412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Молина » Бельтенеброс » Текст книги (страница 8)
Бельтенеброс
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:14

Текст книги "Бельтенеброс"


Автор книги: Антонио Молина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Стены проекторской будки были увешаны афишами и рукописными программками довоенных кинофильмов. Жизнерадостно цвели улыбки на потускневших от времени лицах белокурых актрис. Сильно пахло разогретой пленкой, прокатывался рокот морских волн, звучали крики «на абордаж!»: по другую сторону маленького прямоугольного окошка, откуда выходил конический луч проектора, рассекая на две половины, строго по центру, темноту зала, на огромном экране разворачивалось действие картины, где Кларк Гейбл, озвученный испанским попугаем, играл роль предводителя мятежников. Мне так и не удалось посмотреть этот фильм целиком, но в последующие дни не раз приходилось слышать его звуки.

До сих пор звучат во мне те голоса из кино, как и рокот прибоя, шум волн в Брайтоне, с сухим стуком накатывающих на берег и тянущих за собой гальку, – рокот такой далекий и такой близкий, с навязчивостью метронома в темно-зеленом свете утра, когда море растревожено приближением бури, а вода становится вдруг и глубокой, и далекой на том же, хорошо знакомом тебе берегу; отражающая тучи и отливающая бронзой вода, нечеловеческая и яростная, что бьется о железные опоры мола.

С четырех часов дня до полуночи, до конца последнего сеанса, шум прибоя звучал в коридорах и комнатах «Универсаль синема», а потом вдруг воцарялась тишина, подобная спокойствию тихого, безветренного утра. А затем в здании возникал другой звук: как ритмичное движение маятника, он присутствовал всегда, неразличимый в грохоте звукоусилителей, но лишь тогда начинал проявлять упрямую настойчивость. Это была пишущая машинка Ребеки Осорио, стучавшая порой всю ночь напролет.

Косметикой Ребека не пользовалась, да и одевалась небрежно. В тот первый день, когда она провожала меня в комнату Вальдивии, шагая впереди, время от времени бросая мне отдельные фразы, словно спешащая по делам медсестра, я решил, что она не слишком привлекательна или же не желает быть таковой – то ли из-за влияния тусклого Вальтера, то ли из-за ставшего привычным затворничества в кинотеатре. Ей был присущ легкий налет того добровольного пренебрежения собой, который замечаешь в женах слепцов и англиканских пасторов, заметные следы какой-то суровости по отношению к себе и собственному телу – забытая красота, не возведенная в собственных глазах на пьедестал ни зеркалами, ни взглядом серых глаз ее мужчины. «Не обижайтесь на Вальтера, сказала она мне, – извините его: в последнее время ему пришлось нелегко, как и всем нам». Она всегда чувствовала потребность защитить его, объяснить то, о чем он умалчивал или чего не мог выразить, – как будто взяла на себя обязательство помогать ему существовать в чужом для него мире, зная, что он здесь не очень ловок, закованный в броню великого человека, уязвимый в самом своем бесстрашии. В ней же, в прямоте и прозрачности ее взгляда, сквозил фанатичный инстинкт упрямства и разрушения: ради спасения Вальтера она была готова отречься от себя самой, и собственная ее жизнь значила для нее меньше, чем любовь.

Вальдивию они поселили на чердаке, прямо над зрительным залом. «Ступайте здесь осторожненько, – предупредила меня Ребека Осорио еще перед дверью, – внизу нас могут услышать». Казалось, что вместо пола там – лист фанеры и слой гипса, который обязательно провалится, стоит на него наступить: я представил себе огромность пространства под ногами, и от этой мысли у меня закружилась голова, будто я стоял на краю пропасти. Часть ската крыши оказалась застекленной, однако скудный свет зимнего вечера скрадывал очертания предметов, едва позволяя разглядеть черты лица мужчины, сидящего на кровати без малейшего движения, словно уснувшего. Даже не подходя к Вальдивии, я узнал его по темным стеклам очков – столь же непременному атрибуту его лица, как рот или нос. Бесцветные и вечно слезящиеся глаза его не выносили света. Спиной он опирался на металлические прутья высокого изголовья кровати, а его грудь и левое плечо были в бинтах. Я подумал, что его, наверное, терзает рана и боль не позволяет ему лечь.

«Смотри, кого я к тебе привела», – проговорила Ребека Осорио и сделала шаг в сторону, уступив мне дорогу, как сделала бы медсестра, с выражением сердечного участия и нежной заботы. Вальдивия раненой рукой снял очки и очень осторожно потянулся к тумбочке, пока не опустил их на ее поверхность. Я подумал, что он, должно быть, спал и теперь медленно возвращается к реальности. Воспаленные красные глаза продолжали взирать на меня строгим взглядом. Он произнес мое имя и потянулся обнять, но не смог. Не сводя с меня глаз, он не отпускал мою руку – бледный, измученный болью и жаром, еще не сказав ни слова, будто утратив дар речи, вынужденный одним лишь взглядом и кратким пожатием руки засвидетельствовать нашу дружбу. Мир, к которому мы когда-то принадлежали, давно исчез, погрузившись на дно, как проглоченный морем континент, однако он, Вальдивия, пребывал все там же: недвижим, как скала посреди катастрофы, возвышаясь в постели на подушках, глядя в этот мир больными глазами, внимательный ко всему, – к моему появлению в том числе, – нетерпеливо жаждущий отринуть тягостную скуку выздоровления и оживить наши совместные воспоминания, припомнив сотрудничество прошлых дней и то славное время, когда оба мы научились равно отвергать и уныние, и сострадание. Сейчас, как и тогда, нас объединяла общая миссия – борьба с изменой, и никакого значения не имело ни то, что на нас теперь не было военной формы, ни то, что закон, соблюдать который мы присягали, был сметен победителем: закон выжил, он пребывал в нас – нетленный, как и наша гордость, возрожденный нашей решимостью исполнить его.

Пока Ребека Осорио оставалась с нами («Мне нужно приглядывать за Вальдивией, – пояснила она, – чтобы не курил и не слишком много разговаривал, потому что он пока еще очень слаб»), мы не без неловкости говорили только о своих старых приятелях: тех, кто бежал из страны, и тех, кто остался, кто погиб и кто пропал без вести. Вальдивия обладал пугающей способностью ничего не забывать: он помнил в мельчайших подробностях тот ничем не примечательный день тридцать восьмого года, когда мы пили кофе в Валенсии, с той же точностью, с какой по прошествии многих лет он мог слово в слово повторить перехваченное бог знает когда вражеское донесение. Слезящиеся глаза, прячась за темными стеклами очков, подмечали все. Герметично-непроницаемое выражение лица скрывало ум, обнажающий все до предела, до крайности, как будто все, что он видел, заключало в себе некий секретный код, который непременно требовалось взломать. Очевидным вещам он не доверял, избегая их точно так же, как и яркого света, невыносимого для его глаз. Когда Ребека Осорио оставила нас, он энергично поднялся с кровати и принялся искать сигареты. К тому времени я уже начал подозревать, что он несколько переигрывает, изображая тяжелораненого.

– Пуля прошла навылет, – сказал он. – Ничего страшного, разве что рана слегка воспалилась и стало лихорадить. Но Вальтер принес мне пенициллин. Интересно, как это он смог его раздобыть?

– Она сказала, что ты попал в засаду.

– Чудом вырвался! – Вальдивия улыбнулся: каждое слово он произносил тоном, предполагающим возможность скрытого смысла. – Риск я сознавал, но сказать Вальтеру, что не пойду на встречу, не мог.

– Так это он тебя послал?

– Ну да. Должно быть, очень спешил от меня отделаться. Как только узнал, что ты едешь, так и начал подозревать. Ты внушаешь людям страх, Дарман. Не замечал? Ей тоже. Погляди, как она с тобой обращается. А когда я вернулся с задания, так Вальтер и говорить со мной не решался. Он же сам меня уверял: встреча, дескать, совершенно безопасна. Мне предстояло забрать из ломбарда чемодан. А я пришел чуть раньше времени, чтобы там вокруг покрутиться – сам знаешь, разведка на местности. Зашел в кафешку, а там сидит какой-то тип с газетой, возле окна. Только газету держит вверх ногами. Хочешь – верь, хочешь – не верь, но они до сих пор так работают – не очень-то и прячутся или попросту не умеют. Плюс-минус так же, как и мы. Ну вот, выхожу я тогда на улицу и замечаю других. Четверо или пятеро – расслабленные такие, витрины разглядывают, и тут же стоит такси: такси-то пустое, а флажок не поднят. Ну, я и пошел себе прочь, вдоль стеночки, делая вид, что очень спешу. Только они меня тоже заметили. И я, как только за угол завернул, так и дал деру. Они – за мной, и ведь не задержать – пристрелить меня собрались. Команды «стоять» не было.

– Она на твоей стороне?

– Она ни о чем не знает, – сказал он презрительно. – Иногда служит курьером. Вальтер называет ей пароли, а она придумывает, как их вставить в эти свои романы, которые сочиняет. Этим, собственно, они и живут. Ведь в кино-то почти никто и не ходит.

Вальдивия сел на постели, включил на ночном столике лампу. Стеклянная часть крыши нависла над нашими головами грязным серым прямоугольником, через который сочился последний вечерний свет, оседая туманом цвета пепла. От доносившихся снизу звуков подрагивал под ногами пол. Я подумал о Вальтере, о том, как он хлопочет у проектора в будке, наверняка ломая голову над тем, с какой целью я прибыл из Англии в Мадрид и почему Вальдивия от них не уходит. Расслышав стук пишущей машинки, я представил, как Ребека Осорио склоняется над ней, терзаясь страхами и сомнениями ничуть не меньше мужа, как вглядывается в белый лист своими голубыми глазами, будто в словах, что она напишет, может отыскаться ответ. Как только машинка стихла, Вальдивия умолк. Почти минуту не слышалось ничего, в том числе звуков из кинотеатра. Мы молча смотрели друг на друга: бесцветные глаза уперлись в мои, как и несколько лет назад, при прощании, всего за несколько дней до поражения, когда он получил приказ остаться, а я – покинуть страну. Сейчас я обманываю самого себя, представляя дело так, будто в том прощании меня поразила его непоколебимая уверенность. Потому что тогда я был таким же, как он, и если и присоединился к беженцам, то исключительно выполняя приказ, а когда вернулся, шесть лет спустя, и убил Вальтера, то сделал это только потому, что продолжал действовать в соответствии с убеждениями, ничуть не изменившимися. Страх не принимался в расчет, сомнениям не было места. Мир был в точности таким, каким его отражали бесстрастные, как у хирурга, глаза Вальдивии.

Но человек, как ни крути, ко всему привыкает, так что и я свыкся с «Универсаль синема», привык к двусмысленному гостеприимству Ребеки Осорио, к стуку ее пишущей машинки, беспорядочно всплывающему и тонущему в звуках фильма, все же остальное происходило где-то очень далеко, такое нечеткое, размытое по краям, в том числе доказательства измены Вальтера и наше намерение его ликвидировать. Вечерами он порой куда-то уходил, и фильмы тогда крутил Вальдивия, к тому времени почти полностью поправившись. Когда Вальтер покидал кинотеатр, я шел за ним, вися у него на хвосте и поражаясь мудрой естественности всех его движений: он знал, что я слежу за ним, и просчитывал свои марш-броски и маршруты, будто играя со мной в кошки-мышки, а чтобы от меня оторваться, использовал не только всякие закоулки и вроде бы глухие тупики, но и вестибюли гостиниц, служебные двери которых выходили на другую улицу. В полном одиночестве, угрюмый, бродил он по заполненным пешеходами тротуарам, встречался с кем-то у стойки американского кафе, не задерживаясь надолго: времени ему едва хватало выкурить сигаретку или сделать вид, будто он что-то уронил на пол и теперь ищет. После чего он тут же уходил, подняв воротник пальто, склонив к плечу голову, и высматривал что-то – собственно говоря, как раз меня, будто я – его тень и он не может ни отделаться от меня, ни встретиться лоб в лоб. С наступлением темноты он возвращался в кинотеатр, беседовал со мной, спрашивал у Вальдивии о самочувствии, а у Ребеки Осорио – как продвигается очередной роман, Мы вчетвером ужинали – молча, будто только что заселившиеся в гостевой дом постояльцы.

Однажды я дошел за Вальтером до просторного сумрачного бара на Гран-Виа, облюбованного пьяницами и вызывающе одинокими женщинами зрелого возраста. Вальтер меня не заметил. Вошел, занял кабинку подальше от стойки, заказал джин. Выпил залпом и взглянул на часы с таким жадным нетерпением, которого прежде я за ним не замечал. Теперь он не играл со мной в игры: он полагал, что обвел меня вокруг пальца, и теперь кого-то ждал – кого-то чрезвычайно для него важного. Во вращающейся двери на входе появилась женская фигурка, и он тут же встал, как будто узнал ее по шагам. Я даже не сразу понял, что высокая незнакомая женщина – это Ребека Осорио. На высоких каблуках, в костюме-двойке с элегантным серым пиджаком, с бликами на шелковых чулках. Они поцеловались – в губы, – и каждый из них коснулся кончиками пальцев лица другого, словно для того, чтобы развеять недоверие к тому факту, что они наконец-то встретились и достойны друг друга. И я не ушел, а продолжил за ними шпионить, глядя, как с какой-то интимной набожностью единомышленников пьют они прозрачные коктейли с джином. Той ночью я решил лечь спать до их возвращения. Но сначала заглянул в комнату, где она печатала, и какое-то время сидел там, читая только что оконченный роман. На лестнице послышались шаги: Ребека поднималась – одна. И у меня возникло впечатление, что перед входом в кинотеатр она претерпела обратную трансформацию и высокая женщина, которую я увидел этим вечером в баре, – не она. Однако на губах ее задержалась тень той улыбки, и в голубых глазах оставались чуть приглушенные всполохи счастья и алкоголя.

Не думаю, что именно тогда я ее возжелал: вина – вот что связало меня с ней навсегда. Вальдивия строил планы, торопил меня приступить к их реализации, а я постепенно погружался в апатию, пожирающую время, стирающую череду дней. Вставал я поздно, просыпаясь под стук пишущей машинки, и, случалось, даже не удосуживался следить за Вальтером. Оставался смотреть кино – одни и те же фильмы, выученные почти наизусть. Садился в кресло на заднем ряду, пробираясь туда уже в темноте, когда свет в зале гас, и дремал там под военные марши киножурналов, откладывая на потом необходимость и действовать, и выслушивать планы Вальдивии, который тоже бездельничал, проводя порой целые часы напротив Ребеки Осорио в наблюдении за тем, как она печатает. Получалось, что и для него весь мир как бы замкнулся в очерченном периметре «Универсаль синема». Однако ни глаза его, ни воля не знали отдыха. Тому, кто знал Вальдивию, вполне могло прийти в голову, что глаза и воля этого человека бодрствуют даже во сне – если, конечно, он вообще когда-нибудь спит.

Вальдивия, как и Вальтер, всегда был полновластным хозяином своих действий. Чтобы выполнить свою работу, мне нужно было только смотреть, но так, чтобы оба они не знали, что я держу их под наблюдением. Однажды вечером я увидел то, что, судя по всему, видеть мне не полагалось; так я узнал, почему Вальдивия увяз не меньше моего в чем-то вроде прокрастинации, в вечном откладывании дел на потом. Заглянув как-то раз в комнату, где стояла машинка, я увидел, как он обнимает Ребеку Осорио. Он был выше ее, так что соединились они как-то неуклюже, словно два зверя. Когда Вальдивия поднял голову, коснувшись ее виска и ловя губами прядь волос, бесцветные глаза его остановились на мне. Я тихонько притворил дверь, сомневаясь, что он вообще заметил, что мы встретились взглядами. Вальтера дома не было. И я отправился искать его по пустым улицам Мадрида.

Шел по городу, не обращая внимания на приближение грозы: воздух был таким же жарким и разреженным, как и в «Универсаль синема», а свет как будто серым. Каждый из нас являлся тенью двух других: мы по всему Мадриду искали и бежали друг от друга, заключенные в капсулу одиночества, столь же абсолютного, какое наступало в ту минуту, когда последний зритель покидал кинозал, когда уходили капельдинеры и никого, кроме нас, не оставалось в здании, в его коридорах и вестибюлях, увешанных афишами кинокартин и черно-белыми фотографиями киноактрис, раскрашенными вручную. Вальтер гасил свет и поднимался в комнаты верхнего этажа, преследуемый собственной тенью, словно оставляя за спиной каюты медленно уходящей под воду субмарины. По мере того как моя уверенность в том, что он и есть предатель, крепла, освобождаясь от сомнений, мне все труднее было с ним разговаривать, смотреть ему в глаза: я боялся, что не смогу утаить того, что думаю, скрыть то, что я о нем знаю, причем не только сведения о его регулярных встречах с комиссаром, чье фото мне показали в Париже, но и все остальное. В том числе то, что меня никак не касалось: и всю эту карусель его тайных свиданий с Ребекой Осорио в барах, когда оба они казались и отчаянно влюбленными, и изменявшими друг другу; и его недоверие к Вальдивии, и манеру следить за ним, заглядывая в зеркала, когда она была рядом. Но вдруг я испугался того, что ей тоже известно все и что она задумала соблазнить Вальдивию и использовать его. Так что в день, когда я увидел их в объятиях друг друга, я осознал, что пришло время покинуть «Универсаль синема». После полуночи я отправился к Вальдивии: тот с ревнивой жадностью, как какой-то сладостный голос, слушал перестук клавиш пишущей машинки. Я сказал ему, что завтра убью Вальтера. Ножом. А от него потребуется лишь одно – на полчаса отвлечь Ребеку Осорио.

10

Только я не знал, что ледяной огонь, сверкавший в ее глазах, был отблеском безумия. Я взял на себя свою долю жестокости и разрушения, я заслужил бесчестие. Последствия любви или нежности быстротечны, но последствия ошибки, одной-единственной ошибки, не заканчиваются никогда, подобно неизлечимой болезни, пожирающей организм. Где-то я читал, что с приходом зимы, на севере, лед на озерах может встать внезапно, в один миг. В результате какого-то случайного события при низкой температуре вода кристаллизуется мгновенно: упадет, например, в воду камешек, и рыбка, которая в этот момент, играя, выпрыгнет из воды, упадет уже на гладкую поверхность льда. Так же затвердело и время – в тот миг, когда я увидел Ребеку Осорио в объятиях Вальдивии и она билась о него бедрами, будто вознамерившись свалить его с ног или поранить. Все вещи вдруг затвердели, обрели жесткие грани, встали на свои места. Молчаливое ожидание и последующие часы, словно на картинке в энциклопедии, прочертили четкую пунктирную линию от острия ножа до спины Вальтера, соединив неподвижность бессонницы, прелюдию его смерти и незамедлительное мое бегство в лиссабонском экспрессе: границу с Францией только что закрыли, а самолеты в Англию не летали. Чтобы я убивал тихо, без лишнего шума, меня обучили владеть ножом. Но в последний момент, подобно мимолетной тени в кино, Вальтер вдруг испарился, – я потом годами терзался вопросом, не был ли он предупрежден соблазненным Ребекой Вальдивией, – и необходимость гоняться за ним нарушила прямую линию моего плана, навязав объездной путь, круг, который только теперь, спустя много лет, наконец-то замкнулся. Потому что он не дошел до финальной точки, когда мне наконец-то удалось его прикончить: нет, он просто-напросто стал невидимым, ушел под землю, канул в океан забвения, недопустимой и добровольно принятой наивности, чтобы снова вынырнуть на поверхность в городе, где все начиналось, но уже совсем в другую эпоху, когда знакомые по прошлому имена заиграли новыми красками под ярко-желтым и резким светом, словно отмытые водой древние монеты. В полупустой квартирке на окраине Мадрида, в самый глухой час зимней ночи я ждал женщину, что называла себя Ребекой Осорио, и преследовал предателя – с пистолетом в кармане, постаревший, гораздо более усталый и изверившийся, чем тогда, но такой же потерянный, одинокий и всего опасавшийся, как будто и не канули в Лету ни все эти годы, ни смутное опасение, что жизнь моя продолжается исключительно ради того, чтобы длить ожидание, что я – единственный и последний очевидец мест и лиц, которых уже нет на этом свете.

Вальтера я убил, чтобы уберечь других, однако смерть его повлекла за собой тлен и разруху. Кинотеатр «Универсаль синема» закрылся, Ребека Осорио перестала писать романы и, как мне сказали, уехала в Мексику, никаких известий о ней в дальнейшем не появлялось: она просто исчезла, как исчезали героини ее романов после слова «Конец» на последней странице. Вальдивию арестовали, пытали, и он погиб, никого не выдав. Его расстреляли привязанным к стулу, потому что стоять на ногах он не мог, а от повязки на глазах отказался. Он представлялся мне совершенно несгибаемым, в путах, словно восковая статуя, я рисовал в своем воображении его образ: за секунду до смерти он глядит бесцветными, без всякого выражения, глазами прямо в дула наставленных на него винтовок. Время от времени такого рода известия настигали меня даже в Англии, и я прилагал немало усилий, чтобы они не впечатались в память навечно. Я-то спасен, я не такой, как они, как те, кто погиб, кто не сумел укрыться в скорлупе других жизней. Так что вполне может быть, что те, кто снова отправил меня в Мадрид, попали в самую точку, приписав мне привилегию неуязвимости.

Вытянувшись на диване перед экраном выключенного телевизора и устремив взгляд в пустоту, я размышлял о том, что есть в этом месте нечто отвергающее человека. Кто бы в эту квартиру ни вошел, ни на минуту не ощутит он ни капли гостеприимства, а когда покинет ее, то в памяти его не останется ничего – ни формы мебели, ни цвета занавесок на окнах. Смотреть на часы не хотелось, чтобы не пришлось думать о том, что девушка наверняка уже не придет. Я вспомнил о других часах – тех, что висят на стене в магазине, по-прежнему показывая двадцать минут восьмого. Почти засыпая, цепенея от холода, я подумал, что дважды в сутки неподвижные стрелки показывают верное время. Веки сомкнулись: в своем мимолетном сне я вновь оказался во флорентийском отеле. Увиденный в мельчайших подробностях узор на обоях множился перед глазами, потом вдруг послышался скрежет ключа, который поворачивается в замке, и я с тоскливым отвращением подумал, что это опять Луке, заявился ко мне снова о чем-то просить. В этот момент сердце мое замерло, а мозг пронзила ужасная мысль, что если я сию же секунду не открою глаза и не встану, то со мной случится инфаркт. Медленно, будто отталкивая руками горы песка, я стал подниматься. Ребека Осорио – пародия или двойник – взирала сквозь не до конца растаявшую пелену сна, склонившись ко мне и открывая взгляду белоснежное декольте с угадывавшимися под тканью ничем не стесненными грудями. Блеск ее глаз и белизна кожи соревновались в интенсивности – не меньшей, впрочем, чем та отчаянная пылкость, с какой она отрицала самое себя.

– Вы заснули, – произнесла она. – Неужто полиции не боитесь?

– Не исключено, что вы и есть полиция.

Я лихорадочно вспоминал, где оставил пистолет. Она села напротив и обессиленно выпустила из рук сумку. Казалось, что последние два или три часа вымотали ее до предела. Интересно, сколько времени она смотрела на спящего меня, стоя у дивана и осторожно, чтобы не разбудить, снимая пальто. Даже не пальто, а черную шубу, грудой осевшую на полу. Быть может, она хотела дать мне понять, что эта вещь ей не дорога. Она отпихнула ее ногой, нагнувшись за сигаретой – пачка была в сумке.

– Он тоже мне не доверял, – сказала она. – Поначалу.

– Андраде?

– Кто же еще?

Тот мужчина, из ложи. – (Тут ноздри ее расширились, выпуская дым.) – Он сделал вам больно тогда, в магазине. Вы застонали, как от укола.

– Ничего он мне не сделал. – Ее презрительная гримаска явно относилась не только к тому человеку: среди адресатов был и я – тот, кто прятался, подслушивал, стремился увидеть. – Это было недолго.

Я вспомнил ее приглушенный стон в темноте, потом у человека с кривой спиной; всплыло в памяти и его лицо за стеклом такси, похожее на моллюска. Сама по себе мысль о том, что – подумать только! – достаточно заплатить некую сумму, чтобы женщина, так холодно бросающая реплики, разделась бы для меня и мне отдалась, – безвольно, возможно, с ненавистью в душе, возможно, только изображая страсть и требуя кульминации, чтобы сократить насилие, – явилась смутным подтверждением желания. Андраде ей доверял. Я был уверен, что если он чего-то и опасался с ее стороны, то вовсе не предательства, а самого существования этой девушки, совершенства ее кожи и того взгляда, каким она смотрела на него; страшился уже свершившейся и, стало быть, неотменяемой случайности их знакомства, того, что он навсегда и безвозвратно ей принадлежит. Целуя ее, он думал, наверное, о суровости судьбы, явленной ему в образе женщины и бледной девочки с локонами, думал о том доме, где обе ждали его возвращения, пугаясь писем и неожиданных телефонных звонков, – лишенные родины и своего угла, гости в далекой стране с невыносимо холодными зимами, стране, населенной людьми с безжизненными синими глазами, язык которых решительно невозможно понять.

– Расскажите мне об Андраде, – попросил я. – Как вы с ним познакомились, когда видели его в последний раз?

Она несколько раз стукнула сигареткой по волнистой поверхности серебряного портсигара. Потом подняла сигарету вверх, положила ногу на ногу и замерла, ожидая, пока я поднесу ей огня. Во всем ее облике сквозило усталое притворство: так она могла бы сидеть в кабаке, облокотясь на барную стойку, бросая призывные взгляды на незнакомых мужчин.

– Вы его бросили, – сказала она, выдыхая дым, пока поднимала от зажигалки голову. – Он бежал из тюрьмы, но никто не пришел ему на помощь, а я, я ведь ничегошеньки не знаю: ни за что его арестовали, ни чем он, собственно, занимается. Скачала я думала, что он коммивояжер или в банке работает. Как-то так выглядел. У него вообще было на лбу написано, что женат и жену с детишками любит. Но толком я ничегошеньки не знаю – вопросов никогда не задавала.

– Он не рассказывал вам, за что его преследуют?

– Сказал, что мне будет лучше ничего и не знать. Он ведь всегда за меня боялся: со мной, дескать, что-нибудь может случиться. Но на самом деле все было наоборот – это я за него боялась. Каждую ночь, за одним и тем же столиком, с таким-то лицом, да еще в окружении клиентов ночного клуба. Так что каждый раз, когда его там не было, я начинала думать, что он никогда больше и не появится. И вот однажды ночью выхожу я на улицу и вдруг вижу его – на том самом углу, где он ждал меня в самом начале. Стоял, прислонившись к стене, руки вместе, вот так, на животе, в общем, как пьянчуги, которые на ногах уже еле держатся. Я к нему подошла и тогда увидела наручники.

– Это он попросил вас отвезти его в магазин?

– Я вызвала такси. А руки он накрыл моей шубой.

– И как вы сняли с него наручники?

– Шпилькой! – выпалила она. – Шпилькой для волос. Он меня научил.

– Это довольно сложно.

– У меня получилось. Он был насквозь мокрый. И запястья разодраны, все в крови.

– И вы каждый день его навещали? Приносили поесть?

– Поесть и все остальное. Сигареты, книжки. Он говорил о товарищах. Удивлялся, что так долго никто не приходит. Я даже стащила для него в клубе бутылку виски – настоящего, не того пойла, которым клиентов поят. Только вот позабыла, что виски он как раз и не любит. Когда я сюда в первый раз пришла, то тоже с бутылкой. До сих пор, наверное, где-то в кухне стоит.

Говорила она, игнорируя мои вопросы. И делала это из какой-то суеверной потребности говорить об Андраде, преследуя свою цель: чтобы он отделился, стал от нее независим, а упоминание о нем обрело объективное существование. Улыбка тронула ее губы при воспоминании о том, что он не любит виски, будто эта подробность была связана с чем-то очень личным. Сказала, что сейчас принесет эту бутылку. Пошла неуверенно, покачиваясь на высоких каблуках, откинув назад плечи и чуть склонив голову, двигаясь с медлительной небрежностью или бесцеремонностью, словно вернувшись с вечеринки, где слегка перебрала. Явно уже где-то выпила и имела намерение продолжить. С собой принесла – в дыхании и на коже, в густой гриве темных волос и на одежде – следы табачного дыма, алкоголя и закрытого помещения.

Увидев, как она возвращается с бутылкой и парой стаканов, я догадался, что раньше Андраде точно так же, как теперь я, смотрел на нее с этого самого места; терзался нетерпением, замерев в ожидании, стремясь считать с ее кожи чужие запахи, а потом – истощенный, голый, прижимался белым животом к ее бедрам, и они делили на двоих пот и обессиленность, и хорошие сигареты.

Она наполнила стаканы и поставила бутылку на стол. Алкоголь придавал голубизне ее глаз холодный пьяный отблеск. Ей хотелось поговорить об Андраде, а я был всего лишь предлогом, симулякром его тени. Пока она о нем говорила, ожидание его возвращения казалось ей не столь долгим. Если Андраде бродит где-то вокруг, по близлежащим пустырям, то он наверняка заметит свет в комнате, где она его ждет. Но могло быть и так, что единственной ее целью было задержать меня, причем как можно дольше, чтобы дать ему время скрыться. Но мне было все равно: я всего лишь хотел слушать ее и глядеть в глаза Ребеки Осорио, предчувствуя ее невозможное возрождение.

Молча, в течение двух или трех часов, я слушал, как она рассказывает об Андраде, сначала в общем, как говорят обычно о знакомом, который где-то далеко. Время от времени он заходил в ночной клуб, неизменно один, словно таясь от других посетителей, да и от нее самой, от бесстыдства ее наготы; появлялся в странном своем костюме, будто полученном в наследство от скончавшегося родственника, с траурно-серьезным лицом неверного мужа, бедного, но честного коробейника, неудачливого коммивояжера. Однажды ночью он пришел рано, когда почти никого еще не было, и занял столик у сцены. Как раз в ту ночь она впервые заметила его и поняла, что этот человек не сводит с нее глаз и всегда ловит ее взгляд, и когда она, выскользнув из платья, предстает обнаженной, невинный и одинокий да столиком, он потягивал спой мани ток и с отсутствующим видом курил, и казалось, что, зажигая сигарету, этот человек мысленно плюсует еще одну к числу уже выкуренных и оценивает результат, сожалея о пагубном пристрастии, демонстрируя полное безразличие ко всему, и том числе к женщинам с накладными ресницами и пышными бюстами, которые подходили к его столику за огоньком или с намеком, что неплохо бы угостить их коктейлем. Она не знала о нем ровным счетом ничего и решительно не могла представить себе, какую жизнь он ведет, после того как уходит из клуба, бросив на опустевшую сцену последний взгляд, безнадежный и сокрушенный, однако то немногое, что ей постепенно становилось о нем известно, выяснялось не тогда, когда он бывал рядом, а исключительно когда он исчезал, – причем так же необъяснимо, как и появлялся, и его отсутствие оказывалось более действенным и несомненным, чем он сам. Степень привязанности к нему открылась ей только после того, как опустел его столик и она подумала, что он никогда не вернется. Однако после двух или трех пропущенных ночей он вновь появлялся – в том же костюме, при том же галстуке, словно и не вставал из-за столика, который только он и занимал, все с тем же бледным лицом и той же лысиной, в сумрачном зале, потягивая коктейль маленькими глоточками трезвенника. Далеко не сразу она осознала, что не одиночество и не стыдливость отличают его от любого мужчины в том зале, а безмерная пропасть его отсутствия; и как только к ней пришло это понимание, она осознала, что связана с ним – человеком, с которым и словом ни разу не перекинулась, – чувством чуть менее беспощадным, чем любовь, но не менее ядовитым: каким то инстинктивным взаимным состраданием к безграничной не защищенности, присущей им обоим. Поначалу она сострадала силе его желании и прежде, чем выйти на сцену, изучала его из-за кулис, подглядывай в щелочку занавеса, старалась найти в его облике черты, пробуждавшие в ней жалость. Она жалела его из-за сморщенного воротничка рубашки и неуклюже завязанного галстука, из-за своей догадки о пропадавшей в нем втуне силе, на которую намекали его руки, сплетенные и неподвижные под голубым абажуром лампы, из-за угрызений совести, источаемых его телом, подобно запаху пота, имеющему обыкновение витать в коридорах гостевого дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю