412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариэль Дорфман » Музей суицида » Текст книги (страница 9)
Музей суицида
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 21:22

Текст книги "Музей суицида"


Автор книги: Ариэль Дорфман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Конечно, я женился на Тамаре. И, конечно, предсказание Джеффри Дэвиса относительно серьезности ее травмы оказалось верным… на самом деле она была еще более серьезной. Она, как и я, выжила во Второй мировой войне, хоть и была на четыре года моложе меня, но за ее выживанием не последовал такой период безмятежности, какой был у меня в Амстердаме, у нее не было стабильности. Сходство между нами было поразительным: ее мать нацисты убили в Бабьем Яре, ее отец был воинствующим коммунистом и героически сражался с захватчиками. Однако у него возник конфликт с партией, и его казнили при одной из послевоенных сталинских чисток, а Тамара несколько лет провела в ГУЛАГе с бабушкой и дедом и вырвалась оттуда только благодаря дяде в Соединенных Штатах, который устроил им визу. Это не заставило ее отвернуться от социальных перемен: я познакомился с ней на митинге против ядерного оружия в Нью-Йорке. Она поразительно напомнила мне мою мать, так что, возможно, оно было эдиповым, то притяжение, и мне хотелось спасти ее, потому что я не смог спасти свою мать. Я был влюблен, игнорировал все признаки ее неуравновешенности, переходов от приступа ярости к полной безмятежности, туда и обратно, без каких-либо причин и закономерностей. Я думал, что прогоню ее недуг своей любовью, относился к ней как к одному из химических соединений: правильное сочетание приведет к нужным результатам, словно человеческое существо, и в особенности женщину, можно свести к набору атомов или частиц. Мы решили пожениться вскоре после знакомства – и мне не надо вам говорить, как мой отец на это отреагировал. Жениться на дочери человека, которого его обожаемый Сталин заклеймил как предателя… Короче, он не стал знакомиться с Тамарой, не приехал на свадьбу, отговорившись тем, что ноги его не будет на империалистической земле Соединенных Штатов. Возможно, он решил, что моя женитьба – это мой бунт против него… Но я о том, что я игнорировал совет Джеффри. И через два года после нашей женитьбы Тамара утопилась. 26 августа 1970 года.

– Неудивительно, – сказал я, – что вы захотели…

– А вот и нет. Знаете, кто покончил с собой спустя десять лет? Джефф Дэвис. Дело замяли, в некрологе «Таймс» говорилось о взрыве в Бейруте, но Пилар разнюхала правду: он влюбился в одну из невест, которую фотографировал, стал манипулировать клиентами с помощью дурных советов, чтобы брак распался. А когда это случилось, он выплатил гарантию, сумел войти в жизнь разведенной жены и сбежал с ней. Она как-то про это узнала, бросила его… и, видимо, пришло раскаяние: трудно и дальше помогать парам находить счастье, оказавшись настолько преступно ненадежным. Так что он вернулся в Ливан, где раньше обитал, на этот раз без камеры, – вернулся и был убит. Попал под взрыв, под пулю, под перекрестный огонь: он искал смерти, и она его нашла. Он хорошо умел давать советы другим, но не увидел, что ждет его самого.

– Это прозвучало почти так, как будто он чем-то заслужил такой конец. Вы не простили того, что он сказал вам правду?

Орта покачал головой:

– Нет, нисколько. На самом деле я желаю ему всех благ. Я надеюсь, что он умер не напрасно – пытался помешать застрелить ребенка на какой-то ливанской дороге, может, на пути в Дамаск. Намеренно бросился в опасность не для того, чтобы снять идеально сбалансированное фото, а чтобы спасти чью-то жизнь. Возможно, это было неизбежно. У него была назначена встреча с тем ужасающим миром, от которого он пытался убежать.

– Так что порой знания будущего мало, – предположил я. – Он не предвидел собственной беды.

