Текст книги "Музей суицида"
Автор книги: Ариэль Дорфман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Часть II
Приезды
7
Рано утром 17 августа 1990 года – ровно через тридцать дней после нашего приезда в Чили – в нашем доме в Сантьяго зазвонил телефон. Он меня не разбудил, потому что я уже давно открыл глаза, вперяясь в серый свет, сочащийся сквозь занавески маленькой спальни, и размышляя о том, что мне писать Орте о своих неумелых и безнадежно неполных расследованиях… и я сразу понял, что это звонит он. Месяц закончился, и он ни разу не побеспокоил меня с начала мая, когда мы расстались в Дареме. Чудо, что он не позвонил сразу после полуночи!
Анхелика заворочалась во сне, протянула руку, жалостно шевеля пальцами, и проворчала:
– Ответь, нафиг.
– Это Орта. Уверен, что это он.
– Ответь ему или кто там звонит. Пока он не разбудил Хоакина, ребенку надо…
– Да-да, знаю. Мне жаль, что ему так трудно… жаль…
– Прекрати извиняться и ответь на звонок!
Он прекратился, но, я уверен, должен был зазвонить снова.
– Слава богу!
Анхелика вздохнула и повернулась на бок.
– Он позвонит снова. Он одержим, определенно.
– Тем более надо ему ответить. Вы с ним созданы друг для друга.
Телефон снова зазвонил.
– Ответь ему ты, Анхелита. Скажи, что меня нет, что я в Вальпараисо расследую тамошнюю жизнь Альенде, что поехал на его могилу в Винья-дель-Мар… Отчасти это так. Он же не может знать, что я вернулся вчера поздно ночью.
– А ты ему этого сказать не можешь?
– Не успею я поздороваться, как он спросит относительно тех трех приоритетных задач, которые он наметил на первый месяц.
– Но ты же можешь объяснить, почему не отыскал доктора Кихона.
– Причина довольно неубедительная. И я мало что выяснил про тех офицеров, которые хвастали, будто убили Альенде, и ничего не узнал про исчезнувшие материалы экспертизы. Если бы у меня было еще несколько дней…
Телефон замолчал.
– И если бы добавить еще несколько дней, то что бы ты сделал по-другому?
– Мне нужно время, чтобы это понять. Пожалуйста, ответь на его звонок. Вот он снова: он никогда не сдается.
Как это ни странно, она согласилась, любезно ответила Орте (ну, кому же еще!) и начала мило врать о том, какой я был деятельный, успокоила его так убедительно, что я чуть было сам ей не поверил – почти уверился в том, что с самого приезда не прекращал расследовать смерть Альенде.
Однако под конец разговор принял тревожный оборот.
– Где? – спросила Анхелика, у которой глаза округлились. И, выслушав ответ: – О! Да. Я передам Ариэлю, когда он утром вернется из Вальпараисо и Виньи, он должен быть здесь чуть позже. Он поехал на могилу Альенде, имеет массу важной информации. Да, придет… да, конечно. В два часа, да, я ему скажу. Рональд Карсон, да.
Она закончила звонок.
– Он здесь.
– Здесь?
– В Чили. Орта здесь. Остановился в отеле «Каррера».
– В «Каррере»?
– Да, сказал, что смотрит прямо на «Ла Монеду», она под ним. Полна тайн, которые Ариэль раскроет. Восьмой этаж, как он сказал. Люкс номер 801. Зарегистрировался под именем Рональда Карсона. Ждет тебя в два.
– Что он здесь делает?
– Что я сделала бы на его месте. Лично проверяет, не зря ли тратит деньги. Подозревай всех, пока они не докажут обратное, – такой у него, наверное, девиз. Как и у меня. Может, эти его инстинкты хищника подсказали ему, что не все идет так гладко и быстро, как следовало бы.
– Но что, черт побери, мне ему говорить? При личной встрече, Господи Всемогущий: обдурить человека при личной встрече гораздо труднее, особенно мне: меня видят насквозь, словно я стеклянный, а уж Орта тем более, с его шестым, седьмым и восьмым чувством. При письменном отчете все иначе: можно прятаться за словами, играть ими. Эй, может, ты пойдешь с ним встретиться? Что я…
Она оборвала меня, почти раздраженно:
– Можешь попробовать сказать ему правду. – И добавила: – Будь осторожнее, а то станешь таким же, как все жители этой страны, которые постоянно врут.
– Господи, меня бесит, когда ты вот так преувеличиваешь. Не все и не всегда.
– Почти всегда, почти все. А те, кто сейчас у власти, не говоря уже о тех, кто только что лишился власти, постоянно! Просто скажи ему правду, Ариэль. Разве это не будет приятным разнообразием?
Вот только правда была слишком запутанной и мутной. Я даже Анхелике целиком не смог ее передать, не говоря уже о таком, как Орта.
Подумать только: до нашего отъезда в Чили все шло так гладко, что дальнейший путь казался простым и ясным. В конце июня мне позвонила Изабель Альенде. Днем раньше, 26 июня, когда ее отцу исполнилось бы восемьдесят два года, она со своей матерью, Тенчей, объявила, что у Сальвадора Альенде будут похороны, которых его лишила диктатура. Это второе погребение должно было состояться 4 сентября, в двадцатую годовщину победы Альенде на выборах, после чего намечены мероприятия, организованные фондом, созданным семьей Альенде. Изабель спросила, готов ли я войти в совет фонда и в этом качестве внести значительный вклад в их усилия.
Я ответил, что они могут на меня рассчитывать, я свяжусь с ними, как только мы устроимся в Сантьяго. Повесив трубку, я ликовал: для меня было честью присоединиться к чествованию моего героя, и к тому же вызов Изабель также обещал успех моему расследованию: в ходе подготовки к похоронам и после них наверняка должны были представиться шансы бесцеремонно расспросить близких, друзей и последователей Чичо об обстоятельствах его смерти.
Очень многообещающий поворот, особенно если учесть, какие я уже предвидел трудности в отношении приоритетов Орты.
Гарридо и Риверос, похвалявшиеся тем, что убили Альенде? Тут я мог рассчитывать на отчима Анхелики, Херардо Илабаку – почтенного полковника, вышедшего в отставку за много лет до путча. Несмотря на безупречную демократическую аттестацию (он голосовал за Альенде и был масоном), у него были хорошие связи с бывшими товарищами, тем более что он преподавал геополитику высшим чинам военной академии, в группу которых, к его бесконечному сожалению, входил и целеустремленный, но довольно посредственный молодой офицер – некий Аугусто Пиночет. Благодаря контактам Херардо можно было бы добыть тайные сплетни о причастности Гарридо и Ривероса к смерти Альенде.
А Кихон и отчеты о вскрытии и следственных мероприятиях?
Если кто-то и мог добыть мне подробности, то только мой приятель Куэно Аумада, который все еще трудился в «Викариа де ла Солидаридад», приводя в порядок архивы этой сворачивающей свою деятельность правозащитной организации: с появлением демократического правительства необходимость в ней отпала.
И, конечно, была еще Комиссия истины и примирения, созданная Эйлвином для выявления преступлений хунты. Пепе Залакет, мой названый брат, был ее вдохновителем: он понял, что примирение двух полярных лагерей в Чили будет возможно, только если независимая группа уважаемых людей разных политических взглядов выявит самые серьезные преступления, совершенные за эти семнадцать лет. Расследования комиссии имели ограничения: они не коснутся выживших жертв, не будут называть имена тех, кто совершал эти зверства, не будут рассматривать вопросы компенсаций, а показания и заседания не будут публичными. Однако комиссии предстояло опубликовать отчет о прошедшем, объективный и неоспоримый, и реабилитировать жертвы и их близких. Поскольку комиссия должна была расследовать случаи насильственной смерти, гибель Альенде предстояло рассмотреть подробно, с привлечением таких материальных и человеческих ресурсов, на какие я не мог бы рассчитывать.
Орта предостерегал, чтобы я не особо полагался на официальные запросы. «Я не стал бы вам платить, – сказал он, – если бы мог доверять правительствам, комиссиям и тому подобное». Я также с осторожностью относился к истеблишменту, однако присутствие Пепе было для меня гарантией того, что рассмотрение показаний будет добросовестным. У Пепе была безупречная, просто блестящая репутация, приобретенная в деле защиты прав человека. Несмотря на то, что Пепе навлек на себя гнев консерваторов в годы Народного единства, содействуя экспроприации крупных гасиенд, где веками эксплуатировали арендаторов, он решил рискнуть и остаться в Чили, чтобы защищать политзаключенных. Он бесстрашно посещал их в концентрационных лагерях по всей стране, а потом стал ведущим адвокатом в «Викариа де ла Солидаридад». Пепе и сам знал, каково подвергаться репрессиям. Пиночет дважды сажал его в тюрьму – второй раз в тот же исправительный центр, который Пепе сам обследовал и разоблачил. Не имея возможности пытать или тайно устранить надоедливого адвоката, который был слишком известен, Пиночет его депортировал. Содрогаясь от облегчения, я встретил его в аэропорту Орли и привез в нашу квартиру в Венсенне, предоставленную нам щедрой и эксцентричной французской маоисткой, отбывшей в Гавану с молодым любовником-кубинцем. Так начались для Пепе годы скитаний – годы, когда он частенько, к нашей радости, оказывался в тех же городах, что и мы, – пока ему не позволили вернуться в Чили. Теперь он имел огромный престиж благодаря своему посту президента «Международной амнистии» и снова служил своей стране.
Поскольку у нас с ним друг от друга никогда секретов не было, я заранее стыдился того, что утаил от него правду относительно моей миссии в Чили. Однако Анхелика предупредила меня, что одного неосторожного слова, сказанного Пепе, будет достаточно, чтобы весь Сантьяго – столица сплетников – узнал мои планы, что создаст мне препоны и помехи. Что еще хуже, если Пепе узнает мою тайну, он будет уговаривать меня отказаться от прибыльных изысканий, аргументируя это тем, что я буду впустую тратить время, поскольку он и его коллеги уже рассмотрели все данные и пришли к правильному выводу. А что, если он осудит корыстный характер моего расследования? Пепе копается в бесконечной боли Чили, чтобы раны могли исцелиться, а я обогащаюсь за счет этой боли, оплачивая ею мой роман.
Оставалась одна проблема. Когда кто-то… или Херардо, или Куэно, или члены семьи Альенде… спросит у меня, почему меня так влечет к последнему бою президента в «Ла Монеде», что мне ответить? К счастью, Анхелика придумала идеальный предлог: в моем новом романе фигурирует один из телохранителей Чичо, укрывшийся в посольстве, так что мне нужно прояснить, что именно он видел тем утром в президентском дворце.
Успокоенный этими перспективами и уловками, я испытывал некий оптимизм.
Все пошло не так, как планировалось. Наше возвращение. Роман, который я планировал писать. Расследование. Встречи с семьей Альенде, с Пепе Залакетом, мои поиски свидетеля, Патрисио Кихона.
По правде говоря, в первый же день по приезде я подумывал попросить у моих родителей денег в долг, чтобы вернуть Орте аванс и отказаться от задания. Причиной стало событие сразу по прибытии, которое, как это ни парадоксально, должно было бы меня вдохновить и ободрить.
После разрешения вернуться в Чили я намеренно откладывал свой визит в дом на улице Трайкен, где с двенадцати лет я рос и взрослел, где проснулся в день путча и который покинул – якобы направляясь в «Ла Монеду». Я поклялся, что, пока демократия не будет восстановлена, я не пройду мимо тех стен, за которыми устраивал бесконечные игры с одноклассниками и буйные вечеринки молодежи, пока солнце не сообщало гулякам мужского и женского пола, что пора отправляться в Вальпараисо и там хлебать кальдильо де конгрио, бульон с угрем, на берегу Тихого океана. Когда мои родители продали этот дом, чтобы купить квартиру в Буэнос-Айресе, я мечтал, что смогу уговорить нынешних владельцев позволить мне заглянуть в ту спальню, где мы с Анхеликой предавались грезам о будущей общинной стране, где мы были бы не просто одной жалкой, ограниченной частной жизнью.
И я принял радикальное решение: я сохраню этот дом моих грез чистым и незапятнанным, пока окончательно не вернусь в страну, которая больше не отравлена Пиночетом. И вот в день нашего прилета, не опомнившись после смены часовых поясов и не выспавшийся в самолете, я отправился в паломничество к единственному месту, не тронутому скорбями диктатуры и годами разрушений – безупречному доказательству того, что мое изгнание действительно завершилось.
Его там не оказалось.
На его месте стояло шестиэтажное здание: сверкающий вестибюль с консьержем, двенадцать квартир: шесть с окнами на улицу и шесть выходящих на бывший двор, где когда-то были роскошный сад, и увитая виноградом беседка, и терраса, и лимонные и апельсиновые деревья, и трава, по которой с хрустом и медлительной грацией ползла черепаха по кличке Клеопатра. Я вообразил, как бульдозеры крушили каждый кирпич, деревянные полы, два камина, лестницы, чердак, мою комнату, широкий балкон, на который мой отец выходил жариться и потеть в лучах заходящего солнца, пока кожа не покрывалась соленой коркой, комнату, в которой вязала моя мать, время от времени поднимая голову посмотреть, как я читаю… ей было достаточно увидеть, чем я занят, а мне – знать, что она рядом.
Я попытался уцепиться за эту картину любви, чтобы справиться с навязчивыми картинами пыли и сноса, но не сумел. Не осталось ни тени трудов и любви, растраченных в этом месте, или хотя бы огорчений, которые также были естественной частью отрочества, никакого осадка от моих усилий по овладению испанским, который надо было освоить, никаких следов проглоченных книг, написанных рассказов, стихов и писем… все, что мы станцевали, словно на нескончаемой свадьбе, – все исчезло, полностью рассыпалось. Если бы мне хотя бы осталось утешение в виде руин – картина, наполненная красотой разрушения и краха, я смог бы спасти какие-то обрывки воспоминаний вместо одной только пустоты и запустения.
И тут меня посетила мысль: «Какой смысл в этом возвращении? А что, если прошлое, все целиком, также уничтожено? Что, если это здание с апартаментами говорит об упорной злокачественности диктатуры, подтверждает, что Пиночет воспользовался нашим отсутствием, чтобы отравить каждый дюйм, каждое действие, каждое воспоминание?»
Я боролся с этим пессимизмом, старался повернуть его в позитивную сторону. Возможно, мне следует воспринимать уничтожение дома моего детства как урок: мне надо начать заново, словно ошеломленному иммигранту, оказавшемуся в совершенно чужой стране. Невероятной глупостью было бы искать идеальную Чили в бетоне и цементе того, что теперь существует только в затерянных коридорах моей ностальгии. Возможно, приют моего детства должен оказать мне последнюю услугу из той пустоты, куда он был ввергнут: напомнить, что мне не следует придерживаться культа мертвых, что пора прекратить траур и снова начать жить. Неужели я не устал от всего горя, похорон и боли? Разве я не понимаю, что, даже если мне удастся выяснить правду о смерти Альенде, это ничего существенно не изменит, не вернет к жизни ту страну, которую я научился любить в стенах своего дома?
Конечно, я не сдался так просто. Я сказал себе нет, поворачиваясь спиной к тому месту, где навечно похоронено прошлое, – нет, мне нужно выкарабкаться из этой волчьей ямы отчаяния. Нет, мое место здесь, в Чили, я должен завершить миссию, которая нужна всей стране. И если бы следующие недели прошли удачно, первое разочарование было бы отброшено как минутная слабость. Однако в течение следующего месяца осквернение моего дома болезненным знамением вылезало на поверхность всякий раз, как что-то шло не так… а не так пошло много чего, сразу же.
Когда я приплелся домой с той катастрофической вылазки, в гостиной Анхелика сидела с Родриго. Она была бледна и взволнована. Хоакин сидел рядом с ней – и они оба едва сдерживали слезы. Старший сын этим утром встретил нас в аэропорту очень экстравагантно: в шутовском колпаке сплясал на месте, но мы едва обменялись парой слов: «Помнишь, я помогал скрытым съемкам в Чили несколько лет назад? Ну вот, те же люди попросили меня сделать бесплатно английские субтитры к отрывкам, чтобы запросить финансирование из-за границы. От нашего гребаного правительства помощи не дождешься». С этим Родриго умчался, пообещав появиться к ужину с важными новостями.
Похоже, новости оказались нерадостными.
– Он уезжает, – сказала Анхелика. – Родриго уезжает из Чили. В конце августа его уже здесь не будет.
Яростное желание старшего сына вернуться на родину осталось без взаимности. Как и для многих молодых уроженцев страны, здесь не нашлось места для него, его таланта, фантазии, энергии. И как многие молодые люди – именно те, кто был на переднем крае уличных митингов, ослабивших диктатуру, – он осознал, что демократия не изменила никаких основ, что он и его друзья подвергаются все тому же произволу и жестокости полиции, которые царили в годы Пиночета. Это не было чем-то неопределенным или теоретическим: когда он попытался помешать полисменам, набросившимся на пару его друзей, страстно целовавшихся на улице, ему ко лбу приставили пистолет, и он оказался в тюрьме и не попал в исправительный лагерь только благодаря светлым волосам, зеленым глазам и достаточной сумме для выплаты чрезмерно большого штрафа. Эта взятка, скорее всего, спасла ему жизнь.
– Я не смогу остаться, – сказал он нам. – Я слишком непокорный, я бунтарь, я здесь жил недостаточно долго, чтобы понимать, когда надо говорить, а когда – промолчать. У меня здесь нет будущего. В буквальном смысле: если я не уеду, меня убьют.
Для нас с Анхеликой это была настоящая беда. Все эти годы мы стремились держаться вместе всей семьей, чтобы плечом к плечу встретить возвращение демократии, – и теперь этот переходный период так нас подвел: сама страна навязывает нам новое расставание, нас опять гложет разлука. На Хоакина это подействовало еще сильнее. Он рассчитывал на то, что брат станет его главным союзником в борьбе с одиночеством, что, будучи старше на двенадцать лет, он всегда сможет его защитить, помочь советом. А то, что брату удалось вырваться из узилища, каким ему представлялась Чили, только подчеркивало, что у него, Хоакина, такой возможности нет.
Как бы то ни было, будущее для них обоих казалось мрачным. Один заставлял себя уехать из любимой страны, второй вынужден оставаться в стране, которая ему противна.
Мужество, с которым наш младший сын принял эту ситуацию, нисколько не уменьшило его страданий в последующие дни. Ему было уныло в новой школе: там смеялись над его небольшим акцентом в испанском, жестоко не пригласили на день рождения к приятелю, который показался дружелюбным, он бесился, когда друзья из Дарема хвастались тем, как отлично проводят время этим чудесным американским летом, когда он дрожал в ледяной, мрачной, серой чилийской зиме, вставая в половине шестого холодным утром, чтобы полтора часа добираться до школы, где учитель унижал его за то, что он якобы гринго.
Милый Хоакин старался прятать свои беды, не желая портить родителям возвращение, о котором они так мечтали. Однако уныние подобно инфекционной болезни: в итоге оно заражает всех контактирующих с ним, словно грязь, из-за которой озеро становится мутным и темным.
Конечно, не все было мрачным и зловещим. Впереди у меня была масса касуэл, ароматы и вкусы, которые наша память сохранила неизменными, Анды, подобные защитным бастионам, бесконечные радости моря, счастливая возможность говорить на языке, не требующем перевода, ежедневные контакты с простыми людьми на улицах, в магазинах, на рынках… И хотя один сын уезжал, а второй был несчастен, остальные родственники приносили некое утешение. Мои родители жили неподалеку, в Буэнос-Айресе, в двух часах перелета. Мать, отчим, сестры и братья Анхелики были исключительно приветливы и предупредительны, а уж как приятно было проводить время с племянниками и племянницами: ведь мы не смогли присутствовать при их появлении на свет и видеть, как они растут!
И можно ли найти лучший способ избежать депрессии, нежели начать мое расследование, дать волю своему трудолюбию? Пусть я сам не обладаю умениями моего выдуманного Антонио Коломы, у меня есть к кому обратиться. Херардо и Куэно пообещали приложить все усилия, чтобы незаметно набрать мне детали для романа о посольстве, а что до Пепе, то ему страшно хотелось со мной увидеться, но он работал по шестнадцать часов в сутки и был совершенно измучен той болью, которая потоком лилась от родственников казненных и пропавших без вести. Мы договорились встретиться в начале августа: меня это вполне устраивало, до моего отчета Орте оставалось бы достаточно времени.
Ощущая себя опытным шпионом с паутиной ничего не подозревающих информаторов, я также оставил сообщения людям в правительстве и членам культурной элиты на тот случай, если они смогут указать мне нужное направление: я звонил им, хотя жена и предупредила меня, что эти сукины сыны мне не перезвонят.
То, что она оказалась досадно права, меня не особо огорчило, потому что один звонок все-таки был – и он более чем скомпенсировал отсутствие реакции от всех остальных: мне позвонила Изабель Альенде, не зайду ли я к ее матери, как насчет среды?
Вот это удача! И со все большей готовностью я шагал по аллее Эль-Боск и взлетел по ступенькам, которые вели к квартире Тенчи, где меня встретил весь клан Альенде, даже включая нескольких внуков и Кармен Паз, старшую дочь Чичо, которая никогда не появлялась на публике.
Однако сделанный мной в Дареме прогноз насчет того, что эта встреча позволит мне продвинуться в расследовании смерти Сальвадора Альенде, оказался ошибочным. Я не смог даже затронуть эту тему. Тенча сразу же меня разоружила. Прежде чем перейти к делу, она справилась о моих родных. Она это делала при каждой нашей встрече после путча начиная с трибунала Рассела в Риме и в следующие годы, однако ее озабоченность возросла с того дня в конце 1978 года, когда при посещении митинга солидарности в Голландии она пришла подбодрить тех чилиек-изгнанниц, которые начали голодовку в амстердамской базилике Святого Николая, требуя, чтобы хунта обнародовала сведения о местонахождении исчезнувших арестованных. В их числе находилась Анхелика на седьмом месяце беременности, которая была очень заметна: громадный круглый живот был непомерно велик для ее миниатюрной фигурки. Тенча попросила ее, доброжелательно, но твердо, отказаться от этой формы протеста. Наш врач считал, что несколько дней поста младенцу не повредят. Если бы кто-то другой попробовал повлиять на решения, которые Анхелика принимает относительно собственного тела, она и слушать не стала бы. Однако Тенча была исключением: и в самой стране, и за ее пределами ее уже очень многие называли La Madre de Chile. После смерти мужа она все свое время посвящала кампании по восстановлению демократии и привлечению к ответственности тех, кто ее уничтожил.
Самым удивительным в Тенче было то, что трагедия заставила ее измениться так, как никто бы не ожидал в годы до путча: она стала главной фигурой Сопротивления, как и множество других жен, дочерей, матерей и сестер, чьи мужья, сыновья, отцы стали жертвами насилия. До того, как диктатура отняла у них их мужчин, эти женщины делегировали свои силы, приняли то, что это мужчины должны устранить несправедливость в эпической битве. Внезапное исчезновение мужчин, на орбите которых эти женщины ходили подобно спутникам или лунам, парадоксально и болезненно освободило их, позволив закрыть брешь, взять на себя новые обязанности. И Тенча, как официальная вдова, стала символом Альенде и других жертв, говоря от его имени и от нашего с королями и королевами, президентами и знаменитостями.
И вот теперь она просила меня участвовать в похоронах ее мужа. Она сказала, что мало захоронить тело. Необходимо – чего хотел бы Сальвадор – воспользоваться данным моментом, чтобы глубже задуматься о будущих задачах и извлечь уроки из прошлого. С этой целью они устраивают несколько конференций на следующий день после похорон, 5 сентября, в Музее изящных искусств. И тут вмешалась Изабель: не соглашусь ли я председательствовать на конференции, посвященной культуре?
Очень кстати пришлось то, что я был знаком с иностранными участниками: эквадорским художником Гуаясамином, женой французского президента Даниэль Миттеран, с Серхио Рамиресом, никарагуанским писателем и вице-президентом сандинистского правительства, с режиссером Коста-Гаврасом. Я предложил добавить к этой компании какого-нибудь чилийца, например моего друга Антонио Скармету. Изабель возразила, что раз я писатель, то лучше бы взять скульптора вроде Бальмеса или пианиста Роберто Браво.
Во время этого длительного обсуждения у меня, конечно же, не было никакой возможности даже вскользь упомянуть о причинах смерти Сальвадора Альенде, а когда разговор перешел на другие темы, шансов на то, чтобы ее поднять, становилось все меньше.
И правда: после того, как мы согласовали программу заседания в Музее изящных искусств, после чая и печенья empolvado (Тенча купила его в той же пекарне на Провиденсиа, куда заходила моя мать, когда мы жили в этом районе), после того, как сын Изабель, Гонсало, робко попросил меня посмотреть первую главу романа, который он пишет, и я неохотно согласился, мысленно молясь, чтобы мне понравилось то, что он мне покажет, но не решившись отказаться под благосклонным взором его бабушки, после того, как мы с Тенчей вспомнили впечатливший нас ленч в Мехико в доме Гарсия Маркеса, после того, как я дополнил воспоминания Изабель о наших студенческих днях и о той трагедии, которая выпала на долю нашего так и не найденного однокурсника Клаудио Химено, после того, как я полтора часа провел в святая святых семьи, куда допускали только самых верных, – разве я мог небрежно бросить: «Ах да, кстати, – словно инспектор Коломбо, который на пороге оборачивается, чтобы задать еще один нескромный вопрос, – и еще одно… Похоже, вы пришли к выводу, что твой отец, Изабель, твой муж, Тенча, твой дед, Гонсало, наш товарищ президент, все-таки покончил с собой. Интересно, почему вы теперь так считаете, когда многие годы публично заявляли совсем другое? Вы читали отчет медэксперта? Видели исчезнувшие фотографии тела? И там действительно был пропавший АК-47 Фиделя, или же использовалось какое-то другое оружие? Одна пуля или две? Или больше? Он когда-нибудь обсуждал с кем-то из вас свои намерения, в тот день или раньше? Когда ты в последний раз говорила с ним, Тенча, по телефону тем сентябрьским утром и когда ты прощалась с ним, Изабель, после того, как он потребовал, чтобы все женщины ушли из «Ла Монеды», и отвел вас с Тати в сторону, как он был настроен? Мрачен, подавлен, полон решимости? Он не прошептал какие-то последние слова миру, не сделал никаких намеков на то, что вот-вот случится?»
Я не задал ни один из этих вопросов – не посмел вторгаться в их скорбь, лгать им, как солгал Куэно и Херардо, намекая, что эти сведения мне нужны для романа. И я уж тем более не стал бы признаваться в том, что мне платят – да, платят – за то, чтобы я доказал их неправоту в отношении того, как Альенде встретил смерть, чтобы объявить всему миру, что их обманом заставили подтвердить ложную версию. Предательством было уже то, что я замолчал мое задание, утаил его от этой вдовы, которая любила Сальвадора Альенде, от этой дочери, плода той любви.
Мне надо уважать их потребность закрыть вопрос.
Но мне тоже нужно было закрыть вопрос, и, хотя эта встреча не принесла ответов для моего расследования, она, как это ни странно, вернула мне потребность его завершить, чтобы при следующей встрече на похоронах наши отношения не были запятнаны теми же сомнениями. Мое желание составить собственное мнение окрепло.
Эта потребность придала мне сил на следующее утро, когда мои размышления о том, как ускорить расследование, прервало появление Куэно. Он зашел поделиться новостью: Патрисио Кихон вот-вот переедет в Конститусион, небольшой прибрежный город в нескольких сотнях километров от Сантьяго, так что если я хочу с ним переговорить, то мне надо поторопиться в больницу имени Агирре, где он сейчас работает.
Я отправился сразу же, предложив подвезти Куэно до ближайшей станции метро. Ему стоило бы отказаться, потому что уже через десять минут моя машина – старый «пежо», купленный в 1986 году, в наше первое неудачное возвращение в страну, в уже печальном состоянии – начала пускать клубы дыма из-под капота. Куэно настоял на том, чтобы сопроводить меня до гаража. Это была возможность, пусть и недолгая, обменяться новостями, посплетничать о том, кто с кем что делает, немного рассказать о моем романе. Когда я сказал, что преступления в посольстве будут связаны с серийным убийцей, действовавшим в Сантьяго перед самым путчем, Куэно заметил, что преступник просто предвосхитил то, что тайная полиция будет творить при Пиночете. Я был рад этим словам: казалось, мой сюжет, задуманный так давно, остается актуальным в нынешней реальности, где фашистские серийные убийцы остаются безнаказанными.
А потом Куэно попрощался: у него была назначена встреча, которую нельзя пропустить, надо было передать комиссии какие-то сведения от Викарии, но он задержался достаточно долго, чтобы услышать обещание механика починить машину уже к завтрашнему дню и сказать мне, что ему можно верить. «Они врут без остановки, – сказал Куэно, странным образом повторяя слова Анхелики, – говорят то, что, как им кажется, ты хотел бы услышать. Приветствую, – добавил он на прощание, – в нашей такой современной стране». Я ответил, что, если бы моя машина не сломалась, у нас не было бы этого разговора, так что, наверное, полезно время от времени притормаживать.
Я был уже не настолько оптимистичен на следующий день, когда вернулся за «пежо» – и машина сломалась, отъехав всего на несколько кварталов от мастерской. Еще одно утро было потеряно, пока мастера возились с машиной, шутили и уверяли меня, что заботятся обо мне и обо всех машинах, какие только имеют честь обслуживать, пока я не потребовал, чтобы мне сказали правду: у меня на пятницу важные планы. Главный механик обиделся на мой тон: «Эй, мы делаем все, что можем, и вы заслуживаете правды, все в этой стране заслуживают правды, хоть никогда ее и не слышат. Так что я скажу вам совершенно честно: эта машина в отвратительном состоянии, и нашей вины в этом нет. Похоже, на ней не ездили уже несколько месяцев или даже лет. Над ней надо еще поработать, клянусь моей бабкой, да пребывает ее душа в раю, что ее можно будет забрать в понедельник или самое позднее во вторник».
Я оставил там машину – а что мне было делать? Это же Чили: добро пожаловать в страну со слабым развитием, пожиманием плеч и ложными обещаниями. Эй, не нужно скепсиса! Может, машина будет готова, все будет хорошо. А может, это просто мираж, которым я сам себя обманываю. Но как пересечь пустыню, не веря миражам? На всякий случай я позвонил в гараж в понедельник утром и, не поверив клятвенным заверениям в том, что «пежо» будет полностью починен к концу дня, отправился в больницу на автобусе. У меня осталось только два дня на то, чтобы застать Кихона, так что казалось разумным найти его поскорее, пока еще какая-то непредвиденная случайность не помешала мне до него добраться. И если поискать плюсы, то не стоит ли рассматривать поломку машины как шанс попробовать ту самую перегруженную систему общественного транспорта, которой каждый день пользуются мои соотечественники, вроде как представляемые мной в моей работе, как литературной, так и политической?








