Текст книги "Музей суицида"
Автор книги: Ариэль Дорфман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
А еще отец рассказал мне, что было дальше – о чем я постарался не вспоминать все эти годы: мальчишки отступили, а Иэн подошел и сказал, что он мной гордится, но теперь нам придется рассказать родителям, как меня задирают в школе, – на тот случай, если его не будет рядом, чтобы меня защитить. Догадывался ли он, что случится? Не знаю, потому что никогда не вспоминал тот второй случай в школе. Но что я помнил – и о чем отцу не нужно было мне напоминать, – это то, что на следующий день за братом пришли нацисты.
Те ребята – или по крайней мере один из них, неизвестно кто – он не донес на меня, я был мелочью. Этот кто-то ненавидел Иэна, это Иэна следовало проучить… но, может, этот ябеда не понимал, каким станет этот урок. Мои приемные родители пытались добиться, чтобы Иэна освободили – но так больше никогда его и не увидели.
Что до меня, то я очень кстати забыл о своей причастности, не понял, что Иэн взял вину на себя, выполнил свое обещание меня защищать, пока мой отец… Так что не говорите мне про мужество, Анхелика. Не рядом с Ариэлем, который продемонстрировал подлинную отвагу, не побоявшись репрессий, – не рядом с Ариэлем, который достоин расследовать смерть Сальвадора Альенде. Хотел бы я иметь хоть крупинку такого бесстрашия!
Он посмотрел на меня, словно ожидая подтверждения. Я промолчал.
– Мои приемные родители солгали мне, придумали объяснение, сказали, что Иэна арестовали за то, что тот «на слабо» написал на доме коменданта непристойности, – и так я это помнил долгие годы: они не позволили мне считать себя виновным в той трагедии, не говорили: «У нас был сын, и мы его потеряли из-за того, что отнеслись к тебе как к сыну». Они меня не укоряли, они приняли меня и продолжали окружать теплом и любовью. Позволили мне горевать о потерянном брате так, словно я не имел к этому отношения – словно его унесло отливом, поглотила земля… еще одна причина ненавидеть нацистов. Так что мне не пришлось осознавать, что со мной сделали, что я мог с кем-то сделать… и уж тем более не после войны, когда всем хотелось просто забыть боль. До… до…
Орта замолчал.
– До 1973 года, – помогла ему Анхелика, – когда умерла ваша приемная мать.
– Пока не умерла мама Анки, – подтвердил Орта, – и мой отец не рассказал мне, о чем я кричал на школьном дворе, подробно. Сказал, что всегда об этом знал: мои приемные родители сообщили ему, когда он за мной приехал. Этого могло и не случиться. Того человека из Голландского сопротивления, который организовал последние этапы моего переезда, арестовали и отправили… именно в Маутхаузен, как вам такое? Я позже узнал, что он там погиб. Странно, что мой отец не встретился с человеком, который спас его сына от нацистов – не только тем, что спрятал меня, но и тем, что перед арестом сумел уничтожить все бумаги о своей работе. Однако из-за этого после войны разыскать меня оказалось сложно. К тому же мои приемные родители не распространялись обо мне, чтобы явившийся за мной человек действительно оказался моим настоящим родственником – но я всегда подозревал, что они были бы не прочь меня оставить как единственного своего сына. Это была тайная надежда: они были порядочными богобоязненными христианами – которая крепла, потому что время шло, а за ребенком никто не являлся.
И я мог бы остаться у них, если бы не Ханна. Она была активисткой сети перевозок спрятанных детей, а потом стала координатором деятельности по воссоединению родственников с детьми и поискам нового дома для детей, оказавшихся сиротами, а еще она проводила психотерапию… тогда это называли консультированием. Именно так отец с ней и познакомился. К тому же оба были коммунистами, а ее супруга убили нацисты. К этому времени он уже знал, что моя мать убита: он искал сначала ее, «чтобы вместе приехать за нашим мальчиком», как он сказал моим приемным родителям. Они приняли его радостно и тепло, пригласили погостить неделю, чтобы перемена для меня прошла легче.
Именно в те дни они доверили отцу историю про Иэна, чтобы он знал, что было со мной в те годы, чтобы он мог меня оберегать, потому что истощенный, издерганный мужчина – почти призрак – жил ради того дня, когда сможет обнять и защищать твоего пропавшего сына: так он шептал мне в ту первую ночь, пока не заснул на кровати Иэна – так близко, так близко! Позже я начал перед ним преклоняться, как никогда больше ни перед кем не преклонялся. Моя любовь к нему была… безумной, именно так. В Амстердаме я, бывало, просыпался ночью и босиком пробирался в комнату, которую он делил с Ханной: мне надо было убедиться, что он не перестал дышать. Мне казалось, что если с ним что-то случится, если он снова исчезнет, я умру. Но я не умер, когда он меня отверг. Ребенок много чего боится, а потом что-то из этого случается и страх уходит: ожидание всегда страшнее реальности.
Конечно, в то время, в сельской местности после войны, я не имел желания уехать из дома с этим незнакомцем, но мои приемные родители объяснили, почему так будет лучше и что мы всегда будем на связи: «Ты всегда будешь нашим сыном». Может, если бы я действительно был их сыном, они никогда не рассказали бы постороннему нечто столь постыдное, может, мой отец никогда не узнал бы про то мое хвастовство, ту драку на школьном дворе, про то, как Иэн пожертвовал собой ради меня, – и он никогда не смог бы рассказать мне об этом в тот день в конце августа 1973 года, сразу после похорон мамы Анки.
– Но почему? – спросила Анхелика. – Почему он выбрал именно этот горестный момент?
– Он с моими сводными сестрами просматривал выписки с банковского счета и бумаги мамы Анки и там нашел доказательства того, что я тщательно от него скрывал, – что я помогал спасшей меня семье сотнями тысяч долларов, осыпал их подарками, поездками и ненужными им излишествами и к тому же хвастливыми письмами: как я разбогател благодаря своим научным достижениям, деяниям, патентам, спекуляциям, опционам. Он считал меня жалким консультантом «Дау Кемикл», скромно испытывающим изобретенные другими технологии и формулы: не знал, что я стою за многими инновационными методами коммерциализации пластика, что получаю одну сотую цента с каждого пластикового пакета, использованного в супермаркетах, что мои исследования привели к интересным способам использования пенопласта, полиэтиленовой пленки для прочных мусорных пакетов, конфетных оберток, сверкающей упаковки для посудомоечных средств, невесомых медицинских упаковок, полимеров для газировки… Отходы, отходы, отходы, дерьмовые кучи отходов!
Он замолчал, проверяя нашу реакцию. Может быть, он вспомнил, что Анхелика высказала свое восхищение этими продуктами. Или, может быть, если бы он подробнее объяснил свое отвращение, это заставило бы его рассказать о том происшествии, которое породило Музей суицида прежде, чем он будет к этому готов. Или это нас он считал неготовыми? Как бы то ни было, он сказал потом:
– Но мой отец не был против пластика. Для него он был прогрессивным – средством распространения демократии. Возможно, он, как и ваш отец, Ариэль, думал, что путь к социализму вымощен пластиком, что перестройка вещества предвосхищает перестройку общества. Его не устроило то, что я стал капиталистом. «Инженер-капиталист, – презрительно сказал он, – применяешь свои научные таланты для того, чтобы богатеть и эксплуатировать, вместо того чтобы направить их на службу пролетариату (он употребил именно это слово, «пролетариат») и будущему!» Он пришел в ярость из-за того, что я продался врагу. Я напомнил об Энгельсе – о том, что без Энгельса Карл Маркс ничего не добился бы, но он меня оборвал: «Ты не Энгельс. Если ты – он, то где твой Маркс, кто тот великий мыслитель и революционер, которого ты поддерживаешь своим предпринимательством? Где твоя книга о диалектическом материализме, о происхождении семьи и частной собственности, какой новый том „Капитала“ ты редактируешь, чтобы изменить мир?»
