Текст книги "Матросы"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
VI
А нелегко держаться на людях. Трудно жила со своим большим семейством Софья Алексеевна после гибели мужа в боях за Вену. Не слышала она раньше об этом далеком австрийском городе, а вот пришлось расспрашивать: что за город, где находится, какие там живут люди.
Однополчанин-пластун, с простреленными легкими, почти ничего не мог рассказать о последних днях сержанта Андрея Архипенко. Хрипел, пил теплое молоко, утешал, и только. Зато по-другому вел себя лейтенант, болтливый, как сорока, и румяный, как яблоко на спас, приезжавший в станицу из Ейска. Лейтенант, к сожалению, всю войну прослужил в духовом оркестре и поэтому больше всего рассказывал о том, что на венском кладбище похоронены знаменитые мировые музыканты Штраус, Шуберт, Моцарт, Бетховен… Слушала вдова, слушала, пыталась найти утешение для себя в речах лейтенанта, но так и не нашла. С сухими глазами проводила она за калитку этого лейтенанта, разогретого медовой брагой и чаем с пшеничными пышками.
Проводив гостя, Софья Алексеевна переступила порог негнущимися, будто окаменевшими ногами. Впервые дом показался ей чужим, большим и холодным, как погреб. А в голове, как осенний камыш, шелестели чужие имена: Штраус, Шуберт, Штраус…
Уткнулась в подушку – на ней когда-то спал муж – и впервые выплакалась.
Дети приносили заботы и радости. Тяжело с ними, но и плохо без них. Дети взрослеют, тянутся из дому и редко возвращаются обратно. Неизвестно, как решит Петр. А Василию тоже скоро служить. Если не будет ни того ни другого – какой дом без мужской руки?
Раньше Софья Алексеевна могла заработать детям на хлеб и одежду, на топливо и керосин. А теперь годы не те, здоровье поизносилось, артельные доходы плохие, огородишко квелый, несколько гряд, корову держать не под силу.
Что решит Петр? От него зависело все. Старый приятель мужа, председатель артели Камышев обещал убедить Петра вернуться в станицу, обещал должность бригадира. Может быть, притянет Маруся?
Поговорила мать с Петром, не жаловалась, но ничего не таила. Ушла накрывать стол, оставила в горнице старшего сына одного. Задумался Петр.
Служишь и не знаешь забот. Сыт, обут, одет, другими обучен. А тут хлеб, башмаки были первой необходимостью, за них боролись с суховеями, сорняками, с буранными ветрами… Четыре года военной службы отучили его от домашних забот, а вон сколько лишних морщин наложили они на лицо матери. Вот тебе и цветочки у Приморского бульвара, ялтинские розочки! Правильно упрекала Тома – не строй из себя жениха, кавалер с двумя ленточками. Там харч флотский, с него тянет на танцульки, к распрекрасному полу, а тут жить приходится с трудового дня, а не всегда он важко тянет на десятичных колхозных весах.
Мать не жаловалась, святая женщина. Ей хотелось одного – чтобы Петя вернулся в семью.
– Еще один год остался, мама. Приеду домой. Я понимаю, как вам тут одной…
– А отпустят?
– Закон. Отслужил и волен собой распоряжаться.
– Только б не война. Крыши еще не везде накрыли, слезы не все выплакали…
К вечеру захлопала калитка, собирались гости. Кого мать пригласила, кого Василий. Жатву закончили быстро, можно передохнуть. Первым прихромал сосед Кузьменко, когда-то призовой джигит и гармонист, потерявший на стальном орешке – Миусе – обе ноги. Голова его успела изрядно поседеть, и залоснился ремень разукрашенного перламутром трофейного аккордеона, добытого при освобождении Ростова.
Вслед за ним пришел Михаил Тимофеевич Камышев: был он в каракулевой папахе, в рубахе-«азиатке», подпоясан наборным из черненого серебра поясом. Боролся с годами председатель артели по станичному способу – утром кисляк, вечером печеный гарбуз, в свободную минуту пригарцовывал к полевому манежу ДОСААФа на гнедом белоноздром Подорлике. Не всегда удавалось выдерживать такой режим, и тогда председатель заменял его тремя мисками борща на завтрак, обед и ужин, с соответствующим приварком. Тоже получалось неплохо.
Камышев тепло пожал обе руки старшины и долго, пристально вглядывался в него коричневатыми с золотинкой глазами, горевшими каким-то внутренним огнем. Эти глаза, будто перешедшие со старых икон, молодили и красили Камышева, привлекали к нему.
– Не уходи от земли, Петр, – только и сказал Камышев и прошел в дом.
Бригадира Хорькова Петр знал давно и с удовольствием его встретил, обнял по-дружески.
– Ну и великолепная форма у моряков. – Хорьков заставил Петра дважды повернуться. – Кстати, познакомься: моя жена Тамара.
– Когда же ты успел? – спросил Петр, пожимая поданную лодочкой, негнущуюся и крепкую руку Тамары, женщины редкой, но какой-то холодной красоты.
– Женился, Петька. А как – люди расскажут.
Тамара улыбнулась уголками накрашенных губ и, важно ступая, повела своего мужа.
– Видишь, какую кралю Хорек себе отхватил? Здорово, старшина!
Петра тискал в объятиях Степан Помазун, неисправимый холостяк и отчаянный наездник, побывавший на всех ступенях колхозной иерархической лестницы, от конюха и до члена правления. А ныне работал бригадиром. Вел Степан своеобразную жизнь весельчака и гуляки, но умел и работать, если захочет. Тогда он мог быку рога свернуть.
– Да, Петька, если хочешь доброго совета послушать, не спеши к нашему артельному котлу. Позагорай, насколько шкурки хватит, на своем Черном море. Здесь бескозырку сменишь на картуз, фланелевку с воротничком на телогрейку… – бесовски подмаргивая и покручивая то один, то другой усик, выпаливал Помазун: хотел и еще что-то добавить в таком же роде, но появившийся об руку с женой парторг Латышев помешал ему.
– Ретируюсь, братуха, добеседуем в другом окружении, – сказал Помазун и подхватил за тонкую талию красивенькую, огневую девчину Машеньку Татарченко. Петр знал ее как самую задушевную подругу Маруси.
Латышев с достоинством представился Петру, познакомил со своей женой, по-видимому милейшей и доброй, но стеснительной женщиной.
– Вы извините, – сказал Латышев, – нас-то более или менее официально никто и не приглашал. Михаил Тимофеевич попросил зайти. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, товарищ Архипенко?
– Заходите, заходите, у нас все по-простому, – приветливо приглашал Петр, чувствуя по замысловатому строю фраз и обращению «товарищ», что имеет дело не с рядовым человеком.
Если говорить откровенно, Петра меньше всего интересовали и Хорьков с его супругой, и Помазун, и даже этот пока малоизвестный ему Латышев. Он поджидал Марусю. Что-то все темнили, скрывали от него, отделывались недомолвками, а Василий с первых же минут начал придираться и глядеть на него исподлобья, со значением. Уже заиграл на аккордеоне Кузьменко, и на улицу из раскрытых окон покатились «Дунайские волны». Собирались у двора парубки и девчата, открыли первый тур «пыльного вальса», мимо пронеслась в белом платье курносенькая, как хрюшка, и такая же маленькая и сытенькая Саня Павленко, прошагал бородатый Ефим Кривоцуп с ведерным жбаном браги. А Маруси все не было. Прибежала Ксюша, увлекла брата за собой. Петр присел рядом с Саней Павленко, положил ей на тарелку два помидора и жареного окунька.
Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».
– Не шуми так, Ефим, – Камышев прикрыл уши, – все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.
– Обскачет, – соглашался Кривоцуп, – только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?
– Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.
– Управлять надо, без узды не пускать! – требовал Кривоцуп резким голосом, – он умел загораться даже из-за пустяков.
Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.
– Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…
Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.
Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались – это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что – черта лысого – признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает», – так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котляревским и Чепигой.
Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.
– Все по блокнотам, – буркнул Хорьков.
– Не мешает, – сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. – Не всегда памяти доверяй.
– Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.
Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, – знает; почем там литр молока – тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.
Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, – догадался Петр. – Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».
Маруся села в другом конце стола, потупилась и не притронулась к еде. Ее мать издали поклонилась всем и глазами улыбнулась Петру, как бы говоря: «Ничего, все бывает, перемелется – мука будет».
Петр старался ничем не выдавать своего тревожного настроения и подчеркнуто любезно разговаривал со своей случайной соседкой. Молодая воодушевленность и общительность Сани Павленко помогли Петру понемногу овладеть собой. «Ишь ты, какая пухленькая, веселая девчонка, – подумал Петр о соседке, – сколько бы по тебе сохло морячков, пропиши тебя на жительство в Севастополе! Но разве сравнить эту пампушечку с ямочками и родинками с Марусей? И чего она не глядит на меня, и почему такая бледная, будто меловая?»
За столом становилось шумней и бестолковей.
– Латышев! – громко крикнул Хорьков. – Довольно тебе угнетать человечество своим образованием! Я так понимаю – образование показывать не нужно, оно само по себе видно…
Латышев густо покраснел, ответил солидно:
– Есть люди, которые гордятся своей серостью, считают ее социально необходимым признаком зрелости.
– Вот за что люблю нашего Латышева! – воскликнул Помазун. – Уж если он выдаст аванс, то строго на научной базе. Так даст, что перед очами люминация вспыхивает…
– Иллюминация, – поправил Латышев. – Если говоришь незнакомые слова, научись, Степан, произносить их правильно.
– Тебя, Латышев, и рукой не возьмешь, и языком не лизнешь. Упал ты в наш колхоз, как перец в компот.
– Что же мне теперь, в леденец превратиться? Леденец каждому нравится.
Кузьменко вытер губы, кивнул головой хозяйке и заиграл какую-то песенку из кинофильма.
Снова зашумели, застучали стаканами. Камышев пересел к Петру.
– Ты чего-то скучный. Не пьешь, мало ешь, только хлебные шарики катаешь.
– Разве? А я и не заметил, Михаил Тимофеевич.
Тогда Камышев взял из-под пальцев Петра шарик и помял его, искоса приглядываясь к смущенному лицу моряка.
– Ну как, по вкусу тебе станичное общество? Душа не отвергает?
– Люди хорошие, знакомые. – Петр не понимал, куда клонит председатель.
Кузьменко перешел к более понятной «польке-бабочке». Начались танцы. Из палисадника заглядывали любопытные. Танцевали и на улице.
– Тоже наша заслуга, сохранили танцоров, – продолжал Камышев. – Из нашей артели на вербовку никого не подцепишь. Кадры у нас устойчивые, чего нельзя сказать о многих других колхозах. Бегут оттуда люди, особенно молодежь. А к нам тянутся, как верба к воде. А мы тоже не всякого принимаем.
– Может, и меня не примете?.. – Петр наблюдал за тем, как держалась Маруся, по-прежнему избегая его взглядов.
Помазун пытался чем-то рассмешить Машеньку, его нагловатые глаза женолюба бесстыдно упирались в тугую ее грудь. «Как это может Помазун? У него все просто выходит», – думал Петр, невнимательно и раздраженно выслушивая Камышева, с фанатизмом расхваливающего хозяйство колхоза. «А Маруся-то далеко». И не в том дело, что сидит в дальнем конце стола. Подойти к ней – несколько шагов. Многое и не раз пришлось передумать и начистоту переговорить с самим собой. А с Марусей он еще не сказал ни одного путного слова.
Председатель обещал завтра заехать за Петром, показать хозяйство. Но какое значение имеют урожаи зерновых и пропашных, молочно-товарные фермы и конюшни, если вот та девушка уйдет в другую сторону? Пропади они пропадом, латышевские подсчеты, как бы ни были они умны.
Не мог не прочитать эти, ясно написанные на лице Петра мысли такой опытный и зрелый человек, как Михаил Тимофеевич Камышев. Незаметно он шепнул что-то Машеньке, и она, отстранив припавшего к ней Помазуна, подошла к зеркалу, осмотрелась, поправила прическу:
– Товарищи! Я прошу уделить мне минуту внимания!
– Тише, члены коллектива! – рявкнул Помазун. – Слово имеет о н а… О н а имеет слово!..
И, повернув голову, отчего огоньками вспыхнули ее серьги, Машенька предложила:
– Товарищи! Давайте попросим Петю сесть рядом с Марусей…
– Машенька, не надо! – взмолилась Маруся.
– Надо! Почему не надо? А мы просим… требуем…
Машенька протиснулась к ней, поцеловала.
– Мне стыдно. Зачем так?
– Иди, иди к ней, – Камышев толкнул Петра, – зачем себя тиранить?
Петр растерянно улыбнулся, поправил пояс, бляху и, ни на кого не глядя, протиснулся к Марусе через гудящую хмельную толпу.
VII
Соскочив с двухрессорной линейки, разукрашенной по крыльям узорами, Помазун прошел в дом к Архипенко.
– Камышев просит прощения. Занят на строительстве. Мне поручил…
– Петя, завези маме завтрак, – попросила Ксюша.
– Будет исполнено, товарищ начальник! – вмешался Помазун, шутливо козырнув Ксюше.
Молодые игривые коньки донесли линейку к животноводческой ферме, где готовились силосные ямы. Четверо мужчин умело (сколько земли пришлось ископать на фронте!) пробивали в твердых глинищах глубокие, в полтора роста, траншеи.
Помазун покричал в ров:
– Хлопцы! Противотанковый?
Кто-то снизу ответил:
– Отсюда ни один «тигр» не выпрыгнет!
Помазун помял в кулаке выброшенную, из траншеи глину, посмотрел Петру в глаза:
– Камышев и ее употребит в дело. Хаты строит, как ласточка, со всякого дерьма. Пошли, проведаем мамашу… Кстати, Петр, освобождай старенькую от гнета. Для нее теперь работа не радость, а мука.
Туго затянутый пояском, ступая с вывертом кривоватыми ногами природного наездника, обутыми в козловые сапоги с низко опущенными голенищами, Помазун зашагал в ту сторону, откуда тянуло дымком. Шумел дизельный моторчик. «Медовое звено» пожилых женщин обрабатывало сорго. Мать перебирала стебли, похожие на бамбук – это и есть сладкий тростник, сорго. Очищенные стебли подавались под пресс. Здесь же в металлических жаровнях вываривали мед.
Петр присел на корточки возле матери, продолжавшей работу. Мелькал нож в ее руках, по щекам струился пот, и она смахивала его ребром ладони. Обрезанные метелки сорго просушивали и обмолачивали тут же, вручную, палками, а жом вываливали из парилок в силосные ямы вместе с сочными бурьянами, взятыми косами на прилиманных целинах и по сырым теклинам балок. Крестьянские заботы – нет им ни конца ни краю – раскрывались Петру теперь в новом свете. Вскоре все эти бесконечные дела станут его собственными делами, и ему придется тянуть их тяжелую цепь, звено за звеном, всегда, всю жизнь.
– Чего задумался, Петя? – участливо спросила мать.
– Ничего, – Петр встряхнулся, зайчиками сверкнули якорьки на ленточках. – Мы поехали дальше. К вечеру вернемся.
– Езжай, езжай, сынок; ты на меня не смотри. Камышев разрешил не выходить, да надо поскорее справиться с медом.
– До свиданья, маманя, – попрощался Помазун, сняв кубанку. – После вчерашней браги хоть пирамидон глотай, по котелку будто молоточки стучат. Прием ты устроила министерский!
– А иди ты, Степа! Не пил же почти ничего. Да и бражка получилась не хмельная. Квасок и квасок, – сказала мать Петра, довольная похвалой.
Путь держали на конеферму, которой заведовал Помазун. Кони постепенно выходили из моды, их вытесняли машины. Нелегко перестраивались казачьи симпатии, трудно расставались казаки с конем, с издавна сложившимися традициями быта. Вот Петра конь уже и не интересовал – он управлял машиной еще до службы, получил свидетельство, а Степана или того же Камышева хлебом не корми, только дан джигитовку, разреши постоять рядом со скакуном, набрать в ноздри терпкий, приятный запах взмокревшей от пота шерсти, провести ладошкой по крупу. Степан расхваливал коней, хотя не бранил и механизацию. Разговора на эту тему хватило ровно на два километра, пока не выбрались на укатанный грейдер; а там перешли к семейным делам.
– Кончишь службу, женись, – советовал Помазун, – невестка в дом – свекрови отдых. Хорошая тебе пара Маруся Кабакова. Она, правда, не бросается в глаза так, чтобы слепило, а приятного у нее бездна: кожа нежная, бархатная, руки в ямочках, а как приехала из города с маникюром, от пальчиков взор не оторвать. Такие ноготочки и поцарапать могут… Еще не имел удовольствия? Что-то вы с ней вчера вроде вновь налаживали дипломатические отношения? То ты к ней, она от тебя, то наоборот. Какого цвета кошка между вами пробежала?
Петр не хотел потакать любопытству своего спутника. Язык у Помазуна незлобивый, но на длину его пожаловаться нельзя. Поэтому, уклонившись от прямого ответа, Петр в свою очередь спросил Степана:
– Другим рекомендуешь, а сам-то почему не женишься?
– Предпочитаю разнообразие, Петя. У меня характер разнохарактерный…
– Такое влепишь, что и сутки не отскоблишь. Ты лучше расскажи обстановку. Почему Камышев сам не заехал? Что, не по рангу, что ли, ему старшина второй статьи?
– Он подался к соседу, председателю артели Никодиму Белявскому. Чего-то опять не поделили соперники. Соревнуемся выше всякого смысла. Они лиман и тот размежевали. Вот тут рак камышевский, а чуть переполз – уже белявский. Скоро плотву клеймить начнут. Под жабры цветную ниточку, мулине… Ты, я вижу, задумался, Петя. На своем стальном утюге от нашей жизни отвык. Сливочное масло у вас дают?
– Дают.
– Вкусное?
– Чего хочешь узнать, спроси. Что ты шарадами со мной объясняешься?
– Камышев-то думает пустить тебя на прорыв, заведовать животноводством. Вот там узнаешь вкус сливочного масла.
– Опять не понимаю.
– Только на моей памяти пятого завфермой под откос пустили буренушки… Ты видел, траншеи бьют хлопцы под силос? Со всего юрта собирают бурьяны, сочиняют винегрет. Сена-то нет почти. Все степи распахали, а сеяные травы лысые. К концу зимовки – караул кричи. А у коровы аппетит дай боже! Сена ей нужно не меньше пуда в сутки, да кило десять комбикормов. А мы ей больше солому предлагаем. Солома-то в меню – продукт грубый и бездушный. Сколько ни загружайся ею, пользы ноль без палочки. Отсюда – падеж. А раз падеж, завфермой подставляй шею. У колхозников коров осталось мало. Кто держит – мучится… Зерновую проблему будто бы решили, задачи флоры, а вот фауну… Откровенно сказать, я-то сам думаю тикать. Не гляди удивленно. После воины свое честно социалистическому земледелию отслужил. Отбыл срок, пора и на свободу. В город уйду. У меня вот эти сапожата последние, а на штаны третий раз леи подшиваю. Твое положение другое. Положение подстегивает тебя вертаться; и мать, и семья еще не встала на ноги. Ладно… давай переменим пластинку. Вижу, затронул твои самые чувствительные струны.
– Да, – согласился Петр, раздумывая над словами Помазуна. – Задал ты мне задачу. Что же, если меня на ферму пошлет, не прохарчу семью?
– На ферме будешь – прохарчишь. На правах бригадира. Рядовому трудно. А вообще-то что же бесцельно говорить – у тебя выхода нет. Ваську призовут, и на твоем иждивении сразу окажутся трое. Не потащишь же их за собой! Куда? Тут хоть хата есть, а в городе по чужим углам наскитаешься.
Кони легко осилили два крутогора, свернули с грейдера и побежали по хорошо накатанной полевой дороге, встряхивая гривами и отсекаясь хвостами от оводов. Татарник кланялся вслед головками в малиновых чалмах, а то стеной стояли конопли, пряные до одурения, или кукуруза с ее сытыми стеблями и зелеными свертками початков.
Помазуна, как видно, не трогали примелькавшиеся виды, бродила на его лице улыбка, в глазах бегали бесовские огоньки. В конце концов можно было позавидовать его характеру: Помазун легко и просто разрешал всякие сомнения, быстро принимал решения. Издалека, прощупывая почву и говоря как бы не о себе, Петр рассказал о случаях, когда человек попадает в двойственное положение и не может сразу сделать выбор. Намекнул на Катюшу, чем заинтересовал догадливого Помазуна.
– Петька, Петька, – пожурил Помазун, – вот ты небось свободно четыре пуда выжимаешь, и холка у тебя хоть сейчас под ярмо, и звание у тебя самое пролетарское, а погляжу я на тебя с другой стороны – кто ты? Тиллигент! Даю слово, т и л л и г е н т… – Помазун дважды исковеркал понравившееся ему слово, почесал в затылке по исконной русской привычке. – Учись у нашего Хорькова волевым качествам. Тот сказал – сделал, как гвоздь вбил. На вид он так себе, вроде калмыцкого двужильного коня, мелкий, гривастый, на крепких ногах, без фокусов. Но сила у него есть, пробовал я с ним тягаться – ну будто схватил в руки стальную поковку. Видать, такие мужики правятся бабам. Видел его жену? Царица! И имя Тамара. У Хорькова поучись, как жениться. Не хотели ее за него отдавать. Из соседней она станицы. Так он выкрал…
– Ну, брось, выкрал! – усомнился Петр, все же заинтересованный. – У нас один травило принцессу увез на тузике…
– Не веришь? Ай, ай, не веришь! Я сам помогал, если хочешь знать. Ты, может, заметил у Хорькова свежий шрам повыше виска?
– Заметил, так что же?
– Попало. В самый раз по черепку.
– Ой… что-то не так.
– Что не так? Точно.
– Да как же это случилось? Только байки мне не трави, обходись без килевой качки в мозговых полушариях.
– Все факты, Петя. А факты – упрямая вещь, как нас учат на политзанятиях. Буду верный абстрактной обстановке…
– Конкретной обстановке, – поправил его Архипенко.
– Пусть так… – Помазун некоторое время собирался с мыслями. Лукавинкой играли его глаза, плечи непроизвольно подергивались.
Копи складно стучали нековаными копытами, волнисто развевались их чисто вымытые гривы.
Вправо тянулась ветрозащитная посадка фруктовых деревьев, пожелтевших с макушек и издали напоминавших хребтовину и хвост притаившейся огромной лисы. Влево, в струйчатом мираже, стояли камыши, и над ними, потрескивая мотором, летел двухкрылый самолетик: за хвостовым оперением он рассеивал дымчатый ядовитый туман, добивающий остатки осенних комариных стойбищ.
Помазун подкрутил усики свободной от вожжей левой рукой.
– Хорьков, ты его характер знаешь, настойчивый, как демон у Михаила Юрьевича Лермонтова. Просто не человек, а какой-то черт с Казбека. Положил он глаз на эту девчину. А, надо сказать, девчата у наших соседей особые, просто отличные, чистые, высокие, фигуристые, без сориночки на физиономии. Ну как хороший хлопковый куст после двух прополок и трех чеканок…
– Да ты короче!
– Короче, Петя, не выйдет. Ты слушай. Так вот, соблазняет ее наш колхозный демон, как ту царицу Тамару, а парубчата загородили ее стеной. Зашаталась она от такого к себе повышенного внимания. Разбежались у нее глаза: показалось ей с непривычки, что больно много женихов. Решил тогда Хорьков добиться ее точного и последнего слова: да – так да, а нет – так почему? Пригласил ее на свидание, на «приграничную» лесопосадку, в жерделы. Пришла, не отказалась. Поговорил с ней, как мог, убедил в своей приверженности и любви. Договорились жениться. А как? Просто, обычным путем – хлеб-соль, рушник, полмитрича – нельзя. Потому не допустят парубки, ревность и, конечно, претензия. Предложил Хорьков подкатить за ней на линейке средь бела дня – и будь здоров! Боится Тамара: «Перекинут ребята линейку до горы всеми четырьмя колесами!» Что же делать? Так вот послушай, Петя, друг, как развивалась операция. Вернулся Хорьков с жерделевой посадки злой, как черт, поделился с нами своими думками. «Как же так, – говорит он, – пролетел я, можно сказать, как стальной снаряд по всей Европе, только на Шпрее зашипел, остыл… был везде победителем, а тут у своих не имею слова?» Ты слушай, Петечка.
– Да я слушаю, – сказал Архипенко, и в самом деле заинтересованный рассказом Помазуна.
– Что бы вы в таком случае у себя на крейсере сработали, не знаю, а мы вот выступили двумя шеренгами за своего товарища. Только спросили его: «Любишь?» – «Люблю!» – отвечает Хорьков. – «Надолго любишь или до третьих петухов?» – «Что вы, хлопцы, ведь я жениться хочу». – «А она?» – «Любит тоже, – говорит, – за язык ее не тянул, сама призналась». – «Ну что ж, – говорим мы, – теперь все правильно. Зацепим ее коллективно – и в загс, только смотри: прямо в загс! И знай, что загс теперь подчиняется милиции». – «Согласен хоть в милицию, не могу жить без нее… Светит она у меня перед глазами, не гаснет…» Ну ты, Петя, видел ее вчера, действительно краля!
– Ты что-то очень уж издалека, где же главное?
– Да что ты спешишь к богу в рай! Кабардинки пускай себе промнутся шагом, ишь как они перекусываются, молодятина! Я хочу тебе рассказать все в подробном освещении. Хроникально! Понятно?
– Понятно, конечно. Давай.
– Так вот мы и решили увезти зазнобушку. Как же сделать? Кони-то теперь обобществленные, а на грузовике неудобно: шумит, гремит. Уговорили председателя, вроде нужно к доктору. Камышев дал нам линейку, а я и еще один наш хлопчик, молодой, сели на своих разъезжих скакунов. Ячменя, конечно, им загодя подбросили от вольного. Сговорился с ней Хорьков, прибыл к нам, докладывает: «Полный порядок!» Ну, раз полный, значит, назад не попятится, верно ведь? Поседлали мы коней, запрягли линейку, бурки прихватили на всякий случай, может, от чужих глаз надо будет ее завернуть, чем бес не шутит. Словом, сделали кавалькаду как надо. И тронулись…
– Ночью?
– А как же, ночью… Ты слушай дальше. Тронулись в порядке, не все вместе, а так: сначала мой напарник на вороном впереди, вроде в боевой походной разведке, потом в ядре – линейка с Хорьковым и еще, конечно, двое, вот с такими плечами, а замковым я…
– В кильватер пристроился?
– Стало быть, так, если по-морскому… И все было нормально, Петя, кроме одного. Видно, язык-то у зазнобушки длинноват. Вчера-то, у вас, она пять часов кряду рот не раскрывала, а тогда, видать, сболтнула по дурости тому, другому. Мы, конечно, наготове, но, сам знаешь, думали: так, больше для блезиру разыгрываем похищение этой самой антикмаре с гвоздикой. А оказалось на практике другое. Вышла она из дому, подошла к линейке, я на коне в тридцати метрах, над проулком стерегу, напарник мой над другим проулком стоит, а возле дома – наших трое. Вижу я, как сейчас. Хотя ночь была темная, хоть глаза выколи, а я вижу… У меня глаз, все говорят, кошачий…
– Черт с тобой, с твоим глазом! Что же ты видишь?
– Ишь разобрало! – Помазун, откинувшись па крыло линейки, залился тоненьким для его густоватого голоса смехом. – Так вот, вижу я, что кто-то, двое, тихо перелазят через забор. Сидели, значит, они в палисаднике – и шасть к линейке. Слышу только: хряск, хряск, да как закричит невеста шальным голосом! Я тоже, по правде сказать, решил все на коня свернуть и развить аллюр два креста, да нет! Чувство есть у нас у каждого, коллективное чувство. Это чувство, как толовая шашка. Дал я плетюгана своему кабардинцу, вынес он меня прямо к линейке. Не знаю, что там за водевиль разыгрался, а шарахнулись от линейки человек пять хлопцев, испужались меня, ясно! Я спрыгнул с седла наземь, гляжу: лежит мой жених и за голову обеими руками держится, что-то хрипит, не пойму что. А зазноба его запихала в рот платок, и слезы, как фасолины, из глаз валятся… Ну, вижу, надо побыстрее тикать! Не вернулись бы парубки. Кричу своим хлопцам: гони! Повернули мы коней и пошли бурей, только пылюка, как от «ЗИСа», позади… Не знаю, Петя, что бы сталось, если бы не моя н и ц и а т и в а… Когда на свою границу выскочили, за греблю – ты знаешь, где мельница раньше стояла, – остановил я коней, слез, подошел к Хорькову. Он очухался уже, глаза продрал. Присветил я спичкой, вижу: под виском гургуля, шапки нет. Невеста его похищенная вся в слезах, дрожит и все причитает: «Ах ты, мой миленький… мой миленький! Все из-за меня». Ну, думаю, жалеет, значит, любит. Не зря страху натерпелись, все-таки вызволили кралю! Ну, залепили мы жениху его рваные раны, дождались открытия загса и туда… Паспорта в порядке, благородные свидетели налицо, гербовые марки в шкафике, и полный, значит, порядок.
– А как же ее родители?
– Родители были и даве согласны, Петя.
– Так зачем же ее воровали?
– А кавалеры! Ты отвык там, у себя на крейсере. Там у вас куда ни плюнь, все пушки да пулеметы. А для нас каждый кавалер близ твоей девушки – вроде… минной торпеды. Вот зараз ты увидишь нашего Хорькова в труде. Ему, брат, по партийной линии влепили за ночные приключения… Зато героем ходил сколько времени по всей артели.
Помазун привстал на колено и кончиком ременного кнута подсек под пузо левого задиристого конька.
– Ишь выкаблучивается, сосунок!.. А вот и Хорькова бригада.