– Но предвидел мою, – задумчиво проговорил Орта, отмахнувшись от комара, нацелившегося на его щеку. – И я решил, что, если когда-нибудь снова получу возможность узнать о чем-то ужасном – о чем-то вероятном и ужасном, что принесет нам будущее, я прислушаюсь к этому предсказанию, постараюсь предотвратить такую трагедию, какую пережил я сам. Никаких сожалений на этот раз, как вы считаете?

– Я считаю, – отозвался я, – что вы слишком суровы к себе. Человеку свойственно не обращать внимания на пугающие предсказания, которые мы бессильны предотвратить. Может, ваша жена покончила бы с собой даже раньше, если бы вы на ней не женились.

– Позвольте задать вам один вопрос, – горячо отреагировал Орта. – Если бы вам встретился кто-то, кто намерен покончить с собой совершенно точно, – вы бы игнорировали признаки этого? Но погодите: а может, уже? Вы встречали такого человека? Были в подобной ситуации?

Кажется, он хотел сказать этим, что мне по-настоящему не понять того, через что он прошел, а я попытался вспомнить какую-нибудь ситуацию, и, хотя я, конечно, не нашел у себя ничего равного его трагедии, мне все-таки вспомнилось нечто – встреча, которая показала бы, что я не в полном неведении.

– Бруно Беттельгейм, – сказал я. – Его фотография висит в вашей галерее суицида.

– Недавнее прибавление. Только в этом марте. Беттельгейм надел себе на голову пакет, задохнулся. Пережить Холокост, написать удивительные книги о чарах и сказках, а потом убить себя с помощью пластикового пакета! Господи! Вы с ним встречались?

– В 1980 году. Я был стипендиатом Центра Вудро Вильсона, и мы как-то разговорились за ужином. В какой-то момент я спросил у него, почему узники Дахау и Бухенвальда так редко совершали самоубийства. Он ответил не колеблясь: «Мы не хотели доставлять нашим тюремщикам такое удовольствие. Я никогда, ни за что, ни в коем случае не сделаю ничего подобного». Вот что он сказал. Думаю, Джозеф, что вы уже поняли, что я плохо понимаю людей, я не такой, как Анхелика или вы.

– Не я, – возразил Орта, – Тамара это доказывает.

– Тут другое. Она была слишком близка вам. Нет, я хочу сказать – никто не становится настолько богатым, как вы, не научившись видеть, что прячется у людей в самой глубине, угадывать их мысли. Дело ведь не просто в приобретении собственности, или на чем уж там вы заработали свое состояние. Эта способность необходима любому, кто начинает с нуля и добивается такого успеха. Этой способности я лишен. Но в тот раз что-то в голосе Беттельгейма, какая-то чрезмерная страстность, заставили меня задуматься, решить, что это неправда. Этот человек в какой-то момент покончит с собой. Это интуитивное понимание пришло ко мне, и я его отмел. А когда услышал, что он с собой сделал…

– Пластиковым пакетом.

– Пакетом или еще чем… когда я прочел новости, то ругал себя за то, что не… кто знает? Не вмешался, не утешил, мне следовало…

– …ему помочь: вот что вы сейчас чувствуете – почувствовали, когда узнали, что интуиция вас не обманула. Но вы были едва знакомы, а он не собирался прямо там, в институте, за чем?.. тунцом с…

– Филе-миньоном…

– Не собирался признаваться, что внутри него запущен часовой механизм. Но если бы он сломался, зарыдал – зарыдал у вас на плече, в отчаянии… у вас нашлись бы слова?

– Попытался, я попытался бы, я… не знаю, что можно сказать человеку в такой ситуации, могу только надеяться, что нужные слова пришли бы.

– А если бы речь шла обо всем человечестве? Если это мы совершаем суицид и нуждаемся в помощи? Вы хотели бы годы спустя сетовать – как сейчас с Беттельгеймом, – что ничего не предприняли? Смогли бы простить себя в такой экстремальной ситуации?

Анхелика неслышно подошла, услышав наши последние реплики.

– Извините, что прерываю столь жизнерадостный разговор, мальчики. Но уже темно – и комары сожрут вас заживо. Предлагаю перейти в дом – если только вы не против моего присутствия.

– Нисколько, – сказал он. – Я готов к допросу, мэм – или это будет крупный план, мадам кинорежиссер? Свет, камера, снимаем!

Шутливый тон не смог скрыть: его нервирует то, что его ожидает.

И он был прав, что волновался.

Анхелика не стала миндальничать.

6

Меня не удивил первый вопрос Анхелики: он занимал меня еще до нашей первой встречи с Ортой в отеле «Хей-Адамс». Однако я не ожидал такой прямоты на грани враждебности, с которой она его задала: ведь этот человек ей явно понравился, а атмосфера в гостиной, где мы втроем устроились, была такой теплой!

– Такое богатство, – сказала Анхелика, – откуда оно, к черту? И не говорите, будто получили его в наследство – не с вашей историей.

– Вы боитесь, – спросил Орта, бросая взгляд на рюмку коньяка, которую грел в обеих ладонях, – что я разбогател, торгуя оружием и боеприпасами, или занимался торговлей людьми или кровавыми алмазами?

– Я росла в семье с левыми убеждениями, – заявила Анхелика, – у меня был отец-коммунист, как и у Ариэля, как и у вас. В 1953 году ему пришлось убегать по крышам Сантьяго. Холодная война обрушилась на Чили со всей яростью. Если бы его поймала полиция, он оказался бы в Писагуа, в концентрационном лагере на севере страны. Человеком, отдавшим приказ об аресте моего отца, был его собственный крестный отец, президент Гонсалес Видела, лакей америкосов и олигархов. Я очень рано узнала, что большие деньги – грязные, что, как правило, они связаны с какими-то страданиями, которые затерли, сделали невидимыми…

– Вы говорите точно как мой отец, – вставил Орта с обезоруживающей улыбкой.

– …но иногда богатство, – продолжила Анхелика, нисколько не смутившись, – не столь дьявольское, простительное. Только что на веранде вы спросили, возможно ли прощение в чрезвычайных ситуациях, и я более чем готова прощать, в зависимости от того, насколько суровой была эксплуатация, сколько жестокости и страданий стоит за накоплением капитала, какова степень раскаяния тех, кто причинял эти страдания. Так что же нам надо вытащить из тьмы, Джозеф? El mundo es una mierda, – добавила она и повторила по-английски, подчеркивая свою мысль: – Мир – дерьмо, но не все дерьмо пахнет одинаково.

Орта устремил на нее голубые глаза, полные скорби:

– Ну, мое дерьмо называется пластиком.

– Пластик? Правда? Вы составили состояние на пластике? Правда?

Ее бурная реакция Орту явно удивила.

– Вы что-то имеете против пластика?

– Я обожаю пластик, – ответила Анхелика, – он часто облегчает мне жизнь. Нет, я так отреагировала потому, что отец Ариэля, Адольфо, тоже занимался пластиком. В 1936 году, в год вашего рождения, Джозеф – он изобрел метод формовки галалита… кажется, так он назывался… чтобы производство стало промышленным. Очень большое достижение для Аргентины того времени. Если бы инвесторы, оплачивавшие его эксперименты, обманом не лишили его причитавшейся ему доли доходов, Ариэль был бы сказочно богат. Но, конечно, тогда его семья не уехала бы из Аргентины, мы с ним не встретились бы, так что эта неудача была к лучшему. Не то чтобы Адольфо огорчался, что не стал миллионером. Как коммунист, он презирал деньги.

– Как и мой отец, – отозвался Орта.

– Он говорит внукам: «Единственная польза от кучи денег – это возможность их отдать. Если бы финансировавшие меня капиталисты не украли мою работу, я смог бы оплатить отправку в Испанию на борьбу с фашистами массы добровольцев».

– Думаю, отец Ариэля и мой прекрасно поладили бы. А если мне доведется с ним встретиться, то, может, он поделится со мной своим знаменитым методом, вероятно, он связан с моими экспериментами, которые я проводил на десятки лет позже. Моим первым вкладом – тем, что открыл мне путь в ряды сверхбогачей, – стало открытие способа дешевого массового производства пластиковых пакетов-маек, тех, которые используют во всех магазинах здесь и за границей. Не могу не признаться, что я был горд своим изобретением, никаких сожалений, по крайней мере до самого недавнего времени. Мой собственный вклад в спасение лесов: меньше бумаги, меньше древесины переведут в целлюлозную массу. Потом были и другие изобретения, нацеленные на то, чтобы сделать жизнь приятнее, эффективнее, дешевле для таких людей, как вы, Анхелика. Более равноправной, потому что сегодня любой может демократически приобрести такие товары, какими раньше пользовались только лорды, королевы, правители. Пластик – великий уравнитель. Я могу перечислить все мои изобретения, патенты, авторские права, если это…

– Меня больше интересует то, что вы сказали про сожаления: вы почему-то больше не гордитесь своими достижениями. Вы жалеете, что заработали столько денег?

– Это считается вторым вопросом?

– Логичным уточнением.

– Тогда он заслуживает только краткого ответа. Нет, я не сожалею насчет денег. Мои сожаления… Скажем так, я начал видеть связь между производством пластика, добывающей промышленностью, на которой оно строится, и судьбой Земли, катастрофой, которую Маккиббен предсказывает в своем эссе, – катастрофой, которая требует действий… которые мы на данный момент решили подробно не обсуждать.

Только теперь, когда я пишу эти мемуары, я понимаю, насколько ловко он избегал любого упоминания Музея суицида: спустя многие месяцы он объяснил мне, что хотел дождаться, чтобы я крепко сел на крючок. И, наверное, он был прав: если бы он разъяснил все следствия своего плана, я отказался бы. Как бы то ни было, Анхелика не стала копать дальше, ее интересовали более приземленные темы.

– Вы дали понять, – сказала она, – что моему мужу может угрожать какая-то опасность, если он разворошит осиное гнездо… или что-то в этом духе.

– Прошу прощения, если совершенно невинная фраза была неправильно понята. Мне не известно ни о каких реальных опасностях, могу поклясться. Хотя, конечно, немало людей не хотели бы, чтобы правда стала известной, но не могу представить себе, чтобы кого-то это настолько задевало, чтобы Ариэля попытались запугать. Ни одна из существующих многочисленных противоречивых теорий относительно смерти Альенде не приводила к насилию или угрозам, какими бы возмутительными или провокационными эти теории ни были. Почему на этот раз что-то изменится? – Он пожал плечами. – Это вас успокаивает?

Анхелика бросила на меня быстрый взгляд. Она увидела, что мне не нравится выбранная ею тема, которая создает у Орты впечатление, будто я опасаюсь за свою безопасность, тогда как если бы я и захотел взяться за эту миссию, то именно как доказательство моего бесстрашия. Разве мне не все равно, что он обо мне думает? Меня это не должно было бы волновать, но – да, волновало. Я не вмешался только потому, что пообещал молчать.

– Мне было бы спокойнее, – говорила она тем временем, – если бы никто не знал, чего он задумал. Не потому, что он боится, он скорее склонен к безрассудству, не оценивает опасности, пока не становится слишком поздно. Ему может даже захотеться похвастаться этим заданием, привлечь внимание к тому, как он разгадает то, что ни у кого не получилось разгадать. Смотрите, как он ухмыляется, мой милый, глупенький муж-позер, считая, что это похвала.

Но это и была похвала! И я продолжал улыбаться, пока она продолжала:

– Договоренность с вами о том, что он будет действовать анонимно, тайно, не только убережет его от возможных опасностей, но также поможет осуществлять свои планы эффективнее, не привлекая внимания тех, кто мог бы попытаться ему помешать. Я не советовалась с Ариэлем насчет этого, я только сейчас об этом подумала, но что вы скажете, Джозеф: это можно сделать одним из условий его согласия на эту работу?

Орта охотно согласился: он не имел желания вмешиваться в то, как я буду делать свое дело. Он заговорщически мне подмигнул – и я почувствовал, как последние угли моей досады гаснут. Анхелика защищает меня не только от тех врагов, которые, как ей кажется, могут поджидать меня за каждым углом, но и от меня самого. Она права: в этой миссии мне надо научиться прятаться в тени, стать похожим на Орту, у которого, как выяснилось, были свои основания согласиться на это условие моей жены.

– Как хорошо, что вы подняли этот вопрос, Анхелика, – сказал он, – потому что я не знал, как выдвинуть мое собственное условие. Вы ведь уже знаете, как я ценю свою приватность. И потому, – добавил он, поворачиваясь ко мне, – я предпочту, чтобы мое участие осталось секретом: никаких новостей в прессе, ни сейчас, ни потом. И я не хотел бы, чтобы мое существование было включено в какое-то не слишком зашифрованное литературное произведение.

– Я уже говорил вам, что вы неприкосновенны. Я не намерен…

– Ни сейчас, ни завтра, – продолжил Орта. – А если уж у вас появится жгучая потребность сделать меня персонажем художественного произведения, то… скажем, не раньше, чем через тридцать лет.

– Тридцать лет?!

– К этому времени – если человечество еще будет существовать – мне уже должно быть безразлично, что обо мне говорят. А пока я буду придерживаться анонимности.

– Но как же выводы о смерти Альенде! – запротестовал я. – Вы же захотите их опубликовать, как-то их использовать? Если я соглашусь, это также должно быть полезно для Чили, подкрепить одну из версий случившегося… как-то объединить нашу раздираемую противоречиями страну.

– Послушайте, я могу гарантировать, что ваши результаты будут идеально использованы и благодаря международному освещению должны будут сильно воздействовать на чилийцев. Будете ли вы сами объявлять о своем участии в расследовании после его завершения, решать вам. Что до меня, я не хочу, чтобы меня хвалили или интересовались причинами моих действий. Мне будет достаточно того, что мой долг Альенде будет уплачен.

И это замечание заставило Анхелику задать свой третий вопрос:

– Семь лет назад, когда Ариэль вернулся из Вашингтона после встречи с вами, он сказал мне, что Альенде дважды спас вам жизнь. Первый раз – своей победой в 1970 году: это мне понятно. Для отчаявшегося человека, если он сколько-то порядочный, наша мирная революция должна была послужить вдохновением, помочь по-новому оценить свои беды и преодолеть личную травму, это очевидно. Но вот второй раз… я в недоумении. Как Альенде смог снова дать вам помощь, терапию – будем называть вещи своими именами, – если после его чудесного избрания в сентябре 1970-го больше не было поразительных триумфов? Тогда как…

– Это опять был сентябрь, 1973 года, – ответил он.

– Наше поражение? Наше поражение вас спасло? Оно нас всех искорежило, поломало нам жизнь. Но, может, вы были в Чили во время путча, и Альенде?..

– Я был в Лондоне. Только вернулся из Голландии. Но это длинная история. И тягостная.

– Уж не страшнее того, что было с нами, – возразила Анхелика. – Так что случилось с вами в Голландии, или Лондоне, или еще где?

– Анки, моя приемная мать, ушла в конце августа 1973 года. Она приютила меня, когда я… когда моя родная мать… когда Рут… Это тяжело.

– Мы понимаем, – сказала Анхелика уже мягче. – Вы, как наш друг Макс, были скрыты, стали одним из ondergedoken kinderen.

– Во многих смыслах. Я скрывался с того дня, когда мне было шесть лет – даже сейчас я веду уединенный образ жизни, по-прежнему как можно меньше говорю о себе и моей жизни, по-прежнему нахожусь под влиянием последних слов, которые сказала Рут перед тем, как передать меня в незнакомые руки. «Следи, чтобы на тебя не обращали внимания, всегда старайся уйти в тень, чем больше тебя игнорируют и не замечают, тем лучше», – вот что она сказала перед тем, как… Я цеплялся за эту стратегию до такой степени, что мои приемные родители, братья и сестры беспокоились, что я слишком замкнутый и робкий, хоть и считали, что ребенок, не знавший отца и лишившийся матери и многочисленных друзей и родных в Амстердаме, имеет право быть тихим и застенчивым, но счастливым, особенно на улице, среди деревьев… Идеальное место, чтобы оставаться невидимым: материнское предостережение запечатлелось в моем сердце. Однако однажды я нарушил это правило, хоть и подавил то воспоминание, вспомнил его только после похорон моей приемной матери в конце августа 1973 года, когда мой отец рассказал мне про него – бросил ужасное обвинение. Я ответил ему таким же обвинением. «Тебя там не было, – сказал я, – тебя там не было, чтобы меня уберечь. Или мою мать. Ты просто уехал: для тебя революция была важнее твоей семьи. Уехал в Испанию сражаться с фашистами. Оставил нас одних столкнуться с другими фашистами, которые за нами пришли». Он был спокоен, даже не думал извиняться. «Мне следовало уехать в Испанию еще раньше, – сказал он, – но я дождался твоего рождения, задержался до того, как тебе исполнился год. А потом Испания и дело революции стали нуждаться во мне больше, чем ты. Я все это объяснил, оставил тебе письма, которые следовало открывать в разные моменты твоей жизни. Ты прочел одно из них – ты сам сказал, что прочел первое, которое я оставил тебе на шесть лет». То первое – да. Перечитал несколько раз, выучил наизусть, а потом по настоянию матери сжег и его, и все остальные: вдруг они попадут не в те руки. Какая это была бы ирония судьбы, если бы письма, оставленные отсутствующим отцом как единственное наследство, в итоге обрекли бы на смерть его жену и ребенка. Но первое: «Я люблю тебя, малыш. Люблю так сильно, что должен уехать, должен сражаться за такой мир, в котором ты смог бы вырасти свободным и гордым. Я думаю обо всех других сыновьях, лишенных отца, дома, еды, – и знаю, что должен пойти и добиться, чтобы фашистов больше никогда не было, чтобы капитализм не растоптал безжалостно наши жизни, чтобы выгода перестала править миром, а нами правила бы только наша солидарность, которая сейчас призывает меня в Испанию – интернациональный рабочий класс, который спасет не какого-то одного ребенка, а всех детей. Но ты – мой ребенок, и я вернусь с войны, обещаю».

Слова хлынули из уст Орты, словно прорвало плотину.

– Я так ждал тот день 27 сентября, чтобы мне исполнилось шесть и мать разрешила бы вскрыть запечатанный конверт и прочесть его слова: я развивался стремительно, читал и писал в три года, в пять решал алгебраические задачи и знал наизусть периодическую таблицу, так что я понял все, что написал мне отец, убедился в том, что он – удивительный человек. Я уже знал, что он был на войне и находится где-то в плену у нацистов, но это письмо – оно помогло мне поверить, что моя мечта о том, что он вернется и нас спасет, основана на реальности. И я прочел это письмо тогда, когда сильнее всего в этом нуждался. Я подслушал разговор моей матери с человеком, которого она называла Йуп Вортман… позже я узнал, что это был Тео де Бруин, член подпольной сети, спасавшей еврейских детей от массовой депортации, которую в июле 1942 года начал рейхскомиссар Зейсс Инкварт, к моему дню рождения она стала интенсивной. Неизвестный в соседней комнате возражал на все доводы моей матери: «Надо сейчас, в семь на его свидетельство о рождении поставят большую букву J, мы отдадим вашего мальчика в семью, где о нем будут заботиться, к надежным христианам в сельской местности. Да, его будут одевать, кормить и дадут крышу над головой. Нет, вам нельзя знать, кто эти люди, в целях безопасности, но после войны его будет легко найти. Вам повезло, приемные родители не требуют компенсации. Да, мальчик будет страдать от этой разлуки, но ему придется страдать гораздо сильнее, если его поймают и депортируют, а без него вам проще будет скрываться». В итоге она согласилась – на это ушло несколько мучительных дней, – потому что получила приказ явиться в здание Hollandsche Schouwburg на Мидденлаан и была отнесена к преступным элементам, поскольку состояла в браке с известным воинствующим коммунистом, отправившимся сражаться с фашистами в Испании. Возможно, даже было известно, что он заключен в Маутхаузене. Наверное, матери странно было оказаться в этом величественном театральном здании, куда она, как и многие их соседи-евреи, ходила с родителями на драматические и оперные спектакли. Теперь туда набились тысячи беженцев. Как вы в том посольстве, Ариэль, оказались заперты в помещении, которое прежде использовалось для приемов и коктейльных вечеринок.

– Вот только, – отозвался я, – нас спасали, а вашу мать и других собирались ликвидировать. Я знал, что мои родные в безопасности, особенно после того, как мои родители, Анхелика и Родриго перебрались в Аргентину. А вот ваша мать…

– Она тоже знала, что я в безопасности… ну, в относительной безопасности. И близко. Она могла утешаться тем, что театр стоял напротив яслей, куда меня сдали, – довольно хорошего здания XIX века под названием «Талмод Тора», которое предназначалось под религиозные нужды, но в 1924 году было превращено в детский сад, как для еврейских детей, так и неевреев. Большое помещение с зелено-золотым потолком, где я спал и играл с детьми, которых переселили из депортационного центра на противоположной стороне улицы из-за антисанитарии и скученности – эсэсовцы очень следили за чистотой и хотели, чтобы жертвы шли в газовые камеры, считая их чем-то вроде отпуска. Много лет спустя я разыскал жену Тео, Семми, и она рассказала, что моя мать каждое утро рано вставала, садилась у окна и весь день смотрела на ясли, куда меня тайно поселили, надеясь меня увидеть. Не думаю, чтобы ей это хоть раз удалось, но Семми утверждала, что для моей матери эта близость была доказательством того, что мы разлучены не навсегда – божественным знаком того, что ничто не помешает нам быть вместе. Семми сказала: она была уверена, что я выживу. Именно Семми пришла за мной, чтобы тайно переправить в те ясли, присутствовала при том, как мать со мной прощалась и советовала стать незаметным. «Стань призраком, – сказала она, – пусть чужие взгляды скользят по твоему телу так, будто его не существует». В итоге этот совет спас мне жизнь. В яслях моим лучшим другом стал Ронни, мальчик, удивительно похожий на меня, почти двойник – только более светловолосый, с более светлыми, голубыми глазами, с лицом ангелочка: типичный ариец – такой, как в фильме «Кабаре»: «Будущее принадлежит мне». Такой германский, что комендант, пришедший к нам с инспекцией, влюбился в маленького Ронни, он напоминал ему его сына, оставшегося в Дрездене. Ронни стал любимчиком коменданта, он бросался к этому улыбчивому мужчине в блестящем черном мундире, чтобы получить леденец, они обнимались, пели песенки. Ронни начал учить немецкий, прижимая к себе плюшевого мишку, которого ему подарил офицер. А я наблюдал за этим с завистью, у меня слюнки текли и сердце сжималось, но со мной был голос матери: «не показывайся, прячься». Так что я оставался незаметным. Мне по секрету сказала одна из нянечек, которая за нами ухаживала (а на самом деле готовила к тайному переселению), что мы с Ронни окажемся в одной семье, потому что похожи на братьев. Однако, когда время настало, Ронни не смог покинуть здание незаметно из-за произведенного им впечатления: его документы невозможно было уничтожить так, как это сделали с моими – и с документами множества других спрятанных детей. Так что в тот день, который я слишком хорошо помню, меня взяла за руку одна из koeriersters, посыльных де Бруина в одежде нянечки, и мы сели на трамвай, который притормаживал прямо перед яслями. Несколько водителей были вовлечены в схему, так что наблюдавший с другой стороны улицы эсэсовец не мог увидеть, как двери открываются, а посыльные и дети выбегают. К тому моменту, как трамвай, звякая, поехал дальше, я уже был в безопасности, а на следующей остановке сошел и попал в руки Тео де Бруина и отправился в Лимбург, в мой новый дом. А Ронни так не спасся.

Орта на секунду закрыл глаза, словно вспоминая лицо своего маленького друга, пытаясь снова его оживить – по крайней мере, в своих мыслях. Неужели он заплачет, сорвется? Но нет, он открыл глаза, и они были такими же ясными, как, наверное, в тот день, когда он расстался с Ронни, чтобы начать новую жизнь.

– Я его горячо любил, но скоро обрел нового брата. Возможно, будь Ронни со мной, я не получил бы нераздельного внимания Иэна, старшего сына семейства в сельской местности Голландии. Он принял меня тепло. «Ты будешь считаться двоюродным братом, у которого недавно умерли родители, – прошептал мне Иэн в ту первую ночь, сев рядом со мной на кровати, где мне предстояло спать следующие два с половиной года, – но для меня ты – брат, о котором я всегда молился. Мои сестры, они неплохие для девчонок, но мальчишки… Еще один мужчина в семье – с этим ничто не сравнится. И Бог послал тебя, Джозеф». В моих поддельных бумагах имя не поменяли, чтобы в моей разрушенной жизни осталось хоть что-то постоянное. «И знай: я буду тебя защищать. До смерти». И он исполнил это обещание. Однажды… мне уже было семь, наверное, это был 1943 год. Я был в школе, и нас порадовали мультфильмами, а последним были «Три поросенка», и когда зажегся свет, я понял, что плачу. Ничего не мог с собой поделать: мне было жалко солому и ветки, а еще – поросят, которые лишились дома и нашли приют у старшего брата, как я. Мальчишки-одноклассники начали смеяться, задирать меня: я слабак, девчонка, визжу, как поросенок, говорили они. «Зачем ты явился в нашу деревню, убирайся, откуда пришел». Они начали меня лягать, а я не защищался, свернулся клубком, чтобы не привлекать внимания. Но Иэн – ему было тринадцать – перебежал через двор, сказал, чтобы они приставали к нему, шли трахать своих мамочек. Вся орда налетела на Иэна, били и колотили его. И что я сделал?

Орта бросил на Анхелику умоляющий взгляд.

– Вы ничего не сделали, – мягко проговорила Анхелика, сжав его пальцы своими. – И это потребовало больше мужества, чем чтобы броситься в драку.

Орта покачал головой.

– Тогда я сказал себе, что следую наставлениям моей мамы Рут, но ссылка на нее могла быть предлогом, извиняющим мой собственный страх… назовите это трусостью, если хотите. Более мягким словом был бы «мир» – я всегда стремился к этому, к миру. Меня отталкивало насилие: вот одна из причин, по которой мне так импонировал Альенде. После той стычки на школьном дворе Иэн велел мне ничего не говорить нашим родителям и сестрам: они могли решить, что я подвергаю их всех опасности, а Иэну нужна была возможность меня защищать. До смерти. Юный паренек, ненавидевший немецких оккупантов и их голландских пособников, не нашел иного выхода своему героизму, кроме спасения этого маленького мальчика-еврея – это стало бы его делом до тех пор, пока он не повзрослеет настолько, чтобы присоединиться к Сопротивлению. Иэн велел мне забыть о том, что случилось, только держать в памяти. Но я забыл не только это, как стало понятно, когда после похорон мамы Анки мой отец напомнил мне о том, что случилось на следующий день после того происшествия на школьном дворе. Та же группа ребят вернулась меня донимать. Иэн не мог вмешаться, потому что разговаривал с учителем, но он видел, как мальчишки меня толкают, обзывают трусом, поросенком, который побежал к братцу вместо того, чтобы расправиться с волком. По словам Карла, я забыл об осторожности, потерял то самообладание, которое так старательно развивал, я стал кричать на них, лежа на земле, плача, с разбитым в кровь коленом, – сказал, что я не трус. Так докажи, докажи! Доказать? У брата есть пистолет, и мы с ним пристрелим немецкого офицера, который распоряжается в нашем городе. По словам отца, я так и сказал «в нашем городе», как будто я там живу. Я на минуту забыл о том, что приехал откуда-то, что мне велено быть призраком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю