355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антоний Митрополит (Сурожский) » Человек перед Богом » Текст книги (страница 18)
Человек перед Богом
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:47

Текст книги "Человек перед Богом"


Автор книги: Антоний Митрополит (Сурожский)


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Мы грешим, каждый из нас, порознь; и вместе с этим мы грешим и как христианское общество. Каждый из нас порознь и все в складчину – мы представляем собой общество, так непохожее на Христа и Его апостолов и святых. Нельзя отговариваться тем, что не каждый может быть святым, что не каждый может уподобиться Христу. Чего мы способны добиться – мы не можем знать; но что мы можем сделать, что мы можем побеждать в себе или в своей среде, мы часто знаем слишком хорошо – и отворачиваемся, потому что легче покаяться, чем перемениться, легче поплакаться, нежели изменить свою жизнь.




Ответы на вопросы

Возможна ли полноценная духовная жизнь в повседневности?

Если себе представить, будто воля Божия в том, чтобы мы все время делали что-то – в кавычках – «церковное» или (также в кавычках) «святое», то есть какие-то дела благочестия, тогда – да, это несовместимо. Если себе представить, что воля Божия в том, чтобы каждый поступок, каждое слово было выражением Божией заботы через нас, Божией любви через нас, Божией правды через нас – тогда, в принципе, это возможно. Другое дело – мера этого. Насколько ты, я или он можем это осуществить, будет зависеть от того, сколько в нас зрелости, насколько мы сумели вырасти в меру нашего христианского призвания. Но нет такой вещи – кроме гнилых слов и дурных поступков, – в которой не могла бы воплотиться вся Божия любовь. Отец Александр Шмеман в одной из своих книг говорит: все на земле – любовь Божия; даже пища, которую мы воспринимаем, – это Божия любовь, ставшая съедобной… Конечно, он это выражает шуточным образом. Но если это перенести на нашу жизнь: мы все можем делать с любовью или без нее, с обращенностью на человека, которому мы что-то делаем, или с обращенностью на себя. Конечно, мы будем на каждом шагу срываться, больше или меньше; но нет вещи, которую невозможно делать в таком настрое: мы так поступаем постоянно по отношению к людям, которых любим. Единственная беда в том, что большинства людей вокруг нас мы еще не заметили или заметили только потому, что они нам мешают: по отношению к ним очень трудно что-то сделать в этом настроении. Но я помню, один священник раз сказал в проповеди вещь, которая меня поразила: только Дух Святой может нас научить видеть величие того, что нам кажется слишком мелким для нас… Это не точные слова, но основная его мысль: Бог настолько велик, что для Него ничего нет мелкого, а при каком-то масштабе и самая большая гора – не гора, а камешек на земле. Поэтому нет вещей великих или мелких; попала тебе соринка в глаз – и ты света больше не видишь. И вот, нам надо научиться быть верными в малом, то есть каждую мелочь так расценивать и так осуществлять, чтобы она была как можно более совершенной и прекрасной, а потом, может быть, и другие вещи прибудут. Большей частью мы живем, как бы «экономя» себя: я не делаю мелких вещей, которые мог бы сделать, чтобы сохранить силы на ту великую вещь, которая еще не пришла.

Как разрешить антиномию между напряженной духовной жизнью и напряженной художественной или мыслительной жизнью? Искусство связано с жизнью; но писатель, художник может оказаться в противоречивой ситуации. Конкретный пример – Блок, который сказал, что невозможно вслушиваться одновременно в звуки мира и в тот великий шум, который идет от вечности. Творческому человеку иногда кажется, что шум вечности заглушает звуки мира. Толстой, Гоголь вообще перестали творить, потому что им казалось это греховным…

Я не могу что-нибудь толковое сказать, потому что в основе своей я не творческий человек; я умею собрать кусочки с разных сторон, их скомбинировать, но я ничего никогда не умел нового ни сказать, ни подумать. Поэтому личного понятия о творчестве у меня нет. Но если взять пример, который вы даете, мне кажется, что Толстой убил в себе художника, потому что захотел стать мыслителем. Он был одаренный художник, совершенно лишенный всякого дара мыслителя; и ради того, чтобы быть мыслителем, он изуродовал свое художество. Но он ни к какому потустороннему миру не прислушивался ни в том, ни в другом случае. Когда он был художником, ему открывалась через красоту глубина вещей; когда он начал «думать» в отрешенности от видения, остался очень заурядный ум с колоссальным количеством гордости и самомнения – и из большого художника получилось нечто очень жалкое. (Я сейчас высказываю свои мысли или чувства; может, оно совсем и не так, но это моя реакция на Толстого). Гоголь, думаю, под влиянием других людей и по собственному ходу внутренней жизни создал противоположение там, где его могло и не быть; то есть именно то противоположение, о котором писал Блок, Гоголь довел до крайности: или-или. Он отверг себя как художника ради того, чтобы сделать, в сущности, то же самое, что Толстой, потому что начал писать о духовном без вдохновения. И его комментарий на литургию – слащав, беден и бесконечно хуже «Вечеров на хуторе…»

Что касается слов Блока, я думаю, что это, опять-таки, искусственное противоположение, потому что звуки земли не обязательно противоречат шуму небесному. То, что слышится в звуках земли, есть выражение – часто искаженное, ограниченное – чего-то другого. Помните стихи Соловьева:

Милый друг, иль ты не видишь,

Что все видимое нами -

Только отблеск, только тени

От незримого очами?

Милый друг, иль ты не слышишь,

Что житейский шум трескучий -

Только отклик искаженный

Торжествующих созвучий?

Все, что видится на земле, – Божие творение; все, что есть, вышло из руки Божией, и если бы мы были зрячи, мы видели бы не только густую, непрозрачную форму, но и что-то другое. Есть замечательная проповедь на Рождество митрополита Филарета Московского, где он говорит, что если бы только мы умели смотреть, мы видели бы на каждой вещи, на каждом человеке, на всем – сияние благодати; и если мы этого не видим, то потому, что сами слепы, – не потому, что этого нет. Но, с другой стороны, мы живем в мире падшем, изуродованном, где все двусмысленно; каждая вещь может быть откровением или обманом. Красота может быть откровением – и может стать кумиром, обманом; любовь может быть откровением – и может стать кумиром и обманом; даже такие понятия как правда, истина могут быть откровением или, наоборот, заморозить самую вещь, которую хотят выразить. Поэтому на все нужно смотреть глазами художника или святого; другого выхода нет.

Несколько лет тому назад приехал в Англию ученый, который занимался зарождающейся тогда экологией. Он старался найти причину, почему люди так дико относятся к окружающей нас природе. Он ездил с двумя вопросами; он ставил перед вами микрофон и говорил: пожалуйста, не задумываясь, ответьте мне сначала на один вопрос, потом сделаем перерыв, чтобы вы «очухались», – и второй вопрос. Первый вопрос: «Что такое молчание?» А второй – «Что такое дерево»? Как я ответил на первый – неважно (ну, могу сказать: о молчании я по поповски ответил целой речью; нет ничего более легкого, чем говорить о молчании). Потом до дерева дошло дело, а я перед тем только что был в Америке, и меня там поразила сила земли и природы: как эта земля может с силой выбрасывать ЖИЗНЬ в виде деревьев, травы, громадных пространств, полных естественной жизни. И когда он мне поставил вопрос о дереве, я ему сказал, что для меня дерево – выражение жизненной силы земли. Но потом я заинтересовался и решил других спрашивать. Спросил одну нашу молоденькую прихожанку (она – не гений, но и не дура): «Что такое дерево?» У нее просияло лицо, и она мне сказала: «Дерево – это поэзия!» После этого я спросил культурного молодого человека с хорошим образованием (и русским, и английским университетским, богословским): «Что такое дерево?» Он ответил: «Стройматериалы!» Вот вам две крайности, как на том же понятии можно строить мир, полный чуткости, красоты, жизни, или – столы и скамейки и ничего другого, мертвая вещь. Он ничего не видел в дереве кроме того, что из него можно сделать; как герой Диккенса, который смотрел на стадо баранов и говорил: ходячие отбивные… Ничего другого не видел; он видел в живых существах только мясо, которое он будет жрать, когда они будут мертвы.

Даже не доходя до такой крайности, человек не всегда видит вещи глазами святого, то есть так, как Бог видит их; или – глазами художника, который прозревает и добро, и зло. Тут и ответственность, мне кажется, художника: он может видеть вещь, видеть уродство, грех, зло, может их выразить – и это будет правдой положительного значения ИЛИ будет порнографией; и не всегда знаешь, что будет, потому что все зависит от данного человека. Есть целый ряд лиц в русской или всемирной литературе, жутких личностей, но они показаны так, что тебе это урок: ты уж знай!.. А другие показаны так, что думаешь: эх, здорово! Жалко, что у меня не хватает жульничества, бессовестности и т. д., чтобы так поступать – был бы богат или знатен!

Вот здесь вопрос вдохновения художника: с одной стороны, то, что он видит, а с другой стороны – вопрос его нравственного качества, потому что с точки зрения художника можно видеть то и другое, так же, как с точки зрения Бога можно видеть сияние благодати и – ужас греха. Но художник не может делать этого различения, потому что это не его роль, – иначе он делается Толстым: он будет говорить о грехе там, где надо говорить об ужасе, или о святости там, где надо говорить о красоте. Это два различных призвания, которые, как все в жизни, под руководством благодати могут быть благодатными – или нет. Но и духовная жизнь может обернуться бесовским рылом: мы это видим порой в сектах. Вот единственное, что я могу сказать.



ВОСПИТАНИЕ СЕРДЦА

Грех и покаяние

Я долго думал: что сказать? Как будто все сказано за многие годы… И решился сказать две или три вещи, может быть, разрозненные, но которые, мне кажется, могут пойти на пользу.

По мере того, как проходят годы – и это зависит не от старости, а порой от утомления, от изношенности телесной и душевной, – некоторые вещи делаются особенно трудными. И одна из вещей, которая делается такой трудной, это лицом к лицу встретиться со своим прошлым, заглянуть ему в глаза – и не ужаснуться; потому что по мере того как растет в нас какая-то внутренняя опытность, мы большей частью, оглядываясь назад, изумляемся тому, как слепы, как глухи мы были, как непонятливы, и сколько мы могли бы сделать добра, и сколько мы могли бы не сделать дурного.

Мне вспоминается одна наша очень старая прихожанка, теперь уже много лет почившая – и когда я говорю «почившая», я именно выражаю то, что чувствую о ней: после многих лет она почила телом и вошла в вечность. Она как-то ко мне пришла со своей тревогой, с неизбывной какой-то тоской; она говорила о том, что теперь, когда старость пришла, она уже не владеет своими мыслями, как раньше. По мере того, как ночи (как ей казалось) становятся все длиннее и длиннее, потому что она спать может все меньше и меньше, перед ней каждую ночь встают образы ее прошлого. Редко встают светлые образы – те она может вспоминать в сиянии дня; встают образы темные, грустные, болезненные, позорные. Они находят на нее, как туча, и не дают ей покоя; восстают они ночью и накидывают на весь день как бы пелену тьмы: стыда, раскаяния. И вместе с тем, как она говорила, она не находит пути на свободу. Как справиться? Ей давали снотворное, но тогда эти образы прошлого, эти мысли превращались в какой-то круговорот ужаса; они не уходят – только вместо яркого и мучительного воспоминания делаются кошмаром.

Я ей тогда сказал то, что хочу сказать вам, что говорю себе постоянно: конечно, вернуться назад к тем моментам, которые вспоминаются, и на основании пережитого, на основании обогатившего нас опыта поступить иначе, мы не можем. Однако, как я ей сказал, нам дано не только раз пережить нашу жизнь, а много, много раз возвращаться к прошлому. Но есть как бы разные виды прошлого. Есть вещи, которые случились в прошлом и вместе с прошлым вымерли, как бы отпали, словно листья с дерева опадают осенью; вещи, которые случились, но которые изжились, которые в нашем настоящем больше не существуют. Так бывает с раскаянным грехом: человек поступает плохо, словом ли, делом, помышлением, желанием, поступком – и вдруг приходит в ужас от себя и обращается к Богу, и кричит свою боль, свой стыд, и кается перед Ним, и отрекается от того строя души, который мог произвести такой поступок, вызвать такие чувства, такие слова. Иногда большой грех, страшный поступок как бы изглаживается; он оставляет рубец – больше как напоминание, чем воспоминание, – напоминание о нашей хрупкости, о том, как надо осторожно жить, чтобы не случилось то же самое.

И поступки могут быть страшные, но они могут изгладиться до конца настоящим покаянием. Святой Никита Стифат, ученик святого Симеона Нового Богослова, говорит: Слезы истинного покаяния могут вернуть нам даже утраченную девственность нашу… И святой Варсонофий Великий говорит, что если мы действительно покаялись перед Богом и знаем, что вернуться к тому, что случилось, нам больше невозможно, потому что покаянием что-то сожжено в нас, уничтожено и не может больше породить того зла, которое мы совершили, тогда мы можем сказать, что мы прощены и случившееся изглажено из книги жизни. Прошлое стало прошедшим. По русской пословице: прошлое прошло, да быльем поросло.

Но бывают в нашем прошлом вещи неизжитые, они когда-то были совершены или пережиты, но не изжиты. В какой-то момент началось недружелюбие, зародилась вражда. Конечно, ничего не случилось, а где-то она отложилась, как яд. И хоть мы можем даже и не вспоминать того человека или те обстоятельства, в которых эти чувства, расположения в нас родились, они в нас есть. И чем бы мы ни жили, кем бы мы ни становились – они где-то отравляют наше бытие в самом корне, в самой глубине. И тогда это прошлое – уже не прошлое; на самом деле оно остается настоящим. Это не пройденный этап жизни, это начатый этап. И что-то должно случиться, чтобы это прошлое действительно было исцелено.

В качестве примера того, о чем я говорил вначале, для меня очень ярко встает образ первого человека, который ко мне пришел на исповедь. Этот человек совершил убийство много лет до нашей встречи, и в течение долгих лет он жил ужасом о том, что совершил, каялся, не только сожалея, но сгорая от ужаса и в этом ужасе. И наконец он пришел к Богу со своим покаянием, потому что это покаяние так созрело, что он мог сказать Богу: я больше не тот человек, который совершил это убийство; прости, отпусти меня на свободу!..

Вот эти слова: «Я уже больше не тот человек, который совершил грех», – являются как бы мерой того, изглажено или не изглажено преступление, очищен или остался неочищенным наш грех. И если мы можем сказать: «Я больше не тот человек»; можем сказать, что этот грех мы знаем за тем, кем мы были, но тот человек умер, его больше нет, а есть только новый человек, родившийся из покаяния и из страшного опыта, тот же самый святой Варсонофий Великий говорит: в таком случае даже на исповедь можно не идти, потому что с уверенностью можно сказать: Бог меня простил, раз Он меня сотворил новым человеком…

Но часто бывает иное – то, о чем говорила наша старушка-прихожанка: образ за образом вставало ее прошлое – мелкие события, крупные события. Не такие грехи, как убийство, но грехи, которые отравляли жизнь другим и ее собственное сердце. И как это забыть? Я тогда настаивал на том, что не надо забывать, нельзя забывать; можно быть прощенным, но себя простить нельзя. И забывать нельзя, потому что это не решает никакого вопроса, не исцеляет душу, не изменяет жизнь.

А что же делать? Я ей посоветовал каждый раз, когда встает какой-нибудь образ прошлого, поставить перед собой вопрос: если бы я снова оказалась в тех обстоятельствах, в которых я согрешила, – как бы я поступила теперь, с новым опытом, с долголетним опытом жизни? Тогда мне было двадцать лет, и тридцать, и сорок – теперь мне восемьдесят, я столько пережила и поняла; если вернуться в это событие, вглядеться в него самым глубоким, душу разрывающим образом, вглядеться в него с трезвостью и беспощадностью к себе и поставить себе вопрос: случись те же самые обстоятельства теперь – как бы я поступила? Кем бы я была?.. И если ты можешь сказать: этого я бы не могла больше никогда сделать, сказать, подумать, пережить, – тогда знай, что ты переродилась и можешь Богу сказать: та, которая это совершила, тот или та, которые были этим человеком, теперь умерли; я даже каяться в этом по-настоящему не могу, потому что этот человек вымер во мне…

Я помню подобную исповедь, когда человек говорил: вот грехи моего прошлого, я их знаю, я от них отрекаюсь, я их ненавижу; но каяться слезно сейчас не могу, потому что я больше не тот человек, который их совершил; тот – умер, ничего от него не осталось в результате даже не такой уж долголетней жизни, а потрясающего переживания раскаяния и покаяния.

И эта женщина нашла в себе мужество вглядеться в каждое устрашающее ее событие жизни, ее прошлого; она вглядывалась во все зло, во всю неправду, во весь ужас прошлого, и ставила перед собой и перед Богом этот решающий вопрос; и решив, в отдельности, каждый из этих вопросов, она почувствовала, что освобождается шаг за шагом от своего прошлого.

С ней это случилось на старости лет, случилось за два-три года до ее смерти. Но тот же вопрос встает перед нами каждый раз, когда мы готовимся к исповеди; только мы, большей частью, еще полны сил, наша жизнь нас влечет, как река, мы действуем, у нас нет той оседлости, которая позволяет глядеть на прошлое, как человек глядит на природу, усевшись на горе, когда он окидывает взором все, что ему открывается; бесстрастно, метко, зорко и с глубоким переживанием.

Нам надо учиться с ранних лет готовиться к каждой исповеди таким образом, не обязательно исповеди перед священником, а исповеди своей жизни изо дня в день перед Богом. Если бы мы каждый день вглядывались в этот день и во все, что нам вспомнится в нашем прошлом, с готовностью на то, что это прошлое нас будет обличать, что оно поставит под вопрос наше право называться христианином или даже порой просто человеком! Если бы мы были готовы так смотреть в свое прошлое, то могли бы его изжить из года в год и на исповедь приходить с подлинно глубоким переживанием: не эмоциями, а строгим, трезвым сознанием своей греховности. А сознание греховности означает перед лицом Бога и людей сознание, что мы недостойны того, чтобы нас уважали, чтобы нас любили. Надо спросить себя: если бы все люди знали обо мне то, что я сам знаю, как бы я себя чувствовал перед ними?.. Себя страшить тем, что когда-либо на Страшном суде откроются перед всеми людьми тайны нашей жизни – недостаточно, потому что мы слишком легко откладываем на будущее то, что надо делать сейчас. Да, будет Страшный суд – тогда увидим, что будет! К тому времени успеем покаяться! К тому времени мы переменимся!.. А «то время» никогда не приходит, потому что мы умираем слишком рано для того, чтобы успеть на земле уже стать жителями вечности.

И вот, готовясь к очередной исповеди, общей ли, частной ли, мы должны попробовать пережить нашу жизнь заново; не только взглянуть и сделать список того, что недостойно, что нехорошо, а заглянуть глубже: как это было возможно?

Я сейчас отступлю немножко от той линии, которой я следовал, и скажу так: недостаточно нам каяться в очередных грехах; недостаточно ставить вопрос чисто нравственный: хорошо ли, плохо ли я поступаю? Надо ставить вопрос о том, кто же я такой. Я себя называю человеком; я так рад и благоговею перед тем, что я русский; я православный христианин; я – сын, я – дочь, я – муж или жена, я – жених или невеста, я – отец или мать, я – друг, я – товарищ, я – соработник: во всех планах – кто я такой? Сколько во мне подлинности и сколько мишуры? Насколько я стараюсь казаться вместо того, чтобы просто быть?

Рано или поздно, когда в нас начнут слабеть те силы, которые позволяют нам отметать воспоминания, закрываться, нам придется встретиться с нашим прошлым, далеким и близким, но тогда так трудно бывает с ним справиться. А если бы мы это делали мужественно и решительно, мы могли бы это делать, мы могли бы это совершить вовремя, так, чтобы измениться не внешне только, но в наших глубинах.

Я хочу сказать еще о другом, что тоже относится к тому состоянию усталости внутренней, усталости внешней, телесной, душевной – следствиям бегущих лет и обстоятельств жизни, которые нас застигают и в молодости, и в средние, и в поздние годы.

Порой не хватает сил собрать ум для того, чтобы молиться; порой и хотелось бы молиться – и сил нет; сердце рвется – а ум колеблется, наподобие, может быть, тихого озера, по которому бежит ветерок: вся поверхность дрожит и не может отразить ни небо, ни землю; а глубины остаются тихими, нетронутыми этим ветром. Так часто бывает и с нами: глубины наши остаются прозрачными, тихими; а на поверхности такая буря, что не собрать мыслей и чувств. Что же тогда делать?

И вот я хочу вам дать совет, который я в свое время получил и за который глубоко благодарен своему духовному отцу. Он мне советовал перед тем, как лечь спать, положить пять поклонов (но, конечно, речь идет не о том, сколько поклонов класть и класть ли поклоны вообще, а встать перед Богом, поклониться Ему духом и истиной, всем своим существом) и сказать: Господи! По молитвам тех, кто меня любит, – спаси и защити меня!.. И потом, – говорил мне отец Афанасий, – ляг в постель, не напрягай ум, но откройся воспоминанию всех тех людей, лики которых всплывут в твоей памяти, людей, которые тебя любят… У каждого из нас есть кто-то, кто нас любит, какие-то люди в настоящем, еще на земле, которые желают нам подлинного, истинного добра, которые мечтают о том, чтобы мы расцвели, выросли в полную меру нашего человеческого, христианского призвания. И каждый раз, когда вспомнится имя и встанет образ, – поблагодари Бога, что есть на земле или на небе такой человек, и попроси Бога этого человека благословить за его любовь. И так вспоминай, не ища в памяти, а давая образам возникать. Вспомнятся люди близкие, родные; вспомнятся люди, которых когда-то встретил и которые тебя полюбили достойной любовью. А за ними, может, начнут вспоминаться и святые, которые были близки к сердцу и которые, может быть, часто вспоминаются; и, конечно, те, которых мы особенно почитаем, – но вспомнятся уже по-новому, как бы не «объективно», а по отношению к нам самим; не потому что мы их любим, почитаем, им дивимся, а потому что мы не могли бы этого делать, если бы они лицом не обратились к нам, если бы их любовь, их заботливость о нас не тронула наше сердце. Каждый может вспомнить и Николая Чудотворца, и Серафима Саровского, и других святых. Каждый из нас носит имя святого и, значит, связан с этим святым, с этой святой на всю вечность; с момента нашего крещения этот святой или эта святая о нас молится, о нас думает, нас любит – и такой любовью, которую мы на земле редко-редко можем встретить. А потом, может быть, вспомнятся и другие святые, жития которых мы читали, икона которых нас поразила, о которых мы услышали, которые вошли в жизнь другого человека и каким-то образом ее изменили.

И потом – засни на этом. Заснешь тогда в обществе святых; а за этим обществом святых стоит Живой Бог; за этим обществом святых Божия Матерь стоит… И тогда действительно случается с нами то, что в Ветхом Завете написано: Я сплю, а сердце мое бдит, оно живо (Песн 5,2). Только мое сознание потухло, а сердце бьется в общении любви с миром тех людей, живых и усопших, для которых, кроме любви, больше ничего не остается, которые любят нас нераздельной любовью.

Это может каждый сделать. Произнести: Господи! По молитвам тех, кто любит меня, – спаси и сохрани!.. И открыться воспоминанию той любви, которая сделала жизнь возможной, тоже может каждый. Сколько бы ни было у нас за плечами лет, как бы мы ни были разбиты усталостью, болезнью, как бы ни были мы рассеянны и издерганны, – это остается возможным.




Воспитание сердца, а не тренировка воли

Мы все знаем по опыту, что с годами наш ум теряет некоторую свою остроту, что тело слабеет; но две вещи остаются в нас непоколебимыми: это воля и сердце. Тот сокровенный сердца человек, о котором говорит апостол (1 Пет. 3, 4), остается живым до конца.

О воле я хочу сказать немножко подробнее. Большей частью, когда мы говорим о воле, мы думаем о какой-то силе, которая может заставить нас поступать так или иначе, которая как бы является нашей силой в жизни. Воля – нечто более сложное, более богатое и, может быть, более прекрасное.

Воля начинается с того, что наше желание направлено к определенной цели: голод нас куда-то влечет, любовь куда-то влечет, сердце куда-то влечет, и мы хотим достичь этой цели. Если наше томление по этой цели достаточно сильно, тогда наша воля делается все тверже и непоколебимее и оказывается способна устранить все препятствия, которые стоят на пути. Мы это видим в истории, в больших, великих людях; мы видим это в жизни простых и как бы малых людей, чья любовь к одному человеку или к семье, или к какой-то группе людей такова, что они могут пересилить в себе и страх, и ужас смерти, и косность – все, чтобы только послужить любимым или исполнить свой долг перед ними.

Поэтому для того, чтобы воля наша была крепка, недостаточно себя воспитывать и заставлять дисциплинированно, твердо выполнять свои жизненные задачи; надо, чтобы сердце наше прониклось таким глубоким, всеобъемлющим желанием достичь определенной цели, что уже ничто не может нас остановить. Святой Серафим Саровский говорит, что святого делает святым, в отличие от погибающего грешника, решимость. Но решимость не покоится просто в теоретической воле, в знании, что то или другое правильно. Решимость рождается именно от пламенного, страстного порыва сердца. И опять, из этого следует, что первое, что надо воспитывать в себе, это сердце, способное отдаваться всецело, раскрываться до конца, давать Божиему свету проникнуть во все его уголки, так, чтобы не оставалось никакой тени, тем более никакой тьмы. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, – говорит пятидесятый псалом. И Спаситель говорит, что те, у кого сердце чисто, узрят Бога (Мф. 5,8). «Чисто» значит прозрачно, и поэтому задача верующего – направить все усилия свои к тому, чтобы воспитать свое сердце, чтобы его «настроить». Святитель Феофан Затворник, говоря об этом, сравнивает этот труд с тем, как можно настроить музыкальный инструмент, обращая внимание на каждую его струну, переходя от струны к струне, настраивая ее так, чтобы она издавала совершенный звук; и когда это сделано, весь инструмент под мудрой, опытной рукой может петь совершенную песнь.

Однако воспитать свое сердце не так просто. Воспитать ум – дело относительно простое; каждый в пределах своих способностей может развить все свои умственные дарования. Ум воспринимает и хранит то, что накладывает на него печать. Сердце же в этом отношении гораздо более сложный духовный орган. Сложно оно тем, что сердце постоянно отзывается, постоянно как бы меняется, не в том смысле, что оно делается неверным первой своей любви, а в том, что каждый раз, как новый опыт входит в сердце, оно становится иным. И поэтому единственная устойчивая сила, которая может держать сердце в гармонии, в полном порядке, это молитва, соединяющая нас с Богом, Который неизменен и вместе с этим бесконечно, безгранично богат содержанием. Как говорил Иоанн Кронштадтский, Бог – самое простое Существо в том смысле, что Он целен, прозрачен; нет в Нем той усложненности, которая есть в человеке, но есть бесконечное богатство. Он – всебогатый.

Главное препятствие, которое стоит на пути воспитания сердца, это наш страх перед страданием, перед душевной болью, перед духовной трагедией. Мы боимся страдания, и поэтому мы свое сердце суживаем и защищаем. Мы боимся смотреть и видеть; мы боимся слушать и услышать; мы боимся видеть человека в его страдании и слышать крик его души. И поэтому мы закрываемся. И, закрываясь, мы делаемся все уже и уже, и делаемся пленниками этой нашей закрытости.

Есть замечательное стихотворение Мережковского, которое называется «Кораллы». Там он говорит, что кораллы – самые хрупкие живые существа в море; для того чтобы себя защитить от погибели, они окружают себя этой твердой материей, которую мы и называем кораллами, – и умирают в этой защищенности. Так и человек, который себя защищает от боли, от страдания, от ужаса и страха того, что над ним может совершить чужая скорбь, чужая болезнь, чужая смерть или, в его совокупности, весь ужас земной жизни; такой человек – да, остается защищенным и вместе с этим внутренне умирает.

И вот, чтобы воспитать свое сердце живым, надо перед собой поставить очень остро вопрос: готов ли я допустить в свое сердце любое страдание? Готов ли я сострадать всякому человеку, которому больно, которому страшно, которому холодно, голодно, который ранен жизнью каким бы то ни было образом? Готов ли я сострадать, не разбираясь, прав он или виноват, а ставя только один вопрос: страдает человек или нет? И вместе с тем отзываясь на это страдание всем состраданием, на которое мы способны, и которое, если мы только ему даем волю, будет расти, шириться и охватывать все большее и большее количество боли земной, трагедии земной?

Но это нам всем в той или другой мере страшно. И поэтому мы отзываемся двояко. Мы или закрываемся, закрываем глаза, зажимаем уши, не хотим видеть; или мы перетолковываем: страдает, да! – но кто же в этом виноват? Страдает, да, – но почему я должен отозваться? Разве нет никого другого? Разве он мне самый близкий человек, или я ему? Разве нет никого, кто бы естественно был ему близок?

А второй способ, который мы употребляем для того, чтобы страдание не было таким острым, таким душу разрывающим, это его перестройка на гнев. Легче гневаться на неправду земную, легче гневаться на виновников страдания, а порой на того, кто страдает и требует сострадания, которого мы не хотим давать. Страдать – пассивное состояние; страдать – это значит себя отдать и, как говорится в Евангелии, допустить, чтобы над нами душевно другие сделали, что только они захотят. Гневаться легко; в гневе есть активность, есть правда, есть мнимая, но все же сила. Страдание мы переживаем как бессилие, беззащитность, уязвимость. Гнев мы переживаем большей частью как мужественную реакцию на зло в мире. И этим мы себя лишаем участия в том расположении, в том отношении к миру и к его боли, неизбывной боли, которую мы находим во Христе и в Боге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю