своей разумной жизни видела берег на той стороне бухты, навсегда запечатлела в памяти его крутые спады, амбразуры старинных фортов, мигающие огни командной скалы, повелевающей самыми могучими кораблями…
Все позади, ненужное, как хлам. Только прибой, клокотавший почти у ее ног, требовал, звал. Вот что избавит от самой себя! Черная точка суженного круга теперь не казалась зловещей и отвратительной. Где-то блеснул огонь. Далеко. Может быть, туда и отнесет ее…
Дождь, пресный как тающий снег, смешивался на ее губах с солеными брызгами. Катюша откинула капюшон, закрыла глаза: что-то вспомнить, с чем-то проститься. Нет. Ни одной, даже смутной картины, не возникло в ее мозгу, а только море, утробный стон ревунов и радостная пляска косматых, голодных чудовищ…
Бездумно, почти теряя сознание, Катюша шагнула вперед. Волны подкатились к ее коленям, обласкали, убежали с призывным шепотом. Нет, не страшно и… безразлично.
И в этот крайний миг полного самоотречения возник грубый, крикливый человек, сразу вернувший ее к жизни, пусть безрадостной, но все-таки жизни.
Аннушка набросилась на Катюшу, оттащила от берега, хотя Катюша упиралась, сопротивлялась, пока бессильно не повисла на крепких руках каменщицы.
– Я тебе сейчас тумаков надаю, – злым, полуплачущим голосом вышептывала Аннушка, еле справляясь с расслабленным телом Катюши. – Становись на ноги… Не придуряйся. Разве это резон?
– Не могу, не могу, – бормотала Катюша, наконец-то приходя в себя.
– Можешь, – упорно твердила Аннушка, почти силком ведя ее на бульвар. – Ладно, посиди на скамейке. Ничего. Мокрая? Не утонешь. – У Аннушки тряслись руки, выбились из-под платка волосы. Светлые мокрые пряди залепили ее тугие щеки, лоб и даже губы.
– Не могу…
– Ишь ты какая нежная, – продолжала Аннушка, справляясь с волосами и застегиваясь. Под ее озябшими красными пальцами стройно выстраивались двумя рядками дешевые бакелитовые пуговицы. Их только и видела сейчас Катюша – точки… точки…
Катюша уткнулась лицом в плечо Аннушки и беззвучно зарыдала, сотрясаясь всем телом.
– Можно… Выплачись, дуреха, – беззлобно, растроганно упрекала Аннушка и сама кривилась, чтобы не поддаться чувствам. – Забежала к вам, а там одна Галька: «Ой, Анночка, предупреди, предупреди». Побежала я правильно, а если бы не угадала? Пошли-ка домой…
Вставали и пропадали громады новостроек и руины. Порывистый ветер постепенно расчищал небо, вытаскивал звезды, показывал их и снова прятал за облаками. Над фортами вырос прожекторный луч, опустился, исчез, как бы проглоченный морем, и снова возник над высотами, будто литыми из стали.
Женщины шли не торопясь.
– Аннушка, тяжело мне, плохо… – Мелкая дрожь продолжала трясти Катюшу.
– Ничего. Горем горе не расколешь… Такая наша бабья доля, – грубовато утешала ее Аннушка. – Не ты первая, не ты последняя. Придумаем что-нибудь… А как он, дери его на лыко? Самостоятельный или дуй ветер? Не крутнет хвостом? Накрой голову. Не лето.
Катюша безвольно подчинялась Аннушке, не выпускавшей теперь ее локтя из своих сильных рук.
– Ишь малодум! Фуражечку на ухо подкинул и пошел… – прежним тоном продолжала Аннушка. – А может, он искренний человек? Бывает так: наделал – не знает, а узнает – исправит. Не какой же там старорежимный офицерик. Ты отцу пока ничего не говори. И я никому, даже Ванечке. А потом обсудим без всякой сырости, придумаем. Кто, милая моя, не спотыкается! Не в море же в таком простом случае топиться…
Аннушка довела Катюшу до самого крылечка, причесала ей волосы своей гребенкой, вытерла глаза и щеки своим платочком.
– Иди домой, поспи, виду не показывай, – посоветовала она, – отец уже вернулся. Я заходить не стану, чтобы никого не всполошить.
– Спасибо, Аннушка, – шептала Катюша. – Видишь, какая я плохая.
– Брось, милая. Плохая? На плохую спросу нету. В том-то и беда, что хорошая. Уж знай по моему опыту, только началось. Такая нам, бабам, доля. Только и гляди в оба!.. Ах ты, снова раскуксилась. Нет дальше твоей печали, все беру на себя. Попала в беду – выручим… Иди, вытри щеки, вот тут смахни. Пудры нет? Жаль. Иди…
II
Не всегда легко брать на себя чужую печаль. Однако Аннушка недаром считала себя женщиной с твердым характером. Если она умела приманить и неизменно удерживать возле себя такого обстоятельного мужчину, каким был ее муж, то в способности ее надо поверить. Вздыхать, ахать и тихонько сплетничать умеет любая бабенка, особых способностей на это не требуется. Помочь, да еще незаметно, не возбуждая никаких подозрений, не кичась своей добротой и отзывчивостью, умело раскинуть умом и добиться успеха – на это нужен характер.
Аннушку, конечно, подмывало поделиться со «своим Ванечкой». Ум хорошо, а два лучше. Но не выдержит Ванечка, бабахнет по-простецки, оглушит Гаврилу Ивановича. Поэтому крепилась Аннушка, как ни трудновато ей хранить такую тайну. Ляжет возле мужа Аннушка, опрокинет голову на правое мускулистое его плечо, почувствует дразнящий запах здорового мужского тела, холодок кожи, дохнет на нее запахами табачного дыма, будто пронзающего ее податливое существо, нет с ним ни сговору, ни сладу. Тут бы вместе с говорливой лаской и нежностями выложить все начистоту, а к тому же любил муженек ублажать себя нескромными разговорами и не раз, упоминая Катюшу, облизывал губы и заговорщически подмигивал женушке… До поры до времени и она не прочь была подзадорить его: «А ты попробуй, поухаживай, все равно такой, как я, не сыщешь, Ванечка».
Теперь перед глазами вставал ночной запененный берег, обреченная поза Катюши, ее непростые слезы и бессильное тело ее, упавшее на руки Аннушки, тяжелое, словно контейнер с инкерманским камнем. Нет, не подвергнет она обсуждению горе Катюши, деликатно и тайно доведет все до конца, поможет. Аннушка начинала гордиться собой, удивляться своим не обнаруженным раньше качествам. Но, вырастая в собственных глазах, она не хотела терять ничего, что поднимало ее над грубым и прямолинейным миром рабочих бараков.
В трудное положение попал не загруженный подобными хитростями разум простой севастопольской каменщицы. Надо было придумать, как поступить, и, главное, выбрать удобное время. Если начать сразу без всякого подхода, можно свалить Гаврилу Ивановича. Года его не берут, а дурная новость хуже обвала.
Бригаду временно перебросили на Корабельную сторону, где застопорились дела с жилыми домами. Стройку форсировали по решению городского исполкома. Леса разукрасили флажками и лозунгами. Подогнали транспорт, обеспечивали материалами. Каменщики и рабочие других профессий зарабатывали даже лучше, чем на магистральной улице Ленина.
А старого Чумакова ничего не радовало. Приходил грустный, уходил к трамвайной остановке невеселый. Думами своими ни с кем не делился, чтобы не вызывать лишних и ненужных разговоров. Чем могли помочь ему его заурядные, такие же, как и он, товарищи? В пивную сводить сумеют, постучат кружками о стол, надымят табаком, отругают заглазно кого нужно и кого не нужно.
Аннушке пришлось проявить гибкость, чтобы разузнать причину такого состояния Гаврилы Ивановича. Оказалось, он по-своему расценил перемены в старшей дочери. Надоело ей ютиться в развалке. Приглядела кого-то, возможно, и сговорилась. А где жить? Мучился отец, прикидывал разные варианты, и все они были пустыми и невыполнимыми. Получали квартиры адмиралы, генералы, полковники, инженеры да рабочие заводов, возводившихся с небывалой поспешностью. Актрисе какой-то дали отдельную двухкомнатную. Строителей обходили, тем более рядовых. Так ведь всегда по-русски: сапожник без сапог.
– Иди проси, Гаврила Иванович, – дьявольски настойчиво требовала Аннушка, сама измученная мучениями старого каменщика. – Мало того, требуй! У тебя же имелась квартира в городе. Бомбу не ты же сбросил на нее. Не по твоему же приказу немцы в Крым пришли. Есть немало случаев, дают площадь в первую очередь тем, кто ее лишился в Великую Отечественную…
Так продолжалось день, два, три… Постепенно поддавался Гаврила Иванович на уговоры, смелел, «проникался мыслью», как говорила Аннушка. Она же сообразила обсудить вопрос на бригаде и вооружить Чумакова ходатайством, хотя и не столь веским для возможных бюрократов, но снабженным крепчайшими корявыми подписями передовых строителей. В бумажке, адресованной в городской Совет, Гаврила Иванович изображался не только как погорелец, а как давний и активный борец за инкерман и инициатор проведенных в жизнь рационализаторских предложений.
– От таких рекомендаций их должен стыд прошибить, – уверяла Аннушка, – они встать навытяжку перед тобой должны.
– Ишь ты, встанут, – ухмылчиво брюзжал старший Хариохин, давно не веривший, как утверждал его брат, «ни в бога, ни в паникадило, ни в хлыстовскую богородицу». – Пустое надумали. Резолюции сочиняете. Только их и ждут. К земле ухо прикладывают… Что вы пожилого мужчину на смех толкаете?
Аннушка вправе была негодовать со всей пылкостью своей непосредственной натуры:
– Да ведь мы кто? Народ. Пускай к земле ухо прикладают! На то она и народная власть. Иди смело, Гаврила Иванович, не слушай нашего мудрого юродивого с цигаркой.
Чумаков хорошо знал председателя горисполкома Ивана Васильевича и все же, чтобы не выделяться среди других, честь по чести записался на прием: в четверг, двадцать четвертым. Ожидая своей очереди, Чумаков разговорился с людьми. Беда у всех одна. В городе можно достать мебель, одежду, продовольствие, а вот жилья не хватало.
В кабинете председателя, куда один за другим заходили посетители, час от часу становилось все шумней.
На Чумакова Иван Васильевич посмотрел уже злыми, воспаленными глазами.
– А ты чего? Мы же с тобой в одном дышле ходили! Оборону держали! Тебе-то, как никому другому, должно быть понятно… Не сразу!.. Жар-птицы нету! Золотых яблок нету…
Гаврила Иванович понимал: не всегда человек кричит со зла, иногда как в котле – пар подкатил под крышку.
Не стал обижаться на председателя и, пока тот упрекал и жаловался, перебирал в уме все доброе о нем.
Вот Иван Васильевич – мальчишка с золотистым чубом. Играл на трубе впереди пионерского отряда, плавал как дельфин, рос быстро, на глазах. Стал комсомольским вожаком, ходил в матросских отцовских шароварах. А потом, как и положено, – призыв. Тральщик, позже подводная лодка. Окатывала и просаливала его штормовая волна, запекало солнце. Потом выбрали депутатом, стал председателем. В оборону появлялся в самых опасных местах. Никогда себя не возносил, дифирамбов терпеть не мог, отмахивался от пустых слов. Севастопольцы любили его: простой, свойский, круто иногда разгневается, зато быстро отойдет.
Припомнились майские штурмовые дни сорок четвертого года. Ни одного дождика. Пылища – ужас! Кирпичные стенки МТС близ шоссе, на окраине Бахчисарая. Иван Васильевич с засученными рукавами режет складным ножом астраханский копченый залом и, мотая чубом, советует не отставать, держаться вместе и на самом пенном гребешке первой штурмовой волны вкатиться в город.
– Войску свое, а нам свое, Гаврила Иванович. За нас Уинстон Черчилль ни одного гвоздя не забьет. Ешь руками, вилок нет… В Севастополе придется начинать все сначала. Там, где кончается бой, начинается стройка.
Цвели тогда яблони в долине Бельбека и Альмы. Над Мекензией вспыхивали разрывы. Стаями тянулись самолеты, отряхивались от бомб и уходили за свежими запасами, чтобы металлом и взрывчаткой выкурить врага из горного пояса укреплений. Дымились Кая-Баш и Сапун-гора…
«Дорогой мой, – думал старик, – Ваня-севастополец… Хороший ты человечина… А тяжело тебе сейчас. Ой, как тебя замордовали дела».
Вспомнил, как ворвались они с председателем на грузовике в Лабораторную балку.
Противник отходил на Херсонес. Город лежал задымленный, истерзанный и до спазм в горле близкий.
Вернулись, вернулись, вернулись!..
Чумаков прикинул в уме и оторопел: все надо было делать сначала.
На разъезженных и раскатанных колесами подъемах гудели машины, шли и шли войска. А на оградительных стенках шоссе лежали советские пехотинцы, убитые в атаке и уже запорошенные тяжелой нуммулитовой пылью.
«Никогда не забывай, – говорил Иван Васильевич, – ежели что будем делать не по совести в нашем Севастополе, погрозят они нам, Гаврила Иванович».
А потом наблюдал Чумаков Ивана Васильевича в тесной комнатке на улице Ленина.
– Надо начинать сыпать сети, ловить султанку, – требовал Иван Васильевич, вглядываясь в отставного старого боцмана, главу рыбаков.
– Шить обувь! Ремонтировать! – это относилось к сапожникам.
– Спасибо за водокачку! – он жал руки слесарей, сохранивших механизмы одной из водокачек.
– Немедленно на Херсонес… Много там побитых коней! Собирайте котлы, берите каустик, начинайте варить мыло. Шкуры – на кожзавод… Дубильные вещества подбросим! Попрошу помочь маршала Толбухина.
Вот почему Гаврила Иванович терпеливо и не обижаясь молчал, выжидал, когда утихнет Иван Васильевич.
– Чего же ты-то молчишь? Не набрасываешься на меня? – Председатель пятерней поправил упавшие на лоб волосы, горько улыбнулся.
– Понимаю тебя, – мягко ответил Гаврила Иванович – Копилось у тебя, копилось и прорвало на своем человеке. Знаешь: выдержит, не выдаст, поймет…
– Чуткая у тебя душа, – благодарно сказал Иван Васильевич, – а вот некоторые не понимают. За шкирку берут, аж пуговки летят. Я таких называю «товарищи вынь-да-положь». Где я возьму квартиры? Вот мой бюджет! – Он перерыл бумаги на столе, нашел одну из них, с цифрами. – Гляди! Полюбуйся!
– А мне ты не показывай. – Чумаков великодушно отмахнулся. – Вижу, арифметики много. Цифры-то как чешуя. Ты вот ответь мне: ежели поскоблить, что там, под ними? Будет уха?
– Кое-что есть, Гаврила Иванович…
Сиреневые вечерние тени вползали и ложились на подобревшее лицо Ивана Васильевича. – Значит, кое-что все же имеется?
– Мало! Растем. Народ подходит. Нужный народ. А средств – туда-сюда и обчелся. Меня уже кое-кто злостным бюрократом обзывает. Наростом. Принимает, мол, только по сорок человек, и только в четверг. Конечно, кому-то дико кажется: сорок человек в четверг! А что толку, если ежедневно сотню буду пропускать? В основном только беседы для спасения души… Жилье дашь – идут жалобы на канализацию, воды мало, свет не подают, не на чем до места работы добираться. Значит, нужно подземную сеть ремонтировать, водоснабжение налаживать, автобусы покупать, о троллейбусной линии вопрос ставить… Проблем много, Чумаков, и каждая проблема не то что орех арахис, надавил зубами – и лопнула кожура… Такие проблемы: нажмешь – и зуб пополам. На исполкоме сидим целыми ночами, синие становимся от табачного дыма, протоколы пишем. Сам знаешь, из протоколов дома не соорудишь. Такая-то наша житуха! А вот еще послушай…
И Иван Васильевич принялся делиться наболевшими своими делами. Не ладилось с поставками продовольствия. Колхозные обозы охотней направлялись в Симферополь. Слабо развивались подсобные хозяйства и еще труднее – личное огородничество: не было близ города удобной земли, а чем дальше участки, тем больше нужно транспорта. Одно цеплялось за другое…
Чумакову казалось, что председатель забрался на какой-то хлипкий высокий помост и никак не может оттуда самостоятельно спуститься. Такое неравное между ними положение не годилось для делового разговора.
Гаврила Иванович старался как бы свести за руку на землю уставшего к вечеру человека. Чумаков сам нуждался в разумном совете.
– Чего ты хочешь? Знаю твои жилищные условия. Тоже на одном энтузиазме долго не поедешь… Угадал?
– Не совсем, Иван Васильевич…
– Дочка-то – невеста, видел, красавица… – Улыбка светло тронула грубые черты его лица. – Была бы площадь, мужа-морячка привела бы, а так где жить молодым? На подлодке?
– На подлодке нельзя, верно.
– А как ревматизм? На непогоду крутит?.. Барометрическое давление измеряешь косточками да хрящами, Гаврила Иванович?
– Еще помнишь про мой ревматизм?
– Как же не помнить! Декабрьский штурм! Фон Манштейн и его триста тысяч головорезов прут на нас, а ты угадывал, быть ли летной погоде… Помню… Времечко пришло и ушло, теперь война как в тумане. А знаешь, Гаврила, грустно становится. Тогда какое ко мне доверие было, ай-ай! Всем я был правильный, ни одного упрека, осуждающего взгляда. А сейчас небось косят меня за углами, как спелый пырей, а?
– Кто косит, кто копны кладет, – уклончиво ответил Чумаков и сразу же приступил к делу. – Я хочу кое-чем поделиться с тобой, Иван Васильевич… Время у тебя осталось?
– Погоди, позвоню члену Военного совета. Просил приехать… Надо решать вопрос с Панорамой, голову надо Тотлебену отливать – ведь оторвало ее снарядом. Стадион тоже нужен. Беда! Крутишься как лошадь на корде.
Пока Чумаков собирался с мыслями, председатель позвонил адмиралу, условился о встрече с ним и попутно выговорил машины флотской автобазы для подвозки бутового камня.
– Слушаю, Гаврила Иванович. – Председатель положил руки на стол, наклонился к собеседнику.
Чумаков вытащил из кармана тетрадку, разгладил ее ладонью, вздохнул, застенчиво пригляделся к собеседнику.
– Работаю, как сам знаешь, на восстановлении, Иван Васильевич, а дело-то плохо. Переваливаемся на куцых ногах, с одышкой… А чтобы скорее город поставить, нужно нам…
И, увлекшийся своими проектами, Гаврила Иванович, не обращая внимания на заскучавшего председателя, принялся подробно излагать ему планы добычи камня, широкого фронта работ…
– Тогда и ты перестанешь сатанеть, – заключил Чумаков свои выкладки.
Председатель пропустил через губы глубочайший вздох.
– Не то? – спросил Чумаков. – Говори, не обижусь.
– Гаврила Иванович, деньги нужны на это. Д е н ь г и. И не из наших двух кошельков, а из государственного кармана. Для таких планов нужно решение правительства. Это сотни миллионов рублей. А так что? Облака вроде и густые, а киселя не наваришь…
– А как же добиться решения?
– Не так просто. Если бы один Севастополь нуждался…
– Все же, как решают там? Кто-то должен доложить?
– Конечно, и мы, и флот по своей линии…
– Докладываете?
– Понемногу. С оглядкой. А больше в своем собственном соку варимся. Еще флотские имеют размах, а мы, гражданские… Да для чего тебе все это нужно?
Чумаков помедлил и тихо сказал:
– Севастополец же я…
Иван Васильевич откинулся в кресле и принялся мечтать вслух о том, какой нужно бы выстроить город, как распланировать, куда выйти с новыми улицами.
– Надо расширяться к Херсонесу. Скажешь, воды там мало, грунт кременистый? Зато просторы какие! А вода и сады вслед человеку придут. Сами не придут – притянем. Когда-то давно шумел Херсонес. Какую торговлю вел, какие виноградники были на древнем Трахейском полуострове! По моему мнению, флотский народ, конечно, должен тут жить, ближе к твоему железному водоплавающему хозяйству, а гражданское строительство надо туда вытягивать. – Председатель медленно встал, прошелся из угла в угол. – Да что выгадывать у пустого закрома? Севастополь в развалках, а мы Херсонес заселяем. Такие уж, видно, все мы, помечтать любим…
– А вот ты меня своими мечтаниями больше убедил, Иван Васильевич, чем докладом о своих заседаниях.
– Вон как! В чем же я тебя убедил, старина?
Приближался момент, когда надо было высказать свои мысли другому, а как еще он их примет?
Иван Васильевич задержал протянутую ему на прощанье руку, сказал:
– Подожди, Гаврила. А не стыдно нам будет? Скажут там: сами не могли решить. – Иван Васильевич присел в кресло и усадил против себя старого товарища по несчастьям. – Ты не знаешь, а нам приходится частенько слышать упреки оттуда. Каждое новое письмо в Москву – подзатыльник местному руководству. Даже если самое высокое начальство письма не читает, кто-то дотошный ведет им учет, нанизывает как бублики на нитку. Как полная вязка набирается – нас по макушке.
– Неужто и вам попадает? – обрадовался Чумаков.
Его просиявшие глаза развеселили председателя.
– А ты думаешь, у нас сахар? Скажу тебе откровенно: кресло современного руководителя начинено динамитом. Никто не знает, когда бикфордов шнур догорит и кто спичку чиркнет… Я принял сегодня двадцать три индивидуальности, и минимум пятнадцать из них уже строчат на меня письма по восходящему принципу. А это, Гаврила Иванович, бублики, связка, бикфордов шнур.
– Бедные вы люди, а мы-то вам завидуем.
– Напрасно. Не завидуйте. – Иван Васильевич взъерошил куцыми пальцами свой некогда изумительно золотистый чуб, ныне подпаленный по вискам и с затылка белыми огоньками. – А тебе помогут. Есть зацепка – ты старожил, разбомбленный. Теперь бы какую-нибудь писульку от тебя выудить, и мой бюрократический нрав будет полностью удовлетворен.
Гаврила Иванович без лишних фраз, чуточку посапывая в усы, извлек из бокового пиджачного кармана сочиненную бригадой бумажку и протянул председателю.
Тот читал ее внимательно, не с пятого на десятое.
– Ты смотри как здорово? – похвалил Иван Васильевич вполне искренне. – Ишь ты, класс гегемон! Умеет! Правильно. Не для тебя, а для меня поддержка на заседании. Впервые такое низовое ходатайство. Никто не вякнет, уверяю. Это, брат, тебе не казенные слова, тут «треугольниками» и печатями не пахнет.
Не ожидал Гаврила Иванович, что так воздействует на председателя простая бумажка, и расчувствовался. Прием затянулся, и за тонкими дверями уже слышались возмущенные голоса остальных из «четверговой сороковки» – так с горьким юмором называли прием по жилищным делам.
Председатель тоже понимал – пора заканчивать беседу. Встал, полуобнял Гаврилу Ивановича.
– Писать пиши, – сказал Иван Васильевич, – только не переходи на личные просьбы. У тебя мысли нужные и помогут нам базироваться в случае чего. И еще уговор: персонально про нас чего-нибудь не накатай… Забудешься в пылу пролетарского гнева. Не к чему… Мы же договорились. Мой голос за тебя…
– Помилую, – пообещал Чумаков с довольной улыбкой и молодцевато удалился, стараясь не замечать полетевших ему вслед упреков заждавшихся сограждан. И тут, как и при последней реплике председателя, Гаврила Иванович снисходил к извечным человеческим слабостям.
Хорошее настроение, солнечный день, сменивший наконец ряд хмурых дней, и свободное время, потраченное Гаврилой Ивановичем с толком, завели его в пивнушку на трамвайном «пятачке». Там бойко торговала известная уже нам буфетчица Тома.
– Как же так, дорогой товарищ? – журила его Тома, наполняя стеклянную кружку жигулевским пивом. – Клавдия сообщает: «Гаврила Иванович теперь Корабелку строит», а я тебя не вижу. Табель-то от Корабелки у меня. Кто туда идет, меня не минет. Разговор есть к вам.