– А он не подумал, что вы можете творить добро благодаря этим деньгам?
– Он мог бы принять такой довод, мог бы послушать, куда я направлял помощь, если бы не… Сильнее всего его привело в ярость то, что у меня не хватило мужества сказать ему правду. «Трус, – сказал он. – Трус, ты всегда таким был. Как и Тамара». Вот когда он рассказал мне правду про Иэна и тех хулиганов. Я скрывал от него правду, а он скрывал правду от меня – но всё! Он больше не собирается беречь столь презренное существо. И когда он изложил мне историю того, что я сделал, я понял, что он прав. Я начал вспоминать все, даже те подробности, о которых он не упоминал. И чем яснее я вспоминал случившееся, тем острее ощущал, что заслуживаю той порки, которую он мне устроил. Если бы я мог просить мою приемную мать о прощении, получить ее благословение – может быть, я был бы потрясен не так сильно, но она, как и мой приемный отец, умерла, мне никто не мог отпустить этот грех. В этот момент я стал сиротой. Вернулся в Лондон, раздавленный чувством вины, навсегда порвал с отцом, который больше не желал меня видеть, запретил мне связываться с ним или с Ханной. Когда-то она была яростно независимой, но с годами стала покорной, стремилась избегать конфликтов, спешила уступить. Если бы она его не полюбила – кто знает, чего бы она смогла достичь… уверен, что очень многого. Так что, когда отец объявил, что я больше ее не увижу, я не мог быть уверен, что она пойдет против него. Она продолжала поддерживать со мной связь, не собиралась бросить единственное дитя, которое ей даровала судьба. Но в тот момент я думал, что потерял и ее. Кто знает, что бы со мной стало, куда бы меня привело это отчаяние, если бы не…
– Не Альенде, – благоговейно проговорила Анхелика.
– Если бы не Альенде, я бы… Как и в 1970 году, тремя годами раньше, когда его победа спасла меня от поражения, которым я считал смерть Тамары, так и теперь его поражение – и то, как он вел себя при этом, те последние слова, которыми он предсказывал лучшее будущее… все это пришло ко мне тогда, когда я сильнее всего в этом нуждался. Он был звеном той цепи, которая протянулась к моим собственным мертвецам: к Ронни с его лицом ангелочка, Иэну, который отдал свою жизнь за меня точно так же, как Альенде отдал ее за свой народ, к моей матери, пытавшейся меня уберечь и погибшей в Треблинке, всем тем товарищам, которые поддерживали жизнь в моем отце во время Гражданской войны в Испании и в Маутхаузене… Я понял, что они не хотели бы, чтобы я потерял надежду, они обратились ко мне устами Альенде. Так что – да, я обязан ему жизнью дважды. И теперь пришло время отдать должное этому моему истинному отцу, узнать правду о том, как закончилась его достойная подражания жизнь.
– Даже если он покончил с собой? – Анхелика бросила на меня взгляд, которым попросила не вмешиваться. – Ведь если бы вы знали это тогда, то, может, и не обрели бы такой воли к жизни…
– Ситуация изменилась, я изменился. Мне нужно знать. Потому что в 1973 году, когда я подумал: «Они умерли ради меня, мои любимые люди, а не я… мне надо что-то сделать с этой жизнью, которую они мне подарили», – мне было не совсем понятно, какой должна стать моя миссия. Я знал, что мне надо прикладывать усилия – но к чему именно? Да, я мог использовать свои деньги, чтобы поддерживать Сопротивление в Латинской Америке, но осознавал, что меня ждет нечто исключительное, дело, которого я не видел в 1973 году и даже в 1983-м, когда мы с вами встретились, Ариэль. Но теперь я понял, что от меня ожидается, чего от меня хотели бы моя мать, и Ронни, и Иэн, чтобы их смерть была не напрасной, что одобрил бы Альенде.
– И что же это?
– Я устал, – заявил Орта, – в другой раз. На один раз боли достаточно.
– Подождите, – сказала Анхелика, – всего один вопрос.
– Четвертый?
– Скорее уточнение, – возразила она. – Треблинка. Самый крупный нацистский лагерь смерти, так? Вы сказали, что ваша мать погибла в Треблинке, а Ариэль рассказал, что у вас висит фото Франца Штангля, который был там комендантом, и вы у него на груди нарисовали знак вопроса. Почему?
Он задумался на несколько секунд – возможно, не зная, хочет ли вообще это обсуждать. Этот вопрос оказался для него столь же неожиданным, как и для меня. Но все же он ответил:
– Вы читали книгу Гитты Серени «В ту тьму: анализ совести»? Где рассказывается про Франца Штангля?
Анхелика покачала головой. Радуясь представившейся мне возможности, я сообщил:
– Я читал одну из ее книг, про Альберта Шпеера, архитектора Гитлера, а про Штангля – нет.
– Шпеер очень интересен, – отозвался Орта, кивком отреагировав на мое участие в разговоре. – Но Штангль – в еще большей степени. Серени разговаривала с ним в тюрьме многие часы – семьдесят в целом, кажется. Возвращалась, разоблачала все его обоснования своей роли в массовых убийствах, давила и загоняла в тупик при каждом посещении. Возможно, он согласился с ней говорить, потому что хотел оправдаться – или скучал: его приговорили к пожизненному заключению. Однако дело в том, что в итоге она заставила его признать, что он ответствен за весь тот ужас, приперла к стене его собственной совести. На следующий день она пришла попрощаться. Накануне ночью он умер от инфаркта.
– И он попал в вашу галерею самоубийц с…
– Со знаком вопроса. Не исключено, что, обнаженный Гиттой Серени и оставшийся наедине со своей непосильной виной, он приказал своему сердцу остановиться. Это признание его убило – безжалостное зондирование, день за днем, без возможности уйти. Так что его смерть была чем-то между самоубийством – его собственным желанием умереть – и косвенной казнью, которую осуществила та, кто столкнула его в болото собственного злодейства, заставила признать, кто он на самом деле. Это – пример того, как следует действовать с такими преступниками: заставлять их убить самих себя. Соответствующее наказание. И возможность самим их не убивать, не марать свои руки кровью.
– Вы противник смертной казни? – уточнила Анхелика.
– Если бы сейчас напротив меня оказался Штангль, человек, убивший мою мать, я бы не стал его убивать. Так что – да, я не сторонник смертной казни.
– А я за смертную казнь, – сказала Анхелика. – Я не имею ничего против того, чтобы уничтожать самых страшных преступников, самых-самых страшных. Они – не люди. Не буду обижать животных, называя их животными, но они не достойны находиться на этой Земле, отравляя наш воздух и наших детей каждым своим вдохом. Те, кто убил бы Ариэля, если бы он добрался до «Ла Монеды». Те, кто сделал бы меня вдовой, год за годом поднимающей фотографию мужа, как жены desaparecidos, многие годы. Те, кто заставил бы Родриго тратить жизнь на поиски останков отца. Те, из-за кого наш милый Хоакин не был бы зачат… Они не могут искупить свою вину. Я никогда не прощу им то, что они сделали.
– Мы лучше их.
– Будем надеяться, что это так. Но ваша стратегия действий в отношении таких чудовищ потребует огромных затрат времени: может потребоваться целая вечность ада, чтобы убедить их покончить с собой. А большинство вообще не поддастся, большинство будет оправдывать свои действия до конца времен, у них всегда найдется объяснение, они будут заявлять о своей добродетели, о неизбежной боли при служении великолепному делу. Франц Штангль с его больным сердцем – это исключение. Сомневаюсь, что вы пополните свое собрание сходными случаями суицида, если это вообще было самоубийство, а не просто удачное совпадение. У нас в Чили таких определенно нет: ни один из ублюдков, пытавших наших товарищей, не пожелал загладить свою вину, покончив с собой.
– Может, просто еще не было шанса их запереть? Если кого-то из них выкрасть и заставить осознать свои преступления…
– Не выйдет. Мы слишком мирный народ, слишком неконфликтный, слишком опасающийся лишиться нашей драгоценной полудемократии. Однако главный недостаток вашей стратегии, Джозеф, в том, что Ариэль, как я помню, рассказал мне про вашу галерею снимков, – в средневековом тексте, который я изучала в свой единственный год на юридическом факультете. Самоубийство может быть оправдано во многих случаях, но только не в том, когда его совершили, чтобы избежать наказания за другой проступок. Потому что оно крадет у общества право на суд над преступившим. Вы кончаете с собой, вы подтверждаете, что сохранили власть над своей жизнью: ее можете отнять только вы, и никто другой. Так с чего бы давать таким, как Штангль, некое чувство собственного достоинства, возвысить такого червя… хуже, чем червя: ведь черви не устраивают геноцид представителям своего вида!.. Вы даете понять, что этот… этот отброс – человек. Он не заслуживает самоубийства, которое часто бывает благородным. И раз уж мы об этом говорим, то я понимаю, что вы, испытавший соблазн – не меньше двух раз – повредить себе, ну… неисправимо… вполне естественно интересуетесь этим видом смерти. Однако я подозреваю, что за этой вашей зацикленностью стоит еще что-то, некая скрытая причина, по которой вам требуется узнать про кончину Альенде.
Орта встал со своего кресла.
– Это считается вопросом, Анхелика, – причем огромным. А каждому ученому необходимо уметь считать, так что, не ответив на ваш четвертый вопрос – учтите, не уточнение, – я свою часть сделки исполнил. Я – спать. Оставляю вас обсуждать мое предложение.
Обсуждать нам было практически нечего: я уже понимал, что думает Анхелика, какой диагноз она поставит, как только Орта окажется вне зоны слышимости в гостевой комнате.
– Он явно безумен, – сказала моя жена, – но ничего плохого не задумал. Он из тех людей, на чье слово можно положиться. И искренен, говоря, что хочет облегчить твои изыскания. Он явно много чего утаил, какой-то личный мотив этого расследования: мой вопрос о Штангле был попыткой это выяснить – но он выжидает. Так что мы либо сразу же говорим ему нет, либо… если ты избавился от собственных сомнений, той тьмы, в которую ты, возможно, шагнешь… да, рассчитывай на мою полную поддержку – и завтра утром мы ему скажем, что ты возьмешься за это дело.
– Позволь мне еще подумать, – попросил я, и она поплелась спать.
Приятно знать, что если я приму предложение Орты, то жена будет мне помогать. Однако что-то в сказанном не укладывалось у меня в душе, словно замедленный, неуловимый вихрь, мешая согласиться. Когда он противопоставил свою трусость моей отваге, я не стал признаваться, что мое поведение в день путча было отнюдь не героическим. Не потому, что я боялся, как бы он не отозвал свое предложение, если бы узнал, что на Пласа Италиа я отступил от смерти. Нет, мне не хотелось признаваться совсем в других сложностях, моих постоянных сомнениях в собственной мужественности, которых он не понял бы. Мне трудно было бы их сформулировать, но они были достаточно серьезными, чтобы стать помехой.
Я с детства ненавидел конфликты и конфронтации, не любил драться – и уж тем более не любил, чтобы мне причиняли боль. В обществе, где мальчикам положено с малых лет доказывать свою принадлежность к сильному полу готовностью применять силу против сверстников: кулаки, палки, камни, мечты о превосходстве и огнестреле, быть готовыми терпеть боль и не проливать слезы, – я рано понял, что слишком мягкий духом. Как часто бывает с мальчишками, которые чувствуют себя уязвимыми и неуверенными, я преувеличивал свой мачизм, хвалился будущими достижениями исследователя Танганьики или командира батальона в какой-то зарубежной войне, прятал следы слабости за непрекращающейся демонстрацией дерзости и готовности рисковать, чтобы никто не назвал меня девчонкой. Эта тактика могла обмануть окружающих, но не справлялась с моими собственными сомнениями.
Эти колебания по поводу моей сомнительной мужественности только усилились в подростковом возрасте, когда я начал мечтать о свиданиях. Мечты оставались мечтами, болезненно-бесплодными, потому что я мучительно робел рядом с теми девочками, которые меня очаровывали. Они подчеркивали, что ценят меня как друга, подразумевая тем самым, что мне не следует покушаться на их губы и уж тем более на бедра и грудь или что-то еще более интимное. Возможно, я боялся унижения из-за отказа, или чрезмерно уважал их личные границы, считал себя недостойным женского святая святых, или, может, дело было в травмирующей смене стран, городов, домов и языков, ввергнувшей меня в трясину непонимания, кто я такой и есть ли для меня свое место хоть где-то… Какой бы ни была причина, но из-за этой ущербной самоиндентификации представительниц противоположного пола не привлекали мои невнятные и завуалированные признания. Девочка, которая вот-вот должна была превратиться в грудастую женщину, наверняка осознавала, что вступать в джунгли тех проблем, которые обязательно принесет жизнь, лучше с решительным и бесстрашным партнером, а не с тем, кто боится отказа или неблагоприятных обстоятельств, не с тем, кто не решается заявить о своей любви и желании из-за мимолетного девичьего пренебрежения. Вот почему я постоянно проваливал испытание, даже до его начала. Я даже задумался, не оказался ли гомосексуалом или женщиной, по ошибке попавшей в мужское тело.
Чудо, что я не остался девственником, что был настолько очарован Анхеликой, познакомившись с ней в девятнадцать, что осмелился неуклюже признаться в любви – и был вознагражден поцелуем в темноте кинотеатра, когда диснеевская Поллианна недостоверно складывала губки бантиком на огромном экране. Я перестал на него смотреть, чтобы любоваться восхитительной девушкой рядом с собой. Но эта победа (хотя вряд ли это можно назвать победой, скорее – то была встреча разумов и душ) всегда казалась мне случайной и неповторимой, доказательством снисходительности Анхелики к столь явно страдающему человеку, а не свидетельством моего мачизма, и потому не избавила меня от тошнотворного подозрения, что, возможно, я не такой уж надежный мужчина, каким мне следовало быть и каким я хвастливо себя обозначал: мое нахальство было прямо пропорционально тем внутренним сомнениям, которые я продолжал лелеять.
Эта неуверенность счастливо исчезла в годы Альенде. Мирный путь к социализму не только соответствовал моим личным устремлениям, склонности избегать воинственных конфликтов, моей боязни непоправимо кому-то навредить, но и убедил меня в том, что подлинное мужество можно демонстрировать, не воюя, что нет никакой необходимости в беспрестанной демонстрации того освященного временем поведения, с помощью которого молодежь показывала себя в бесчисленных сражениях. Нужна была реальная отвага, чтобы пытаться построить справедливое общество, не уничтожая своих противников.
Хотя многие решили, что провал нашего проекта ставит под сомнение жизнеспособность чилийской мирной революции, я к их числу не относился. Я считал, что принятая МИРом стратегия вооруженного восстания против диктатуры не даст результата, что к поражению Пиночета приведут массовые протесты народа вкупе с соглашением различных сил, поддерживающих демократию, включая и те, что выступали против Альенде. Тем не менее в моей жизни МИР оставался вызовом и соблазном из-за других, скрытых причин, в том числе тех старых сомнений в собственной смелости и стойкости, которые снова всплыли после путча. Вдобавок к мучениям от воспоминаний о Пласа Италиа, сражавшемся до конца Альенде в «Ла Монеде» и Тати, которой я привиделся рядом с президентом, меня преследовала картина, от которой мне не удавалось избавиться – фото лидеров МИРа, которое я мимолетно увидел за несколько недель до военного переворота.
Я не мог вспомнить, где видел это изображение: на первой странице какой-то периодики, которая тут же канет в забвение, или в памфлете, который где-то ходил, – но она впечатлила меня так сильно, что осталась со мной надолго, заново материализовавшись у меня в голове, и тем неотвязнее, что я нигде не мог отыскать ни малейшего ее следа. Может, я сам придумал ее из мазохистской потребности себя терзать нескончаемыми сомнениями в собственной мужественности?
В моей памяти на этой фотографии воинственные члены МИРа решительно шагают по улице Сантьяго среди толпы – так незабываемо живые: двое братьев Энрикес, Начо Сааведра и еще кто-то… возможно, Баутиста ван Ховен. Возможно, я так яростно ее вспоминал потому, что эти люди, якобы идущие к славе, были схвачены и убиты военными. Все, кроме Начо. И, возможно, Абеля.
Его отсутствие на том снимке внушало надежду. Он часто повторял, что предпочитает тень. «Публичный образ необходим, – говорил он мне за бесконечными шахматными партиями, – чтобы пропагандировать наше дело, однако это дело приведет к долгим годам нелегальности. Отсутствие публичного внимания гарантирует, что полиция не сможет узнать мое лицо или мое имя. Пусть другие блистают, создают впечатление непобедимости. У них это хорошо получается».
Да, они великолепно создавали такое впечатление – словно уже обитали в будущем, словно им осталось сделать несколько шагов, чтобы весь мир стал принадлежать им… по крайней мере, на том снимке. Они шагают вперед, решительные и в то же время невозмутимые, с почти одинаковыми усами и куртками, как персонажи старых вестернов: с нарочито расстегнутыми воротниками рубашек, источающие жесткую чувственность, направляющиеся на перестрелку, готовые принять любой вызов – огнестрела в руках нет, зато он есть в их мыслях и планах: насилие, благодаря которому они одержат победу над множеством завтрашних дней, пока не станут управлять социалистическим государством рабочих и угнетенных. Этим они отличались от Альенде, который взялся за оружие только как за последнее средство, защищая демократию, в которую он верил, а они – нет. Они считали, что полное уничтожение врага абсолютно необходимо. Им требовалось отомстить за многочисленные массовые убийства рабочих, крестьян, студентов, интеллигенции, совершавшиеся с незапамятных времен – в отличие от меня, им не приходило в голову усомниться, оправданы ли убийства. И, в отличие от меня, они готовы были отдать свои жизни, чтобы предсказание свободы стало реальностью.
Любой, кто наблюдал бы такую демонстрацию победного конца, смог бы также ощутить то, что происходит за кулисами, за рамками этого снимка. Там не было женщин – только мужчины, только этот отряд братьев, шагающих к великолепному свиданию с историей. И все же женщины должны были стать им будущей наградой. Да и не только будущей: женщины сбегались к ним, словно они и правда были кинозвездами или легендарными героями.
Эта демонстрация торжествующей мужественности, возможно, объясняет ту неуместную притягательность, которую они имели для меня. У них было все, чего я был лишен: уверенность в себе, экзогамия, масса любовниц, готовность пожертвовать всем ради своих убеждений. Меня, как любого рохлю, восхищали сильные люди. Мне так и не удалось понять, было ли это притяжение вызвано завистью к их успехам у женщин, доказывавшим их альфа-самцовость, или скрытым гомоэротическим влечением, желанием разделить эту связь, обрести такую же способность бросать вызов судьбе, какая дана только братьям перед лицом смерти.
Может быть, расследование последнего боя Альенде даст мне возможность броситься в этот затягивающий водоворот вопросов, разобраться с упрямыми проблемами моего мужского «я»? Ведь Орта предлагает мне испытание огнем, и, если я откажусь от этого испытания, скорее всего, лишусь возможности избавиться от своих призраков… Если у меня тогда не хватило храбрости встретить смерть, то сейчас Орта дает мне шанс проявить смелость, отважно вернувшись в то время, доказать, что я способен победить самый глубокий страх – страх понимания, кто я на самом деле.
Возможно, этот путь открытий – именно то, в чем я нуждаюсь, катарсис, который позволит мне жить дальше. Возможно, пробираясь через отчеты, свидетельства очевидцев и доводы тех, кто считает так и кто считает этак, мне понадобится также противостоять стране, которой, как и мне самому, не хочется безжалостно рассмотреть прошлое. Возможно, этой миссией я послужу стране, которую по-прежнему люблю, подарю ей истину и завершенность, которые помогут ей освободиться, сплотят нас всех вокруг одной версии гибели Альенде (как я и говорил Орте) и снимут наши разногласия.
Да: я скажу ему да.
Успокоенный решением, к которому моя дорогая жена пришла гораздо раньше, я поднялся наверх как можно тише, чтобы ее не разбудить.
Однако у нас в спальне горел свет. Анхелика читала какую-то толстую книгу, а еще две лежали на покрывале перевернутыми в открытом виде. Она вопросительно посмотрела на меня.
– Ответ положительный, – сказал я почти небрежно, словно пришел к нему легко.
– Хорошо, что ты наконец закончил свои размышления, – проговорила она весело, – потому что меня… я не хотела тебя спрашивать, пока ты не примешь решение… меня весь вечер занимал один вопрос: в галерее суицида Орты был портрет Зигмунда Фрейда?
– Фрейда? Кажется, нет. То есть – насколько я помню, он себя не убивал. Но почему ты не спишь, милая, ты ведь так вымоталась…
– Но Фрейд таки себя убил, – возразила она, указывая на написанную Эрнестом Джонсом биографию основателя психоанализа, с которой она справлялась. – Бежит из Вены в 1938 году (на «Восточном экспрессе», кстати), устраивается в Хэмпстеде, принимает пациентов и почитателей, пишет последнюю книгу. Но его здоровье ухудшается с развитием рака челюсти, боль невыносима. Он заключает соглашение с другим врачом, товарищем по изгнанию, чтобы умереть с достоинством, и в конце сентября ему вводят несколько лишних доз морфина… и прощай, человек, который… – тут она взяла одну из лежащих на кровати книг, – …написал в «Скорби и меланхолии» (вот цитата, Ариэль): «Вы можете убить себя только в том случае, если рассматриваете себя как предмет». А ведь, попросив другого человека отправить его в иной мир, в который он не верил, он по сути обошелся с собой как с предметом. Что может считаться косвенным самоубийством. Если его нет на той стене, то, как мне кажется, потому, что его теории настолько хорошо описывают Орту, что он предпочел бы, чтобы Фрейд не осматривал его всякий раз, когда он идет по этому коридору пописать.
Пока она просвещала меня в отношении этого гения психоанализа, я устало раздевался. Я сказал:
– Можешь спросить его утром.
– Ни за что не стану, – заявила она с жаром. – Когда наш друг рассказывал нам про свои отношения со своим родителем, я поняла, что у него мощный эдипов комплекс, вот почему я и решила еще раз заглянуть в теорию Фрейда, которая была впервые сформулирована здесь. – Она указала еще на один толстый том, «Толкование сновидений» Фрейда. – Джозеф – наш гость, а теперь еще и партнер. Я не собираюсь его смущать предположением, что он тайно жаждет заняться сексом с умершей матерью и убить своего властного отца, хотя он чуть ли не всю жизнь убивал Карла, по крайней мере мысленно, бунтуя против него, став капиталистом назло своему папе-большевику. И как Карл отреагировал? Если я не ошибаюсь, Фрейд дает на это ответ в книге, которую закончил как раз перед тем, как досрочно получить те дозы морфина, «Моисей и монотеизм». Карл наказывает бунтаря, подражая Аврааму и принося в жертву своего сына, уничтожает его рассказом о его трусости. А Орта спасается, найдя замену отцу в Альенде – человеке, чью смерть он хочет понять по какой-то пока неизвестной нам причине.








